Текст книги "Нуба (СИ)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Глава 8
Маленькая ива клонилась, будто разглядывая что-то в быстрой воде, и ветки длинно шевелились в переменчивых струях. Листья-рыбки стояли против течения зеленой стайкой. А рядом на воде дрожали тени этих же веток, с такими же листьями-рыбками.
Он смотрел на спину девочки, обтянутую старой рубахой – на одном рукаве красовалась прореха и в ней согнутый локоть, испачканный засохшей глиной. Внимательно глядя на пространство между листьями и их тенями, она подавалась к воде, рубаха на спине натягивалась все сильнее, очерчивая лопатки. А под ногами, обутыми в мягкие кожаные сапожки, уже поехала мокрая глина, оставляя блестящий след.
– Сейчас, – вполголоса сказала Хаидэ, не поворачиваясь, медленно протянула руку, локоть мигнул светлым и скрылся в прорехе. А девочка добавила в ответ на его напряженно сведенные брови и только начинающийся жест больших рук с растопыренными пальцами:
– Я не упаду. Ты не бойся.
Нагнулась еще ниже, держа раскрытую ладонь над самой водой и поворачивая ее ребром. Сильнее блеснула глина, показываясь из-под сапожек.
И тут из воздуха мелькнула оранжево-синяя молния, с коротким вскриком вонзилась в воду прямо перед лицом Хаидэ, плеская в стороны белые брызги. И вырвалась на поверхность, шумя мокрыми крыльями и почти сразу исчезая в солнечной пустоте.
– А! – успела сказать девочка, взмахивая руками, чтоб защитить лицо, и с шумом обрушилась в ледяную воду, мелькнув под вылетающей птицей измазанными глиной подошвами.
– Мвэммм! Ы! – прорычал-простонал Нуба, кинувшись следом, поймал ее длинной рукой, обхватывая поперек живота, выдернул из воды, поднимая тучи радостных брызг, схватил второй рукой вокруг пояса и, прижимая к себе, откачнулся, переступая босыми ногами, чтоб отпустить девочку там, где берег уже не ползет в воду при каждом движении.
– Пусти! – смеясь, княжна уперлась ему в грудь и замотала головой, стряхивая с плеча привязанную шнурком шапку, – я и не упала, не ругай. Если бы не дурная птица…
Он поставил ее на траву, гримасничая, быстро развязал мокрый узел и откинул шапку. Собрал в большую горсть потемневшие мокрые волосы, отжимая воду. Нахмурился, чтоб она видела.
Топчась по траве, подставляя голову и вытягивая руки, чтоб снял с нее рубаху, княжна рассуждала, смеясь и споря с молчаливым спутником.
– Ну и что? Зато я видела их, совсем близко. Между зеленым и черным, они стояли – цветные-цветные. Птица одну унесла, съест ведь, жалко, такую красивую и съест. Ну, может птенцам, им ладно, пусть, они глупы и не понимают красоты. Я? Нет, я умна. Неправда, Нуба! Мне уже вот сколько! Двенадцать! А ты со мной, будто я в колыбели. Зачем штаны? Они сухие. Почти. Хорошо, хорошо, только не говори Фитии. А дым она не унюхает. Ты собери хворост, а я пока раскину одежду на ветки.
Когда он вернулся с охапкой хвороста, княжна сидела на корточках, обхватив голые колени пупырчатыми руками, и Нуба укоризненно цокнул языком. Весеннее солнце ярилось вовсю, но не могло прогреть воду ручья, и ветер задувал с севера, приносил в себе дыхание талого снега. Быстро двигаясь, он разложил ветки, устроил среди них ворошок сухой прошлогодней травы и высек огонь. Когда почти невидные в свете дня, языки пламени запрыгали, переползая с ветки на ветку, княжна протянула руки к огню, со вздохом пошевелила озябшими пальцами.
Нуба ушел к низким зарослям шиповника, присев, отрыл несколько белых корней спаржи и, принеся, прикопал их у края огня. Сел рядом, вытягивая над черными коленями длинные руки. Княжна подобралась ближе и, поворачиваясь, как ящерица, влезла к нему между колен, прижалась к теплому животу, обнимая, насколько хватало рук, вздохнула.
