355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Блонди » Нуба (СИ) » Текст книги (страница 3)
Нуба (СИ)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:55

Текст книги "Нуба (СИ)"


Автор книги: Елена Блонди


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Глава 3

– И чем сильнее захочется к свету, тем быстрее заберет тебя птица Гоиро, – договорил мальчик и опустил голову, думая. Но тут же поднял и поторопил собеседника, – ты ешь-ешь, мясо горячее еще, я пек его в листьях.

Годоя кивнул, отрывая белыми зубами еще кусок, устроился удобнее у камня, сосредоточенно жуя. Маур сидел напротив, положив копье на колени, и хмурясь, шевелил губами. Потом ответил сам себе, продолжая мысленный спор:

– Не должно быть так. Те кто выше, они если родители, должны любить своих детей. И ждать их.

– Они и любят, – отозвался Годоя, проглотив мясо и протягивая длинную руку, нащупал у колен мальчика фляжку.

– А что от той любви? Если между нами и светлыми – стоит ночь. И наказания.

Маур вздохнул. Спохватившись, скрестил пальцы, свел их с ладонью другой руки и прошептал слова благодарности птице Гоиро, за то, что день прошел без ее кары. И по-своему истолковав молчание годои, сказал еще:

– Я поклоняюсь ночной птице, и вот смотри, я опускаю лицо и говорю слова, чтоб она знала – сила ее велика и всегда будет велика. Гоиро не унесет меня за мелкие слова, я мальчик, я еще не проходил обряд, мне говорить можно, все что угодно, в моих словах силы нет. А потом уже не смогу. Когда отдам себя в руки бэйунов, я стану виден ночной птице. Как все мужчины.

Он вздохнул.

– Тогда и не поговорю, как сейчас. Скажи, годоя, а тебя видит ночная птица?

Рядом в темноте зашуршала трава – годоя положил фляжку с плеснувшей внутри водой.

– Я не знаю. Не знаю, кто я, и, значит, не могу ответить тебе, видит ли меня твоя птица.

– Ты годоя в человеке, – уверенно сказал мальчик, – а если я посвечу на тебя факелом, то увижу, ты уже мужчина. Но все равно, хоть птица Гоиро видит тебя, ты – ее годоя. Потому ты можешь мне рассказать о своей матери-птице побольше. А? Пока еще можно мне слушать тебя.

В темноте большой черный мужчина, привалившись к неровному валуну, провел рукой по своей груди, по животу, ощупал торчащие ребра. И вдруг спросил:

– Годоя это кто? Для чего?

Маур воздел худые руки, что-то шепча. Зашелестели браслеты на запястьях. И звякнули, когда он хлопнул себя по бокам, удивляясь. Мешая в голосе удивление с удовольствием от того, что такой большой, а глуп, как ребенок за спиной матери, заговорил:

– Годоя говорит будущее. Так повелела птица Гоиро, пусть ее крылья всегда будут блестящими и черными. Годоя рождается от новой луны, падает в рот бэйуну, он выплевывает годою в вещь и отдает говорильщику. И тогда вещь говорит с нами. Любой мужчина племени может принести годое подарок и три вопроса. Один раз в дожди и один раз в сушь. И годоя ответит. Мужчина может принести годое вопросы своих жен. Если ему не жалко на них подарков. Но все равно вопросов будет три. До прошлых дождей годоя был в деревне, в домике, что стоял у дверей папы Карумы. Годоя был в большом толстом кувшине, красивом, с узорами. Потом кувшин перестал говорить и папа Карума унес годою. С тех пор мужчины носили подарки сюда. Я думал, годоя в дереве. Или в камне. А тут ты.

– Я, – согласился великан.

– Но как же ты не знаешь, что ты годоя? Как же говоришь будущее тогда?

Собеседник пожал плечами в темноте. И улыбнулся удивлению мальчика.

– Так же, как говорил кувшин.