– Ты теплый. И совсем сухой. Знаешь, Нуба, как хорошо, что с тобой можно, как мне хочется, просто. Будто я вовсе и не княжна. И не суждена знатному.
Поглядывая на светлую макушку у своей груди, Нуба ухмыльнулся. Сидит, трещит. Не княжна. А сама чуть что – глаза ледяные и рот сжат, как лезвие. И голосом таким может сказать, будто и не девчонка, а воин, и не простой. Но не замечает. Разве есть нужда замечать, что в крови по рождению?
– Только тут эти рыбы. Такие красивые. Они плывут по ручью к морю, я знаю. Пастух Ай говорил, только они могут жить в воде пресной и в воде соленой. Жаль, что нельзя взять одну рыбу с собой, она ведь умрет.
При каждом слове он чувствовал тепло ее дыхания. Вот сказала про смерть и замолчала. Даже дышать стала тише и легче.
И тогда, открывая запечатанный судьбой рот, медленно разлепляя пересохшие губы, он ответил княжне, голосом гулким и глубоким, какого не слышал у себя. Никогда.
– Я принесу тебе таких, Хаидэ. Только стеклянных. Я знаю мастеров, далеко, за морями, которые делают этих рыб. В огне.
Будто услышав последнее, растянувшееся в вечность слово, огонь завыл и кинулся с вороха веток, облизывая висящие над костром мокрые вещи, рванулся в лицо, ширясь и вырастая. И ничего не осталось, только огонь перед глазами и жар, обжигающий лицо.
Нуба закричал, обхватывая девочку, откинулся назад, поворачиваясь на пятках, зашарил руками по голой груди. Один. Нет ее, исчезла, утекая из рук, утончаясь и пропадая.
Невнятно и мерно забормотал над головой глуховатый голос маримму, ударил в левое ухо стук барабана, перемежаясь с шелестом бамбуковой погремушки.
Всхлипнув и дергаясь, Нуба раскрыл глаза, водя ими по черным листьям, гроздьями свешенным над маленьким костром. Сглотнул пересохшим горлом, ощупывая языком сухой рот. На бритую голову легла теплая рука маримму. Продолжая выпевать слова, тот придерживал его затылок, покачивая успокаивающе.
– Где… она? Ку-да?…
Слова проталкивались колючими шариками, застревая в горле, но надо было спросить, потому что – исчезла, а как же он будет хранить ее. Он вытянул перед собой удивительно тонкую жалкую руку, сжал кулак и, сморщив лицо, возненавидел свое тощее юношеское тело, худые плечи, острые колени.
– Имя! Назови мне его! – лицо маримму приблизилось, глаза впились в лицо мальчика, и боль побежала по руке, там, где учитель схватил его запястье, сжимая все сильнее.
– Хаи… Хаидэ, княжна…
Размываясь, утекая белым тонким песком, взвихренным водяными струями, исчезала широкая степь, полная через край сочных трав и цветов, нежных и пряных запахов и птичьих вскриков. Исчезал ручей, бегущий к морю по руслу из золотого песка и желтой глины. Ива, опустившая ветки в прозрачную воду. Светлые мокрые волосы девочки, прижавшейся к широкой черной груди.
Маримму, глядя в теряющие выражение глаза, ждал. Но лицо мальчика, лежащего головой на его коленях, каменело, превращаясь в равнодушную маску. И тогда он, встряхнув тыкву-бутылочку, поднес узкое горло к сухим губам, раздвинул их пальцем. Мальчик послушно приоткрыл рот, глотнул протекшую по языку влагу. Убирая бутылочку, маримму быстро заткнул ее пробкой, бережно пряча за пояс в распахнутый мешочек. Придерживая голову мальчика, глядя, как закатываются глаза, показывая полумесяцы белков, а из уголка рта натекает тонкая ниточка блестящей слюны, стал ждать.
По обеим сторонам толстого дерева, под которым сидел маримму с бесчувственным телом на коленях, два учителя помоложе мерно встряхивали – один маленький барабан, прижатый к белой тоге, другой – погремушку в черной руке.