Маур покивал, обдумывая. И вдруг ощутил страх и жалость. Огромный, сильный, с зубами такими белыми, что луна светит на них, как на озерную воду. С мощными руками, способными свалить быка. И всего лишь кувшин для годои. Сейчас Маур уйдет, таясь, чтоб дремлющий у костра Карума не заметил его отсутствия, а великан снова покорно сядет к стволу старой акации и под кожаным мешком закроются глаза, будет сидеть день и два и три, ожидая, когда придут из деревни с подарками для Карумы, говорить с годоей. Вот уже и пора…

Черный пленник будто услышал мысли мальчика, зашевелился. Подойдя к стволу, уселся в привычную позу, обхватывая руками колени. Ждал, когда Маур намотает на шею ремень и натянет на большую голову гладкий кожаный мешок без дырок для глаз.

– Может быть, ты уже начнешь вспоминать, кто ты? А? – просительно сказал мальчик, комкая в руках мешок, – пока я еще не мужчина.

– А скоро?

Маур показал темноте пальцы:

– Дожди и еще дожди. И после сушь – перед еще дождями.

– Два года, – сказал пленник равнодушно, – это большое время, Маур, можно не торопиться.

Задерживаясь на курчавых коротких волосах мешок скользнул по щекам, защекотал подбородок. И в двойной душной темноте, слушая, как голова улетает от нехватки воздуха, пленник закрыл глаза, забывая о мальчике, медленно погружаясь в мир памяти.

Он все помнил. Каждую ночь, когда мужчины, получив свои предсказания, уходили, топоча и возбужденно переговариваясь, он вздыхал с облегчением от того, что остался один. И можно снова уйти туда, где кричала по весне птицами степь, а по небу ползали радостными щенками мелкие облака, такие белые, что больно глазам.

И днями, когда солнце палило сквозь суставчатые ломаные ветки, а лавовые камни торчали, насколько хватает глаз, по правую его скулу, а по левую, посреди невысоких серых скал, бродили по траве коровы и овцы Карумы, – он радовался, что не видит ничего под горячим кожаным пузырем, из-под которого текли быстрые капли пота. И что никто не тревожит его мыслей, слишком вокруг дико, жарко, да и беспокоить годою – опасно и незачем.

Весь его мир, светлый, сочный, наполненный ветрами и радугами, птицами и топотом конских копыт, гортанными криками воинов и смехом женщин, что сушат у костров длинные волосы, поднимая их на руках, весь бесконечный огромный мир умещался под кожаным мешком. Был только его. Неотбираемый. Секретный. Чего же еще. Пусть ползут дни, и пусть он годоя, так хорошо и ничто не мешает.

Он задержал дыхание, дождался, пока сердце не начнет колотиться, вдохнул медленно, поднимая широкую грудь. И поскакал. По летней степи, пышущей рыжими травами, держа голыми коленями черные бока сильного жеребца по имени Брат. Смотрел вперед поверх золотых волос сидящей перед ним девочки, а между ней и его грудью щекотала кожу старая меховая шапка, скинутая ею на спину.

– Быстрее, Нуба! Брат! Быстрее. Ну! – она кричала, взмахивая рукой, и Нуба, смеясь, придерживал, обхватив рукой, слушал, как под ладонью колотится быстрое сердце. Впереди меж двух пологих курганов синела вода. И когда Брат ворвался в лощину, топот его копыт ударил в уши со всех сторон. А потом под копытами заскрипел песок, кликнули капризными голосами морские птицы, срываясь с песка, исчирканного крестиками следов. Девочка, выворачиваясь из-под его руки, спрыгнула, заскакала на одной ноге, стаскивая кожаный сапожок. С размаху села на горячий песок, скидывая второй. И болтала, поворачивая к нему светлое лицо, с мокрыми от бега и солнца щеками.

– Надо скорее, Нуба, нам еще хворосту набрать, а то нянька будет ругаться и ночью не пустит пасти кобылиц. Смотри, там скала, в воде! Давай прыгнем? Ты не бойся, я крепко буду держаться, не улечу от тебя и не утону. А вдруг мы увидим рыб? Тех, цветных.

Он кивал, морща плоский нос с широкими ноздрями, захлестывал повод вокруг сильных ног Брата и не забывал, пока, скидывая на песок кожаную рубаху и старые штаны, княжна бежала к воде, осматривать обрыв и скалы по краям бухты. Никого, кроме них. Мужчина, девочка и большой конь.