Потрескивал тихий огонь, пролезая звуками в промежутки, когда замолкал барабан, мелькали на глянцевых листьях красные пятна. Мальчик спал, мерно поднимая и опуская грудь с выступающими ребрами, и его голова тяжелела на локте маримму. Время шло. Над черной кроной, перекрывающей усыпанное звездами небо, выкатилась белая маленькая луна и незаметно для глаза двинулась через небо. После долгого ожидания маримму пошевелился и, нащупав рукой мешочек, снова вынул бутылочку, зубами вытащил пробку, выронил ее в услужливо подставленную ладонь помощника. Приложил узкое горло к губам, вытягивая ноги под отяжелевшим телом. Набрав в рот щиплющего язык зелья, дождался, когда второй маримму закроет бутылку пробкой и сунул в мешочек, затягивая горловину. Только тогда, откидываясь спиной и головой к стволу, глотнул. Всхлипывая, втянул воздух в легкие. И теряя себя, полетел, пронизывая костер, поднимаясь над ним вместе с белесыми клубами теплого дыма, закружился в черных пустотах между крупных, мигающих звезд и, отодвигая бестелесной рукой облака, а другой продолжая придерживать затылок сновидца, вынул из черноты солнце, палящее над бескрайним морем зеленой травы, усыпанной белыми и синими цветами.
Все быстрее и быстрее летел вниз, падая к самой траве и, бесшумно ударившись, боком покатился по вытоптанной поляне к палатке, обтянутой старыми шкурами, вытертыми до блестящих проплешин. Там, перекатившись через краешек бронзового подноса, подскочил и встал чеканным кувшином, под самое горло налитым свежей родниковой водой, замер, касаясь пузатым боком лежащего рядом кинжала в старых ножнах со сбитыми серебряными накладками. На одной вычеканен полустертый рисунок – лежащий навзничь обнаженный мальчик-подросток с запрокинутой головой.
Исчезая в ушах, отлетая от того, кто был недавно учителем маримму в многослойной белой одежде, шелест и постукивание превратились в женские причитания и резкие вопли.
Полог из шкур заколыхался, оттуда спиной вперед выползла старуха, обряженная в лисьи шкуры. Поднялась, бормоча скороговоркой, накинула на жидкие седые волосы капюшон с оскаленной острой мордой. Всплескивая руками, манила вторую, что пятилась, выставляя косматый зад, обернутый старой волчьей шкурой. И, вскрикивая по-звериному, подбежала сбоку, хватая руку белокожей высокой женщины, что выбиралась следом за волчицей. Оказавшись снаружи, женщина выпрямилась, выпячивая к солнцу огромный живот. Оттолкнув старух, пошла вперед, глядя перед собой сощуренными глазами на белом, как мел, лице. Шла медленно, но уверенно. И только единожды остановилась, коснувшись живота, но тут же отдергивая руку. Старухи, идущие по бокам, с готовностью взвыли, имитируя крики роженицы при схватках. А беременная, молча переждав несколько мгновений, снова пошла вперед, через утоптанную площадку, к раме из срубленных и вкопанных в землю стволиков степного дуба. Солнце стекало по золотым волосам, укрывающим крепкую выгнутую спину, трогало щеки и лоб, высушивая бисеринки пота над верхней губой.
Подойдя к раме, женщина повернулась и, встав на колени, схватилась руками за висящие кожаные петли. Уперлась раздвинутыми коленями в пыльную землю. Несколько раз вздохнув, закусила губу, глядя через прищуренные глаза на солнечный диск. Схватка выгнула ее тело, и волосы, коснувшись травы, легли на нее плотной волной. Приплясывая вокруг, старухи мяли торчащие под шкурами животы, куда они заранее привязали по мешку, набитому травой. Зорко следили за рожающей, и когда очередная схватка сводила каменное лицо и сжатый рот, не издававший ни единого стона, разражались жалобными воплями, стенали, охали и причитали.