Прижимаясь грудью к коленям, он вздохнул под кожаным мешком, натянутым на голову.

Трое. И еще – его счастье. Или их общее счастье.

Он не мог ей сказать. Те, кто отправил его через множество переходов в страну такую далекую, будто и нет ее в мире, запечатали ему рот, чтоб не мог ей сказать ничего. Потому что выбирать ей, а она была слишком мала, чтоб вырастить в себе устойчивость перед речами выбранного маримму. Все могли говорить с ней. А он мог только хранить. Защищать. И любить молча.

Ночь стояла над старой кривой акацией, неподвижно простертыми крыльями черной птицы, невидимо склоняла набок голову, чтоб увидеть колючей звездой зоркого глаза большого мужчину сидящего у ствола, будто огромный нарост на изрезанной временем коре. Через ровный гул ночной саванны прислушивалась к его дыханию и биению сердца. И услышала стон, глухой, полный беспомощной ярости.

Если б было позволено ему, он сказал бы ей, как любит. И предостерег от тех ошибок, что совершала в своей девичьей стремительной простоте, решительной, как внезапная гроза. Не простых ошибок – каждая из них поворачивала ее путь, меняя его, и ложилась на плечи грузом памяти, и он знал, никогда уже не уйдет этот груз. Потому что она не такая. Не такая, как другие и ее время (он передернул плечами, ссутуливая их еще больше) – оно ей навсегда. Другие могут ступить и выйти, пойти дальше и с каждым шагом омытые временем ступни обсыхают, ждут новой воды, а она не скинет с себя ничего.

Такая маленькая. Он выучил ее макушку, так часто приходилось смотреть на нее сверху, когда стояла перед ним и показывала вперед рукой. Ей всегда было мало. Мало трав и мало мест, куда уносил их Брат. И за скалами ей нужны были еще те, что выросли дальше, а за курганом – следующая лощина и еще один шлях. Он знал, бывают те, кто идет без памяти, забывая пройденные шаги, как он сегодня забыл шаги уходящего мальчика. Она шла вперед и все уносила с собой, как маленький белый верблюд с большими серьезными глазами. Быстрым и одновременно плавным шагом степного ходока шла и шла, а невидимый груз памяти на плечах тяжелел и становился все больше, вырастая до облаков.

Если бы он мог говорить с ней! Он рассказал бы ей об огромной воде, качающей вырастающие из себя великанские волны. О пальмах, стукающих о мокрый песок тяжелые орехи. О крабах с блестящими твердыми спинами и об узких лодках, мелькающих в протоках под свешенными ветвями. О той огнедышащей горе, что засыпала его горячим пеплом, когда он шел и шел, к ней, уже зная, какая она, потому что сон, его главный сон, ради которого он жил в маленькой плетеной хижине среди колдунов-маримму, был о ней. О бескрайней саванне, будто проросшей длинными шеями пятнистых жирафов, и о том, как рычит в ночи лев, и рык его доносится до белых снегов на вершине горы богов. О хитром паромщике на переправе, который хотел его обокрасть, запутался в веревке мешка и день тащился за ним по проселку, бросив свой плот, умоляя освободить от хитрого колдовского узла. А потом она бы выросла. И убежав, они жили бы вместе, – большой и сильный черный охотник, воин, защитник. И его светлая амазонка, юная женщина с упрямым лицом и глазами цвета степного меда. Жена… его жена и дети. Их дети.

Птица Гоиро прислушалась и мигнула глазом-звездой, когда из-под мешка послышался хриплый смех, похожий на ее карканье.

Он, раб! И вдруг муж княжны, дочери непобедимого Торзы и светлой амазонки Энии. Наследницы и повелительницы лучших воинов бескрайней степи… Да мало того! Если бы не его жизнь в деревне маримму, разве смог бы увидеть те сны, о ней? Но именно эти сны привели к обряду, запечатавшему его рот…

Все связано в этом мире и нельзя отрезать руку, думая, что пальцы ее продолжать жить. Мир и человек – одно. Одинаковы. Цельны. Все, что делается, все выросло так, как должно ему расти. Потому он, выбранный в защитники и провожатые до ее свадьбы, ушел, когда перестал быть нужным.

Он утишил беспорядочные мысли и замер, размеренно дыша. Жаль, что он сам годоя. А то принес бы подарок старому Каруме, спросил, что будет? Суждено ли ему увидеть хоть раз свою женщину? Не так, как было то перед встречей со стариком, когда он умирал в красных песках и сверху к нему спустился коршун, неся в лапах тушку речного зайца. Он тогда пил его кровь и смотрел, а Хаидэ стояла на красном песке, вокруг ее босых ног струилась легкая, как весенний воздух, вода. Смотрела. И когда он улыбнулся ей, вытирая рукой красный от крови рот, исчезла, медленно размываясь в призрачной водяной ряби.

Не так! А чтоб снова прижать ее к себе, на полном скаку Брата. Или, ныряя, чувствовать, как дрожат от напряжения ее согнутые колени на его ребрах. Или… лежать на шкуре, глядя на дырявый полог походной палатки, а рядом она – взрослая, женщина, дышит, разметав волосы и раскинув жаркие ноги.

Заплакал в темноте шакал, другой подхватил и вплелся в вой лающий голос третьего. И вдруг ночная песня смолкла. Нуба прислушался к тихим шагам. Ночь уже подступала к утру, мальчик сказал, никто не пришел с подарками для годои. Но кто-то идет, крадучись и останавливаясь.

Нуба замер, привалясь к стволу. Облизал пересохшие губы шершавым языком. Это Карума, кто еще может прийти?

…Пошевелить руками, ремень порвется, повести головой, сбрасывая другой – с шеи. Снять мешок, чтоб не застали его врасплох, если кому-то понадобилось занести нож над безоружным связанным пленником, с головой, замотанной в старую кожу. И что?

Если мне не суждено увидеть ее, пусть все идет, как должно ему идти, и пусть придет даже смерть – решил воин, закрывая глаза.

А шаги стихли совсем рядом, из темноты послышался шепот:

– Первенец первых богов, сильная птица Гоиро, позволь мне, говорильщику, спрашивать у годои. Всего единожды, мудрая птица. Пусть будет теплым твое гнездо и толстыми птенцы, пусть ночь кормит тебя свежим мясом, а день поит прозрачной водой. Подари мне три ответа твоего годои. И получив их, я кину кости, и если выпадет твое повеление, годоя поселится, где скажешь. А черный сосуд-человек будет разделан на твоем алтаре для утоления твоего голода – мясо для живота, кровь для горла.

Глава 4

Большой черный мужчина сидел, прислонясь спиной к стволу. И под шепот старого пастуха прислушивался к своему телу. Спина читала письмена коры, будто она – рука слепца с чуткими пальцами. И письмена говорили громко, почти кричали, больно продавливая кожу на спине. Ноздри при каждом выдохе нагревали внутренность кожаного мешка, а при выдохе холодили нос и щеки. Он – дышал. Чтоб сердце, прижатое к согнутым коленям, билось, и чтоб кровь бежала по жилам – в руки, через связанные запястья, к сплетенным пальцам. Омывала ребра, толкалась в животе, стремилась к поднятым коленям, поднимаясь в них, как поднимается в гору путник, и после стекала к щиколоткам, тоже схваченным витками сыромятного ремня.

Он пошевелил пальцами ног, упирая пятки в пересохшую землю. Это его живое тело, которое нынче – сосуд, вместилище годои. А еще – голова, наполненная воспоминаниями, тоской, сожалениями, свирепым отчаянием. Не наступит утро, а тело уже умрет. Нож старика поработает над ним, отделяя мясо от костей, и солнце будет светить на пищу для черной птицы Гоиро, окунать лучи в плошку, полную питья для ее горла.

Солнце светлых богов, которых прогнали так высоко, что народу, живущему между огромным озером-морем и черной лавовой пустыней, остался от доброты матери лишь дневной свет, полный теней в углах и щелях.