Время шло, солнце палило все жарче, сильные руки тянули и выкручивали крепкие кожаные петли, дергались по белой земле колени. И вот, после особо громкого крика лисицы и волчицы, роженица повелительно крикнула, прислушиваясь к своему телу. Поскуливая и взвизгивая, старухи закружились, кивая оскаленными мордами, и давя на поддельные животы изо всех сил. А из-за палатки вышла и, подхватывая с подноса кувшин и кинжал, стремительно двинулась к ним высокая статная женщина в черном глухом платье и белом покрывале, прижатом к волосам серебряным обручем. Отскочив, ряженые затянули дрожащими голосами родильную песню, выманивающую плод. И беременная, ухнув через стиснутые зубы, оскалилась, напрягаясь в последнем долгом усилии. Женщина в покрывале упала на колени, пачкая расшитый подол светлой пылью, поставив кувшин рядом, протянула руки. Подхватывая мокрый красный комок, улыбнулась пронзительному сердитому крику.
Хватая ртом жаркий воздух, роженица осела на окровавленную землю, вытягивая в петлях руки, ее голова повисла, а с висков упали пряди волос, закрывая мокрое лицо.
– Я, Фития, посланная твоим мужем, принимаю это дитя, – женщина чуть нахмурилась, поворачивая кричащего ребенка, – твою дочь, Эния, да будут долгими ее годы и твои годы.
Держа на коленях девочку, нянька протянула назад руку, нащупывая отскочивший кинжал, вытряхнула из ножен и отсекла пуповину, ловко завязала узелок у маленького живота. Передавая ребенка волчице, взяла с земли кувшин. Тяжело поднялась с колен, убирая с лица матери волосы.
– Попей. Ты хорошо справилась, как и подобает воительнице.
Эния пила, иногда отрываясь, тяжело дыша, разыскивала глазами волчицу, держащую новорожденную. Лисица рядом сыпала девочке на живот целительную золу, растирая ее сухой старой рукой. Кивали над плачущей девочкой две морды – лисья и волчья.
– Благодарю тебе, посланная Торзой непобедимым, – хрипло проговорила амазонка, вынимая из петель руки. Опираясь на плечо Фитии, встала. И принимая на руки дочь, поднесла ее к груди. Другой рукой придерживая пустой живот, медленно двинулась к палатке.
А Фития, хмурясь, подобрала кинжал, взяла кувшин и, кивнув шаманкам, понесла к костру, разведенному за палаткой.
Три старые женщины стояли вокруг костра, шепча заклинания на счастье, силу и удачу новорожденной. Смотрели, как в пламени вокруг почерневшего кувшина и тлеющих ножен сгорают мешки-животы, набитые сухой травой. Трава и рогожа сгорит, а перед утром шаманки разворошат угли и, вынув оплавленные куски металла, оставшиеся от кувшина и ножа, похоронят их в степи, разровняв потом место так, чтоб даже сами, отвернувшись, уже не смогли найти его. Чтоб так же никто не нашел и не отобрал счастье, силу и удачу новорожденной дочери князя Торзы, нареченной именем Хаидэ – степь над морем.
Пламя лизало колени и локти, а когда подобралось к лицу, Нуба закричал, ощущая, как оно прогрызает дыры в щеках и зубы трескаются от жара. Дергаясь и тыкая слабыми руками, кричал, спихивая с себя обмякшее тело в спутанных белых одеждах. И, выползая из-под маримму, лежашего без сознания, вскочил, кружась и дрожащими руками стряхивая с лица огонь. Он кричал и кричал и вдруг умолк, замерев и оглядываясь, когда на его крик эхом отозвался другой. Вокруг стояла ночь, чуть светлел за деревьями восток, где за краем гор просыпалось солнце. Под деревом, лежа на боку, как плохо набитое шаманское чучело, не шевелясь, хрипло кричал маримму. И Нуба, в последний раз ощупав свое лицо и стискивая зубы, чтоб убедиться – на месте и целы, подбежал, валясь на слабых ногах.
– Учитель Бай-й-ро…
Тронул черное лицо под размотавшимся тюрбаном, оглянулся беспомощно. На опушке поодаль устало приплясывали маримму, потрясая погремушкой и постукивая в барабан. А маримму, под его ладонью, еще раз вскрикнул, забормотал и, хватаясь за его руку дрожащими пальцами, медленно сел, заваливаясь на бок. Слабо, но повелительно крикнул подручным и звуки инструментов стихли. Поднял руки, заправляя конец ткани на затылке.