Может быть, его тело решит само, хочет ли умирать? Может быть, под шепот старика Нуба дождется ответа от собственной крови, от мышц и сухожилий? И если оно скажет – я хочу жить, то нужно лишь повести плечами, мальчик прав, он все еще силен, а с тех пор, как они, таясь от Карумы, копали орехи, стал еще сильнее. И Маур каждую ночь приносит ему мясо и калебас с молоком, перемешанным с коровьей кровью. Поднять голову, отводя ее от ствола. Развести в стороны руки…. Встать, возвышаясь над стариком огромной тенью в ночи.

Но молчание тела не успело обратиться в желание. Старик прошептал заклинание. Под кожаным мешком шевельнулись губы, и с этого мгновения Нуба застыл в собственном теле, способный лишь слушать голос ночной птицы, двигающий его язык.

– Годоя говорит – спрашивай.

Карума, держась чуть сбоку, аккуратно стащил кожаный мешок с головы пленника. И наклонился, стараясь не пересекать линию неподвижного взгляда с белками, поблескивающими в темноте.

– Скажи мне, годоя птицы Гоиро, Маур, сын без родителей – новый защитник тьмы?

Крупные звезды перемигивались, и уже в ночном воздухе сгущалась роса, невидимым, еле ощутимым кожей туманом. Скоро она станет тяжелее воздуха и по капле начнет выпадать из его пустоты, ложась на кончики трав и ветки кустарников с узкими жесткими листьями. Ответ прозвучал в голове пленника и, еле пошевелив его губы, эхом раздался в голове Карумы:

– Годоя говорит, ты прав, слушающий ночь. Мальчик родился и рос, чтоб стать призванным стражем.

Старик перевел дух, кивая, и прищурил глаза, собираясь с мыслями. Пока он шел к дереву, то все твердил и твердил про себя вопросы годое, чтоб не растеряться и не начать нести чепуху, слишком часто он видел, как теряются от голоса годои рассудительные зрелые мужчины, вместо сокровенного спрашивая о безделицах. А потом, сбивая на затылок сложно сплетенные перья и низки кожаных бусин, причитают и плюются, при свете дня вспоминая, на что потратили принесенные подарки. Вот и он, столько раз говорящий с годоей, стоит, согнувшись, ноги дрожат, а голова пуста и в ней звон.

– Спрашивай! – прогремело в пустой голове. И Карума отступил на шаг, со страхом глядя на спокойное лицо великана. Показалось ему или в голосе годои прозвучал гнев? Не было такого. Никогда. Но годоя ждет…

– Скажи мне, годоя в человеке… позволит ли птица Гоиро отдать мальчика бэйунам сейчас? Тогда он попадет на остров еще до дождей и быстрее станет ее стражем. На два года быстрее.

Спрашивая, старик замолкал, а потом добавлял объяснения, со страхом и стыдом понимая, говорит лишнее, чтоб выгородить себя. А вдруг птица поймет его суетные мысли? Но не мог остановиться. Две ночи он маялся, мечась между добрыми чувствами к Мауру и уверенностью, что предназначения тому не избежать, так почему бы не выторговать у ночной птицы кое-что для себя, от колдунов острова невозвращения.

– Нынче смутные времена, и будущих стражей рождается мало, вот я и…

– Годоя говорит, ты хорошо решил, старик. Пусть мальчик пройдет обряд, остров ждет его.

Карума закивал с облегчением, не заметив, что голос в голове прервал его, не дав договорить. Еще один вопрос и опасный разговор окончится. Он знал, спросить нужно о сосуде годои, великан пугал его, хотя никогда до того не было таких точных и ясных предсказаний. Ни тогда, когда годоя вселился в кувшин, ни тогда, когда был он в большой свинье богатого Кербы, и даже когда жил на краю деревни в черном валуне, испещренном неведомыми знаками. Но сейчас перед ним человек. Огромный и сильный. Лучше услышать согласие птицы Гоиро и убить, пока он связан и слаб.

Но когда Карума открыл рот, вопрос вылетел вовсе другой.

– Скажи мне, годоя, сколько овец дадут колдуны острова за мальчика?