– Сегодня она родилась. Ты сварил очень хорошее зелье, мальчик.
– Она?
Ответом на вопрос оба увиденных сна обрушились на Нубу, перемешиваясь и сталкиваясь – цветами, шумом, запахами и воспоминаниями. И застонав, он уцепился за главное, выплывая вместе с ним из огромного, вопящего красками и событиями мира.
Светлая голова девочки, смирно, как зверек, сидящей в кольце сильных рук, и ее дыхание, трогающее черную кожу.
– Где она? – закричал Нуба, хватая широкий рукав учителя, – где? Когда она?
– Не знаю, – ответил тот и похлопал мальчика по сведенным пальцам, – еще не знаю. Но ей расти, а тебе – видеть сны и учиться быть с ней. Теперь вам нельзя не встретиться.
Глава 9
Солнце, заглядывая в выплетенные из ветвей окошки по сторонам открытого входа, цеплялось за кончики веток и тени от них чертили земляной пол. Нуба прищурил глаз, повернул голову, чтоб наколоть на раздвоенную ветку слепящий кружок. Потом прищурил другой – солнце перескочило на птичий шаг, укалываясь о другую ветку.
Он никогда не лежал в своей хижине днем, уходил поутру, когда мягкий туман покрывал землю до пояса, и свет в хижине был рассеянным и теней не давал. А заходя за вещами, нужными в дневных делах, не смотрел на то, как и куда светит солнце. Брал миску или топорик, ставил в угол копье, вытаскивал из мешка моток прочной веревки из пальмового волокна. И уходил снова. Возвращаясь лишь после заката, когда приходилось нащупывать ногой пол и наизусть брать лежащую на лавке коробку с огнем, чтобы разжечь очаг. И то не всегда, – что делать в хижине при огне ночью? Зайти и улечься спать, завертываясь в плащ. Или, поставив удочки, отправиться к озеру, ступить в лунную дорожку, чтоб омыться серебряной водой, и уйти в чащу готовить отвар.
Сейчас хижина, решетчатая от солнечных пятен, проникающих в переплетения стен, казалась незнакомой. Но Нубу это не волновало. Этой ночью, первой настоящей ночью своего пути, он был совсем в другом месте. И сам был другим, с запечатанным ртом, с головой, уходящей, казалось, под самые тучи и с мускулами, способными разорвать бронзовый браслет на плече одним лишь напряженным движением. Каким же еще быть хранителю и защитнику, проводнику той, которую увидел сегодня впервые? Она неосторожна в своей юной силе, и может погубить себя сама. Кинувшись в глубокий ручей с водой такой прозрачной, что глубина обманчиво добра, но холод струй мгновенно сковывает ноги и руки, останавливая сердце.
Нуба повернулся на бок и нехотя протянул руку к миске. Перебрал на ощупь орехи, захватил несколько и понес ко рту. Рука легла на циновку, орехи раскатились по цветным полоскам. Есть не хотелось.
Ночью он спас ее. Как так получилось? Пришел из сна и спас? Он – огромный и сильный, но все же это был он – Нуба: видел все своими глазами и знал, смотрит из себя, не из другого. Не так как в другом сне о рожающей сильной женщине, где Нуба был старым кинжалом, а его маримму – кувшином с водой. Потом их сожгли. Он передернулся, вспомнив свирепое нападение огня под выцветшим от весеннего зноя небом. Зубы – трескались. Хотя – какие же у кинжала зубы…Маримму сказал – сегодня она родилась. Сказал уже тут, лежа под деревом в чаще сновидцев. Значит, про это сегодня, нынешнее.
Опираясь рукой о раскатившиеся орехи, Нуба сел. Значит, она вправду родилась сегодня, а в первом сне он видел их общее будущее? Она сказала – двенадцать. Смешно, по-детски показывая ему растопыренные пальцы и после быстро выставив к десяти еще два – рожками улитки.
Кривой квадрат солнечного света на полу померк и мальчик обернулся.
– У тебя времени и много и мало, – сказал маримму, – но много стремится уменьшится. Всегда. Возьми этот бурдюк, принесешь воды.
Мальчик встал. У ног маримму лежал сплющенный кожаный мешок. Поднимая его, Нуба вопросительно посмотрел на учителя, и тот улыбнулся.
– Когда станешь поднимать мешок легко, возьмешь другой – больший.
Они шли рядом по утоптанной сотнями босых ног тропе, что спускалась к озеру. Нуба нес длинный, почти в свой рост бурдюк и внимательно слушал маримму.
– Часто бывает так, что сновидец оказывается хранителем человека. Но никогда не было, чтоб первый же сон унес его в день, когда избранный рождается. Я ждал твоих снов, чтоб истолковать предназначение и найти твое место. Ты мог стать учителем. Или отправиться туда, где лишь ты сможешь повернуть судьбу мира, совершив один, только тебе назначенный поступок. После могла прийти смерть, сразу, потому что жизнь твоя уже не важна, а важно действие. Но случилось так, что ты отсек пуповину, а я омыл девочку родниковой водой. Вы родились в один день, Нуба. Ты – как сновидец и хранитель. Она – выйдя из чрева матери.
Нагретые доски старого причала заскрипели под их шагами. На самом конце сидели белые птицы, такие яркие, что, казалось, горят в своем собственном белом пламени.
– Я научу тебя всему, что знаю сам. Всем языкам и умениям. Ты станешь воином и охотником, колдуном и знахарем. Сможешь прочитать знаки, высеченные на камне, начертанные на папирусе, положенные на телячьи кожи. Ты будешь нянькой, защитником и другом.
Птицы, лениво кликая, поднялись над густой синей водой белым облаком с острыми кончиками крыльев. Маримму ступил на лесенку, ведущую к воде.
– А еще нам предстоит узнать – где она.
Мальчик остановился, глядя сверху на белый тюрбан.
– Разве ты не знаешь этого, учитель Байро?
– Я знаю лишь то, что увидел в твоем сне о рождении. И знаю названное тобой имя.
Нуба спустился следом за маримму и сел на узкую доску, опуская босые ноги в воду. У ног сразу же собрались мелкие рыбки. Учитель и мальчик сидели неподвижно, глядя на мелькание солнечной ряби. Вдалеке посреди расплавленного солнечного огня торчала черная лодка, будто она сгорела в этом слишком яростном свете. Нуба вспомнил о красной пустыне, отделяющей их от остального мира. Еще недавно он и думал, что она и есть мир. Что караваны рождаются в знойном мареве, – пройти по горизонту, вздымая тучу красноватой пыли, а после умереть, уходя в дрожащий раскаленный воздух. Но где-то там, оказывается, есть эта степь, она огромна, как мертвая пустыня, но совершенно живая, набитая жизнью, как деревянный короб с полуоторванной крышкой набит снастями и поплавками, что вываливаются, не давая крышке закрыться.
Положив руку на распластанный рядом мешок, Нуба заговорил, медленно подбирая слова. Он рассказывал маримму о сне, который увидел сам. Вспоминал, мучительно морщась, если куски сна размытые солнечным светом, не давали ему увидеть картинку четкой. Остановился, колеблясь, говорить ли о той огромной нежности, которую испытал, когда сидела, прижимаясь, и тихо дышала, а мокрые волосы прилипали к его горячей груди. Рассказал и это. И закончив, добавил:
– Я думаю, учитель Байро, что она…
Но маримму поднял худую руку, останавливая:
– Мало знаешь. Не думай. Ты сновидец и это продлится, по крайней мере, пока ей не исполнится десять. Это и назначенный тебе срок – жить в деревне маримму. Тогда, если за это время не увидишь более поздних событий, уйдешь к ней. И еще…
Черная лодка вдалеке плеснула веслами и ушла из солнечной ряби, сделалась почти невидимой на густой синеве воды.
– Тебе нужно научиться не только терпению, но и самостоятельности. Я не смогу сопровождать тебя часто, зелье сварено лишь для тебя и каждый мой выход отсюда в твои сны сокращает жизнь моего тела. А мне еще нужно вернуть два данных мне имени.
Он встал и, расправив одежды, подхватил подол, поднимаясь на ступеньки.
– Воду отнесешь за деревню, на дальний склон, на поляну красноягодника. В середине поляны посадишь ветку с дерева площади. И вырастишь. Каждый день по три бурдюка, налитые под самое горло.
Шумя тогой, он ушел, шлепая по причалу босыми ногами. А Нуба, набрав в бурдюк озерной воды, с трудом вытащил его на приступку и, пыхтя, взвалил на плечи.
Сон. Когда мальчишкой бегал в лесу, цепляясь как обезьяна, за гибкие ветви, возвращался, чтобы помочь матери в хозяйстве, бегал к охотникам – донести убитое зверье и птицу, потом проваливался в сон, ощущая как гудят ноги. И улыбался в темноту, зная – сейчас поплывут перед глазами картинки, покачиваясь, как листья в тихих тайных ручьях. Видел многое, и многое потом забывал. О чем-то пытался спросить отца или стариков, сидящих на шатких террасах, но те отмахивались или смотрели с подозрением и смутным страхом. Виданное ли дело, рассказывать мальцу о том, что и вправду есть за пустыней огромная вода, качающая мир над собой. Города, возносящие к небу белые острые башни. Несметные войска, что бряцают железом, сшибаясь в клубах поднятой конскими копытами пыли…. Старики знали, все это есть, ведь рядом шли и шли через пустыню караваны, и в селениях на склонах благодатных гор появлялись чужеземцы, – наполнить бурдюки сладкой водой, и пойти дальше. Но это была их жизнь, чужая. И когда в поселке появились маримму и некоторые останавливались рядом с Нубой, внимательно заглядывая в лицо мальчика, старики успокоенно кивали друг другу – ему найдено место в этой жизни. Он будет прибран и пристроен. Подальше от тихой деревни.
Это знала и мать, когда стоя рядом с отцом Нубы, нашла его руку и сжала крепко, глядя вдогон сыну, который уже не вернется.
Теперь знал это и сам Нуба.
На белых от солнца досках причала оставались темные следы мокрых ног – легкие, когда шел с пустым бурдюком и большие, расплющенные тяжестью мокрого кожаного мешка, норовящего соскользнуть с плеч. Через темный скрипучий песок, по мягкой упругой травке к извилистой тропе, уводящей по склону вверх, в гущу огромных дубов. И там, на маленькой неприметной поляне – кривая веточка, врытая посередине. Ей было много воды, которую приносил Нуба, и он выливал почти весь бурдюк под ближайшие деревья. Отдыхал, привалившись головой к твердой коре и, таща пустой мешок, снова спускался к озеру.
По утрам и после полудня маримму ждал его на границе темного песка. Они сидели там или шли в его хижину, к сундукам, полным странных вещей, каждая из которых требовала внимания и памяти. Нуба слушал, напряженно пытаясь запомнить сразу, понять, связать новые знания с прежними. И, проваливаясь в глухой сон усталости перед закатом, просыпался ночью, услышав привычный зов маленького барабана. Вставал, с чувством все той же глубокой усталости. Плеснув в лицо воды, с кружащейся от постоянного бодрствования головой, брел в лес, к своему костру.
Там ждал его учитель Байро, протягивал усевшемуся на циновку мальчику узкогорлую бутылку, и забирал, затыкая пробкой, когда, закрывая глаза, Нуба мягко валился на плетеное полотно.
Так было не каждую ночь. Маримму зорко следил за своим подопечным: когда сны захватывали мальчика, день становился в тягость, и он нетерпеливо ждал ночи – уйти в сон, жить там, где в палатке из шкур растет его княжна, ползая по сухой траве под присмотром высокой молчаливой няньки, – тогда барабан не стучал в ночи. Нуба лежал без сна в своей хижине, изнемогая от нетерпения. И учился быть терпеливым.
– Каждый твой день – драгоценность, – сухо сказал ему маримму, объясняя перерывы, – а ты готов выкинуть познанное, убегая к желанному. Учись использовать все. В твоей жизни будут времена, когда придется просто ждать, не имея возможности схватить, сделать, получить сразу. Так преврати ожидание в ценность для себя. Тогда будешь силен.
Ему было тринадцать лет, когда он услышал и постарался принять эти слова. С тех пор прошли десять лет путешествий во снах и подготовки себя к предназначению. Еще два года тяжкого пути в поисках той самой степи. И после жизни в эллинском доме, еще семь лет в изгнании, которые закончились тем, что он сидит под старой акацией – сосуд годои в чужом племени, голос чужих богов. Сидит и терпеливо оглядывает свое прошлое, стараясь найти ту развилку, которая вывела его тропу в жизнь. Ведь он должен был умереть. Чтобы не мешать тому, что должно случиться дальше. Что делать тому, кто нарушил законы судьбы?
Ночь стояла все так же глухо и черно, и Нуба подумал – а ведь он уже видит ее – злобную птицу Гоиро, видит ее крылья над головой. Люди идут из селения в пустыню, через океан в города и горы, спускаются со склонов и углубляются в мокрые джунгли, или находят степь…. А на самом деле это одни боги передают их в руки другим богам. Хорошо бы сейчас выпить зелья и увидеть, что там – у яркого моря, на шумных улочках полиса, петляющих по склонам просторного холма. Но сны кончились, и бутылочка опустела, когда он попрощался с маримму и двинулся в путь. Теперь все наоборот – Хаидэ видит его во снах, и приходит, чтобы помочь. Но редко, так редко и ничего не говорит о себе. Только забота о нем написана на лице княгини. А сейчас его ждет мальчишка, Маур, избранный темнотой. Может темнота и есть предназначение мальчика, но огромный черный мужчина, сосуд годои, когда-то выбрался из неумолимой хватки судьбы, и нужно сделать попытку дать мальчику выбор. Вдруг он выберет свет.
Нуба прижался спиной к стволу и стал ждать, прислушиваясь к тихим шагам на тропе от стойбища старого Карумы. Сегодня ночью старик услышит последние слова годои в человеке. А дальше пусть разбирается со своими богами сам.
* * *
На сердце Карумы лежало множество разных камней. Целой горой давили они стариково сердце, были мелкими и большими, гладкими в своей тяжести и колючими от острых граней. Карума прожил на свете шесть с половиной десятков лет, и знал, невелика гора: у каждого человека камней на сердце не меньше. Знал и то, что многие просто ссыпают ее в дальние уголки души, захлопывают крышки памяти и идут себе дальше, делая вид, что камней нету. Он был не таким, он свои камни берег и гордился, считая это проявлением силы. Часто, сидя без сна у тихого родника, составляющего одно из его богатств, он мысленно брал камень в сухие руки и крутил, вспоминая.
Вот двадцать коров, которые уплатила ему вдова его старого друга. Это было давно, она умерла и коровы те давно издохли, но их потомство ходит по саванне, мычит и щиплет траву. Она плакала тогда, красивая, статная, после гибели мужа ей нечем было платить за пастбища для своего стада, и Карума согласился помочь. Двадцать коров из пятидесяти – не так велика цена, и этот камень не лежал бы сейчас на его сердце. Но только сам Карума знал, что когда они вместе с Охонго возвращались с ярмарки, он проснулся раньше друга и увидел змею, выползающую из-под мешка, лежащего под головой спящего. Его камень – это те несколько ударов сердца, которые Карума провел в молчании, прежде чем вскрикнуть, чтоб разбудить друга. Когда он закричал, змея уже укусила. Да, Карума завидовал Охонго, тот был всегда весел и женщины любили его больше других мужчин. Но и сейчас не мог сказать себе, промолчал ли нарочно или просто остолбенел от растерянности. И потому это – его камень.
Вот девочка с сотней давно не чесаных косичек. Ее нашли брошенной на караванном пути, а может она убежала – никто не узнал, потому что язык ее был непонятен. Совет собрался на площади и девочку решили отдать младшей женой, тому, кто выбросит больше костей. Каруме повезло, и он хорошо заботился о ней. Два года. А потом она исчезла, убежала, в чем ходила пасти его стадо и больше ничего не взяла с собой. Каруме бы радоваться, что два года он кормил сироту. Но он знал, что схитрил, бросая кости, а кормил, потому что не любил худых женщин. Но она все молчала и молчала, и каждую ночь шарахалась от него, закрываясь руками, а после плакала. Так что он отдал ее проезжавшим купцам. За кусок яркой материи. А его подарил другой, которая приводила к его стаду коров и, озираясь, хихикала, оставаясь до солнца.