Замолчав, сморщился в ужасе. Он выдал себя, проговорил мысль вместо приготовленного вопроса! И остолбенел, услышав ответ на непроговоренное:

– Годоя говорит, он останется в человеке.

– Но я…

– В человеке. Которого ты спас, чтоб он служил тебе и ночной птице Гоиро.

Ошеломленный, Карума не заметил, как изменился голос годои, произносящий последний ответ. Он не знал, что загнанный в угол своего сознания Нуба, сидящий там, закрывая лицо большими ладонями, вдруг почувствовал на них маленькие руки. Смеясь, девочка отвела руки своего раба от его лица и, заглядывая ему в глаза, сказала с упреком:

– Ты решил бросить меня и уйти в смерть? Какой же ты после этого мой Нуба? А еще ты обещал мне стеклянных рыб.

Нуба смотрел на круглое лицо, веселое и немного расстроенное – она верила ему и все равно немного боялась – вдруг он уйдет, уйдет совсем. И поймав взгляд черного раба, девочка перестала улыбаться. Серьезное лицо за мгновение повзрослело, и Нуба увидел женщину, ни разу не виденную им наяву. Скулы стали резче, глаза холоднее и тверже, а в уголках рта появились еле заметные складочки, будто тень тысяч улыбок на подкладке из горестных мыслей и тайных слез. Русые волосы с золотым блеском уложены вокруг головы, а поверх – витая диадема тяжелого золота, с вкрапленными в нее красными и розовыми камнями. И на висках покачиваются две подвески – круглые рыбы мутного стекла с радужным блеском.

«Вот какая ты стала, Хаи. Вот какая ты сейчас».

И третий ответ старик получил не от годои, который смолк, задавленный волей пленника, черпающего силу во взгляде молодой женщины, протянутом через полмира в его сознание.

– Останется в человеке, – повторил голос.

Старик, отступая, закивал, помахивая перед собой сложенными щепотью пальцами: трогал ими лоб, раскрывал ладони в чуть светлеющее небо, кланялся, нащупывая ногой тропинку между колючих кустов. И повернувшись, исчез, забыв накинуть на спокойное лицо сидящего кожаный мешок.

Нуба смотрел перед собой, не видя, как небо становится розовым, и на фоне света сперва чернеют, а потом наливаются костяным блеском сухие ветки. Как наискось вдалеке в прорехах кустарника мелькают плавные стада антилоп. И следом движутся, покачивая длинными шеями, пятнистые жирафы. Птицы, сверкая красной и белой подкладкой крыльев, гомоня, пронеслись над самой травой и прыснули в кроны деревьев, расселись, помахивая яркими хвостами. А он смотрел в глаза Хаидэ, ждал. И она сказала, поправляя подвеску:

– Вот и хорошо, Нуба, а то ты меня напугал. Ты мне нужен, но ты далеко. Возвращайся. А я попрошу у тебя прощения, за то, что позволила уйти. Я проснулась, Нуба. И теперь уже никогда не вернусь туда, в сон бездействия.

– Никогда не вернусь.

Голос был мальчишеским, ломким и в нем дрожала обида. Верхушки кустов перед глазами пленника растаяли, размываясь на фоне яркой желтой степи, и он увидел перед собой лицо Маура. Тот сидел на корточках напротив, запахнув линялый плащ и воткнув в землю тонкое детское копье, кусал дрожащие губы.

– Потому что она сказала, раз я ушел к папе Каруме, то пусть он и берет меня в свою семью, а ей некогда и у нее хозяйство. И выгнала меня. Я даже не взял вещей, а у меня там хороший щит, я его делал семь дней, сам сушил кожу и натягивал. И рисовал. Велела овец привести, к полной луне. И сказала…

Мальчик опустил голову, помолчал и закончил шепотом:

– Сказала, папа Карума заплатил за меня. Дал ей телушку, хоть и худую, но за меня разве дадут больше.

Нуба медленно возвращался из своих мыслей к поляне под старой акацией. Он помнил, о чем спрашивал старик, но ответы годои уплывали из головы, как туман – не ухватить рукой. Да и к чему, он все равно скоро уйдет отсюда. Он все еще не верил в случившееся. Хаидэ говорила с ним, позвала и ждет. Сидя под деревом, не замечая боли в напряженной спине, он ощупывал эту мысль руками, поворачивал ее, разглядывая на свету. Его Хаидэ ждет!

Накрытый радостью, напряг мышцы – вскочить и заплясать так, как прыгал когда-то на вечернем прибое, для радости девочки, закутанной в старый плащ. И – не смог. По-прежнему спокойное лицо и глаза, замечающие мальчика только тогда, когда он оказывался напротив его взгляда. Тревога плеснула в мозг и забилась, как кровь в перетянутой повязкой ране. Что сделал с ним старик, согнувшись в ночной темноте, что шептал, говоря с годоей? Еще два дня назад он мог одним напряжением шеи порвать ремень, притягивающий голову к стволу. А сейчас – сидит истуканом, не в силах повернуть голову и повести глазами.

– Что с тобой, человек годои? – Маур насторожился и, приподнявшись, уставился в неподвижное лицо, – ты не хочешь говорить со мной? Потому что я выгнанный из семьи?

Широкое лицо Нубы покрылось каплями пота. Он силился сказать, но губы не двинулись и только тихий стон раздался, как гудение пчелы за сомкнутыми зубами.

Маур прислушался и выставил перед собой руку:

– Не надо! Это птица Гоиро запечатала твой рот. Не говори. Все равно слова не придут. Ты провинился? Что-то сделал не так? Хочешь, я спрошу папу Каруму?

И глядя, как скатываются с лица капли пота, добавил поспешно:

– Я не буду. Не буду спрашивать. Как жалко. Я думал, раз уж я тут надолго, мы с тобой сможем много говорить. Ты сиди, мне надо идти. Я попробую выведать у папы Карумы, что с тобой случилось. И вернусь ночью.

Черный силуэт исчезал за переплетением веток, а Нуба сидел неподвижно, пряча за окаменевшим лицом мысли, бросающиеся из стороны в сторону. Нетерпение его было таким сильным, что казалось, его разорвет изнутри, если немедленно не сумеет освободиться и побежать через волны ложащихся под ветер трав, оставляя позади деревню, огромное озеро-море с брошенным посередине островом из черных скал, лабиринты тропинок меж лавовых валунов, окруженных колючим кустарником, и стадо папы Карумы. Оставляя мальчика с детским копьем, которого продала тетка за худую телку, безжалостно сказав ему об этом.

Нуба знал, что волки нетерпения способны загнать до смерти любую разумную мысль, и потому победить нетерпение разумом не всегда удается. Он не мог сейчас думать, обрывки мыслей в голове крутились клубком обезумевших ос, но там, за ними стояла стена, возведенная из выученного когда-то. Есть вещи, которые ты должен вывести из своего разума, говорил ему старый учитель, несокрушимые есть вещи-камни, из которых ты сложишь стену, и стена выдержит любые бури. Будь осторожен, не положи туда ложный камень, иначе лишишься способности принимать гибкие решения. Но выбирая несокрушимые, приноси их к стене. Она сдержит бури в твоей голове и не даст тебе обезуметь.

На одном из таких камней было начертано «не позволяй нетерпению совершить первый шаг, всегда сделай его сам. И пусть будет он к знанию».

Пленник перестал биться внутри окаменевшего тела. Глядя перед собой на широкую панораму саванны, открыл внутренние глаза и ждал, когда его взгляд обратится в себя. Ожидание, полное свирепого нетерпения. Все так же билось оно в его голове, бурей в закрытом сосуде, но как только пришло ожидание, оттуда, из камня в стене, буря была обречена. Время текло и казалось Нубе вечностью, но он просто сидел и ждал, отрешившись. И когда мир состарился и умер, когда его Хаидэ, заплакала, упрекая за то, что не успел, а старая нянька Фити воздела над ним руку, посылая проклятье на большую бритую голову, вымазанную красной глиной, когда все-все уже было поздно делать, и буря стала не нужна, она стихла. И по тихой воде отчаяния проплыли, лениво покачиваясь, неясные воспоминания о ночных ответах годои. Неясные…

И тогда, мысленно сжав кулаки, Нуба собрал все силы и закричал, раскалывая голову криком, которому некуда была деваться.

«Княжна! Помоги мне, княжна! Теперь мне нужна твоя новая сила!»

– Не кричи так, – Хаидэ сидела на корточках, так же, как Маур недавно, озабоченно заглядывала в черное мокрое лицо, – я слышу тебя. Сплю и слышу.

«Я помню, что спрашивал старик. А что отвечал годоя?»

Мальчик петлял среди черных скал, длинных и корявых, как пальцы великанов, торчащие из-под земли. Идя к рощице, служившей домом папе Карумы, думал, хмуря брови и для усиления думанья иногда бил себя по лбу основанием ладони. Он, конечно, обиделся на тетку, ведь она ему родная кровь, а папа Карума хоть и хороший, но чужой старик. Но Маур почти мужчина и это он переживет. А вот годоя страдал, он видел это в его глазах, устремленных туда, где трава прорастает в небо. Сейчас нужно придумать, как ему помочь.

И чем дальше шел мальчик, погруженный в планы спасения пленника, тем яснее становились воспоминания Нубы о ночном разговоре.

Ничего не надо было ему, ни биться, ни кричать, только сидеть, глядя в глаза Хаидэ, сидящей напротив и не видеть ничего, кроме этих глаз. И думать не о том, как вырваться, отбросить все и побежать через полмира, а о вещах по-настоящему важных.

«Будто мы не расставались», подумал Нуба и сглотнул, почувствовав, как гулко прокатилась по горлу слюна.

– А мы и не расставались, – ответила девочка. И губы пленника пошевелились, расходясь в улыбке. Она говорит с ним, по-настоящему, хотя выглядит так, как выглядела еще в степи, еще до того, как стала нареченной невестой князя. Но неважно сейчас, что тут правда, а что лишь в голове – ведь его тело возвращается к нему!

И, расслабляя и напрягая мышцы, одну за другой, сплетая пальцы и поворачивая голову, глядя на траву и черные стволы далеких деревьев, он продолжил думать о самом важном сейчас.

Маур. Внезапный помощник и собеседник, тощенький четырнадцатилетний мальчик, с узкими плечами, замотанными линялым зеленым плащом. Этот рваный плащ отдала ему тетка, а потом продала мальчика говорильщику папе Каруме. А тот, сраженный жадностью, просил годою о милости птицы Гоиро – продать мальчика дальше и много дороже.

…На два года раньше отправив к бэйунам, чтоб, обрезав его плоть костяным ножом, они отвезли нового, дрожащего от страха мужчину на дикий неприветливый остров, где из него вырастят стража. Такого же, какого когда-то вырастили из самого Нубы, на другом краю огромной страны, населенной черными людьми. Там, в маленькой деревне колдунов, отрезанной от дома грядой невысоких гор, Нуба был таким же мальчишкой. И несколько длинных лет, наполненных неумолчным стуком барабанов, он, то исчезая внутри себя, то возвращаясь, до сих пор не может сказать, что именно было там из жизни земной, которую можно пощупать руками, а что рождалось лишь у него в голове, в навеянных зельем снах.

«Есть разница между вами, черный, тупоголовый ты раб» – крошечная мысль стала расти и заняла всю голову, а прочие мысли притихли, давая ей говорить. «Ты спал и жил, видел сны, жрецы думали их, после решали, для чего ты, и почему приснилось то или другое. Но никто не принуждал тебя к темноте, как никого там не принуждали и к свету. Из вас растили воинов мира, и отпускали туда, куда позовет вас предназначение – каждого в свою сторону. А этот – уже продан, как вещь. И не человеку, а темноте. Хочет ли Маур себе такой судьбы?»

Нуба прижался спиной к трещинам коры, чтоб пришла небольшая боль, и сказал Хаидэ, вслух, шевеля послушными губами:

– Я тут, чтоб помочь ему, княжна. Прости. Я вернусь, вот только…

И зашарил глазами, теряя из виду размывающееся в горячем мареве родное лицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю