Текст книги "Нуба (СИ)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Глава 5
Маур не пришел к ночи, как обещал годое. Да и выведать у Карумы, что случилось с пленником, ему не удалось. Хороший старик изменился. Не стал плохим, так же улыбался мальчику, взмахивая худой рукой в направлении стада, и суя ему калебас с напитком из смеси воды, меда и ягодного сока. Но, послушно отправляясь на дальние поляны, Маур подумал, а может пусть бы стал плохим, чтоб это было видно сразу. А так – только чуть-чуть холоднее глаза и отрывистее речь. Сидя в прозрачной тени акациевого зонтика, Маур вздохнул, нашарил рядом жухлый ворсистый лист, оторвал и стал полировать древко копья, подставляя солнцу, чтоб блестело. По равнине, с там и сям натыканными такие же зонтиками деревьев и вытянутыми пальцами черных скал, медленно передвигались коровы; нагибали шеи, тычась мордами в клочки травы, и деревянные колокольцы глухо позвякивали. Это был скот самого папы Карумы, а не та большая часть стада, которую ему пригоняли за плату другие жители деревни. И смотреть надо было хорошо – вдруг какая телушка скроется за скалой, пойдет дальше, ищи ее потом. Или придет лев, осматривая свои владения. Задерет теленка, который от малого ума все норовит отбежать подальше.
– Гок-гок! Нока-нока! – строго крикнул Маур, не прекращая тереть древко. Теленок, взбрыкнув, отбежал от расщелины в скале. Зазвенели ботала, коровы под крик лениво переместились на новые места. А мальчик стал думать о будущем.
Два года служить ему пастухом у старого Карумы. Тетка не нагружала Маура работой, ей нравилось многое делать самой, – и к гончару и на площадь. Говорили в деревне, смеясь, если Пококо вернется к жене не вовремя, как-нибудь ночью, то придется ему свою старшую убить и отнести в буш, подарить птицам-падальщикам. Но Пококо ценил свою Коси, первую, за которую заплатил выкуп, когда старейшины позволили ему жениться. И потому никогда с дальних трав внезапно не возвращался. Маур знал – зря, никто к ним в гости по ночам не заглядывал. Это все женщины, завидуя тому, что Коси стала жить отдельно, своей женской хижиной, болтали почем зря. Но пойти туда, где народ и танцы – мама Коси любила. Тогда Маур оставался один на хозяйстве, ему это нравилось. Натаскал воды, починил плетень и можно дальше делать щит, обтягивая деревяшку подаренным лоскутом прочной кожи зебры. Теперь вот – будет все время работать, от утра до темноты с коровами. И это тоже не страшно было бы. Но как же тогда говорить с годоей? Пока стадо придет в загон, пока женщины выдоят молоко и уйдут, перекликаясь, во временный лагерь, где разольют его по шкурам – сушить на солнце. А Маур все должен быть рядом, помогать. А там уже закатывается солнце, руки-ноги гудят, а глаза закрываются сами. Только опустишь голову на обтесанную колоду, как снова утро, уже покрикивает папа Карума и толкается в уши глухой звон колокольчиков. А там опять длинный день, полный привычного зноя и пятнистых коров. И снова совсем один, до ночи. Когда была тут сестра – веселая Маура, было хорошо, она брата любила, вечно придумывала игры. И танцевала, как никто не умел танцевать ни в этой деревне. Ни в других. Но это было давно, и тоска по сестре стала такой же глухой, как позвякивание коровьих колокольчиков.
Если бы росла тут трава-неспанка, нарвать ее и пожевать вечером, перед сном. Тогда к восходу луны проснешься и до утра будешь, будто днем – глаза и уши раскрыты и все вокруг видят и слышат. Но, осматривая кустарник, мальчик вздохнул – того, под которым неспанка растет, тут нет. Да и как потом пасти – после бессонной ночи, не углядит, потеряет корову.
Отбрасывая рваный лист, встал, перехватывая копье. Решил, все же поищу траву, очень беспокойно за пленного годою, как он там. Надо ночью пробраться и принести ему еды.
А день длился и длился, ярясь светом и жарой. И после заката, Маур, присев на пороге хижины, в которой он спал один, потому что Карума предпочитал проводить ночи у родника рядом с загородкой скота или у костра, вместе с пришедшими мужчинами, – заснул, привалясь к шесту, на который была навязана шкура-полог. Ему снилась сестра, совсем уже взрослая и красивая девушка, сверкали на черной коже цепочки лунного цвета и взблескивали на переплетенных узлах красные искры. Она танцевала, поворачивала голову, встряхивала змеями косичек и они разлетались при каждом движении. А вокруг еле видные, толпились мужчины в цветных плащах пятнами. Поднимали руки, а один, подобравшись, затряс мальчика за плечо, бормоча что-то.
Маур откачнулся, вывертываясь, захлопал сонными глазами, ничего не видя вокруг.
– Тише, парень, вставай.
Тень шептала голосом папы Карумы, и мальчик испуганно схватился за плащ старика. Мелькнула мысль про льва, вдруг пришел и нападет на загон. Маур вскочил, нашаривая положенное рядом копье.
– Оставь. Пойдешь со мной.
У костра, они обошли его стороной, неподвижно сидели черные силуэты, укутанные в плащи с головами. Маур, шагая за стариком, тоже закутался плотнее – ночь кусала за локти и щеки влажным холодом. Луна светила ярко, шли молча, Маур совсем проснулся и только крутил головой, соображая, куда идут – на тайную поляну, к дереву годои или в другую сторону?
– Папа Карума… – шепотом позвал он, но старик отмахнулся резким движением и Маур умолк, двигаясь за белеющим в лунном свете плащом. Заснув вечером, мальчик не успел снять сандалии и теперь, бредя без тропы, приминал толстыми подошвами из носорожьей шкуры колючую сухую траву и мелкие острые камни.
Шли долго. Через черные и серебристые тени, через запах свежего слоновьего навоза и далекий рык львиного семейства. Через топот антилоп, шелестящие взмахи крыльев ночных птиц и предсмертный писк задавленной ночным охотником мыши. Луна медленно уходила в темную высоту, полную звезд, а у мальчика уже подгибались ноги от усталости, когда впереди замаячили черные нагромождения скал. Усталость тут же исчезла, уступив место страху. Мертвые Камни. Люди обходили их, боясь духов, что жили в бесконечных лабиринтах, начинающихся с узких расщелин. Говорили – там, внутри, нет времени и нет солнца – нырнешь в узкий проход и навсегда останешься там, блуждать, а потом умрешь с голоду и будешь ходить уже тенью. Говорили – тени умерших, злясь на живых, вылетают безлунными ночами, торопятся к мирным поселкам, влетают в распахнутые пологи хижин и всасываются в открытые для дыхания рты, закупоривая их гнилыми болезнями. А выбирают из мертвой зависти – самых лучших, тех, кому тут хорошо, у кого любимая жена или дом полная чаша или дети самые красивые. Чтоб уравнять мир живых с миром мертвых.
Что-то шепча, Карума остановился в десяти шагах от нависающих над степью скал, взмахнул руками, по которым съехали к локтям ветхие рукава. Бормотал, кланялся, потирая щеки, а потом подозвал мальчика, чтоб тот кланялся вместе с ним.
– Вперед пойдешь, по начертанным стрелам. По сторонам не смотри, и на меня не оглядывайся, – закончив приветствие, сказал вполголоса, зажигая от уголька, вытащенного из коробки, тонкую смолистую ветку. Поднял ее и осторожно ступил следом за мальчиком в узкую расщелину, смыкающуюся над их головами.
Маур медленно шел, взглядывая то на скачущее пламя над своей головой и прыгающие в глаза грубые стрелы, выбитые на камне, то опуская голову в темноту, чтоб увидеть землю и не споткнуться. Но под ногами было гладко, будто там вылизанный ветрами скальный уступ. И через два десятка шагов он оставил попытки что-то разглядеть, просто бережно ставил ноги, шаг за шагом, глядя на стрелы и послушно минуя черные ответвления в стенах. Его шаги глухо отдавались в петляющем лабиринте, и на звук их накладывался мерный топот идущего позади старика. И только раз, задрав голову, чтоб высмотреть, не видно ли между скал неба со звездами, Маур споткнулся и упал на колено, взмахивая руками. Тут же под угрожающее бормотание вскочил, снова пошел, глядя на стены и не делая попыток поднять голову.
Время тянулось, как тянется липкая смола из рассеченного ствола дерева ловушек, вытягивалось тонкой ниткой и казалось, сейчас порвется совсем. Тогда Маур вспоминал о мертвых, потерявших в лабиринтах свое время, и его спина под плащом покрывалась холодным потом. Но он делал шаг, время набухало, утолщалось и катилось быстрее, показывая в красном свете то стрелу, выбитую по левую руку – на ней было оперение, и наконечник раздваивался как змеиное жальце, то стрелу справа – тонкую без пера, с узким наконечником. А потом стрелы шли и шли по левой стороне, одинаковые, и снова, под утончение времени, мальчику казалось, что глухие шаги топочут на месте и он никуда не идет, хотя ноги устали и подмышками стало горячо от долгой ходьбы.
А вдруг там, снаружи, давно уже утро, его сменил день, протрубили слоны, уходя маленьким стадом на водопой к озерцу. Птицы-ткачики, пересаживаясь огромными стаями с одной акации на другую, склевали сухие плоды, и на последнем за этот день дереве уселись спать, склоняя к крылу маленькие головки. И даже если снаружи ночь, то она уже другая, следующая. А может… тут он замедлил шаги, не в силах поднять ногу и двинуться дальше…Может, прошло много дней, Пококо давно вернулся с дальних трав и они с мамой Коси успели постареть…
Из-за спины послышался резкий окрик и Маур сделал шаг, с ужасом думая, как изменился голос старого Карумы. Он говорильщик, а все они колдуны, хоть и не признаются. Вот и сейчас, кто идет за ним? В кого обратился папа Карума, рассказывающий о светлых богах и ночной птице Гоиро?
От страха онемели плечи, и нужно было оглянуться. Пусть там позади страшное, пусть там белые маски с черными метинами, в каких пляшут в полнолуние пришлые из-за озера-моря знахари, и пусть от одного взгляда на злую морду Маур окаменеет, но идти дальше, не зная, что сталось с Карумой, он не имел больше сил. И, покрываясь ледяным потом, который градинами спрыгивал с лопаток и локтей, мальчик остановился, медленно поворачиваясь и глядя в красноватый полумрак широко раскрытыми глазами.
Но резкий удар по стриженому затылку дернул его голову назад.
– Дойди! – проскрипел незнакомый яростный голос.
И Маур, всхлипывая, пошел быстрее.
Коридор расширялся, стрелы со стен пропали, а впереди наливалась живым светом невидимого костра пузатая расщелина, похожая на кувшин, раздавала стороны вширь и снова сводила их высоко над головами, смыкаясь. Под ногами заскрипел песок, поблескивающий в свете из расщелины, а огонек факела, который нес его провожатый, исчез, растворяясь в ровном большом свете, льющемся из большой круглой пещеры, куда ступил мальчик и встал, уже не понукаемый сзади.
Три костра освещали грубые черные стены, испещренные значками и линиями, свет разгорался и тускнел, и письмена оживали, переползая с места на место. У каждого костра сидела черная фигура, закутанная в просторный плащ, мальчик невнятно вспомнил – такие же остались у костра рядом со стадом Карумы. Он быстро оглянулся. И уперся глазами в качающийся на грубой цепочке медальон – прямо перед лицом. Скользя взглядом по тусклой цепочке, что болталась на выпуклой безволосой груди, уже обреченно знал, что не папа Карума следовал за ним эту дорогу-вечность. И что значит этот венок, сплетенный из множества бронзовых стрелок, грозно щерящих в стороны острые жала, знал тоже. Такие носили бэйуны, те самые, что всегда жили отдельно и приходили в деревни раз в несколько лет – собирать мальчиков для обряда, который переводил их во взрослую жизнь.
Цепочка охватывала толстую шею, теряясь за складками распахнутого черного плаща. И над головой мальчика – тяжелый подбородок с проборами, между которых туго стягивались короткие косицы бороды, с навешанными на кончики яркими камушками. Большое лицо наклонилось, толстые губы раскрылись в грозной улыбке, блеснули подпиленные белые зубы.
– Поклонись и принеси дар ночной птице Гоиро, мальчик, в последние вдохи своей детской жизни. Ты избран и Гоиро примет обряд, ожидая сегодняшней ночью единственного мужчину вместо многих.
Маур стоял неподвижно, смотрел в большие навыкате глаза бэйуна, в голове все перемешивалось. Обряд? Мужчина? Он – мужчина? Но ведь еще два года, вот и годоя так же сказал… а вдруг он шел сюда по лабиринтам два года? И старый Карума шел следом и умер от старости. Но где тогда другие мальчики, ведь бэйуны забирают их десятками из каждой деревни… И почему…
– Ты заставляешь ночь ждать? – прогремел голос.
– Я? – Маур огляделся. Костры полыхали, трещали искрами, а в середине блестящего красным песка лежала длинная темная циновка. Он сглотнул и вцепился руками в плащ.
– Но у меня… нет подарка. Я не знал. Копье оставил. Папа Карума…
Сильные руки дернули край плаща, и знахарь вытолкнул мальчика в середину, к циновке.
– Гоиро примет твою детскую одежду.
Трое встали, обступая раздетого Маура, а за их спинами его провожатый, скомкав, сунул зеленый плащ, подаренный мамой Коси, в ближайший костер, проговаривая невнятные слова.
Один из мужчин протянул мальчику скорлупу страусового яйца, в которой колыхалось зелье с сильным запахом. Второй ловко сдернул с его пояса поношенную короткую кангу. Третий, доставая из складок плаща узкий, сверкнувший красным кинжал, отступил к циновке и, не снимая капюшона, присел в изголовье.
– Пей.
Покряхтывая и треща, горел в костре зеленый старый плащ. От тлеющей ткани поднимался к потолку пещеры едкий запах, но не мог перебить тяжелого запаха варева, парящего у самых губ мальчика. Маур зажмурился и глотнул. Вязкая сладкая жижа толкнулась в горле, лениво протекла в желудок и замерла там теплым булыжником, тяжеля живот. Толстые руки провожатого придерживали дно сосуда, не давая отвернуться. Мужчина, поднесший чашу, выл одно бесконечное слово, не переводя дыхания, лицо его надувалось, выкатывались лихорадочно блестевшие глаза. Покачивались на груди мужчин знаки бэйунов – желтые на черном. И Маур глотал и глотал, стараясь не поперхнуться.
Дня, когда бэйуны заберут детство и сожгут его в своих кострах, а пепел развеют над саванной, все мальчики ждали с нетерпением. Тогда уже никто не будет командовать младшими пастушками-олиндо, гоняя их за тысячи шагов к дальнему роднику или заставляя стеречь копья бравых защитников стад, воинов-мараке, пока они спят под навесом, напившись пива. С пяти лет мальчики делали друг другу насечки на левой руке, чтоб знать, сколько времени осталось до свершения обряда. Десять насечек появится на детской руке и мальчик каждое утро будет в первую очередь вглядываться в плывущий над саванной туман – а вдруг сегодня покажутся черные силуэты бэйунов, и, не заходя в деревню, те взмахнут над головами копьем, украшенным гирляндой белых и серых перьев. Тогда, под плач и причитания матерей, мальчики накинут плащи, возьмут свои детские копья и в правую руку каждый заберет припасенный для птицы Гоиро детский подарок. Кто-то делал браслет из кожи слона, украшая его цветным бисером и жирафьим плетеным волосом. Кто-то вырезывал из дерева чашу, и полировал ее краем плаща, чтоб все прожилки горели на солнце, как золотые сетки на мелководье. А другой оттачивал наконечники стрел, выменянные у кузнеца на молоко и лепешки.
Они возвращались на рассвете, сами, без плащей, копий и подарков, с бедрами, замотанными окровавленными рваными кангами, с потрескавшимися сухими губами и обмазанными красной глиной бритыми затылками. И матери, вопя, забирали своих мальчиков, чтоб в последний раз позаботиться о них, как заботятся о детях – семь дней новые взрослые будут лежать в родительских хижинах, пить молоко, перемешанное с медом и кровью, есть жареное мясо и спать, пока матери, хлопоча, меняют им промокшие от крови повязки. А потом новые мараке выйдут на праздник, в накинутых на плечи красных тогах. И, опираясь на боевые тяжелые копья, сядут у костров напротив девушек, подмечая, которую выбрать.
О том, как проходил обряд, мараке не говорили. А тем более не говорили они о том с мальчиками, мечтающими стать взрослыми. Лишь наставники мараке, иногда собирая мальчишек, внушали, чтоб те готовились проявить мужество. Потому что птица Гоиро слышит каждый крик, каждый стон, и того, кто испугался, навечно оставляет в пастушках-олиндо – на свой позор и потеху деревни.
Последний глоток с трудом улегся в наполненный сладкой тяжестью желудок, подпирая горло, и Маур, слабой рукой отталкивая от лица пустую чашу, глупо рассмеялся. В голове все кружилось, бронзовый знак перед глазами плыл, распухая до размеров луны, стрелки срывались с него и летели в стороны, поражая всех и вся. Это было весело, хоть и немного страшно.
Подталкиваемый в спину, мальчик добрел до середины пещеры и повалился спиной на длинную циновку. Раскинул руки, невнятно подборматывая голосам бэйунов, и вдруг его голова оказалась зажатой жесткими коленями, а ноги заныли от тяжести усевшегося на них мужчины. Сверкнул узким бликом кинжал, опускаясь к бедрам. И со смехом, переходящим в сдавленный стон, который Маур тут же прикусил стиснутыми зубами, он потерял сознание от острой, как лезвие кинжала, боли.
Глава 6
Мальчик не приходил. Жаркий день кончился и в звездном небе поплавком ныряла среди туч луна, а Нуба сидел, по-прежнему привалясь к стволу, обнимая колени связанными ремнем руками. Мальчик не было уже две ночи, после того, как исчез, пообещав узнать у Карумы, за что гневается птица Гоиро. Мысленный разговор с княжной помог пленнику освободиться, руки и ноги слушались его, но если он остается, как сказал он о том Хаидэ, то кто снова свяжет ему запястья, чтоб Карума не заметил своеволия годои? Прошлой ночью старик опять приводил мужчин и, погружаясь в свою внутреннюю темноту, Нуба уступал место в мозгу годое, а после, очнувшись, почти не помнил их вопросов и своих ответов. Но знал – будь они нужными, память была бы ясной. Сейчас, слушая вечерних цикад и дальние крики пастухов-олиндо, собирающих скот в загоны, Нуба одновременно прислушивался к себе – что скажет ему другой, личный годоя, который лишь для него?
Что-то произошло в мире, нарушив естественный ход вещей. И виной тому упрямое и спокойное лицо Хаидэ, ее просьба о возвращении. Почти приказ.
Он повел шеей, чтоб не мешать крови двигаться по затекающим мышцам, и кинул внутренний взгляд по своим следам, в прошлое. Увидел всю тропу, от первых воспоминаний о жизни в селении, лепившемся к невысоким горам, в другой части огромной страны черных людей, до нынешней ночи, в которой он – огромный, темный, покорно сидит со связанными руками. Но – готовый действовать, как только нащупает верный путь.
Тропа. Иногда узкая, еле заметная, иногда широкая, как караванная дорога в пустыне, где погонщики кладут свой шлях рядом со следом предыдущего каравана, никогда не наступая на взрыхленную чужими верблюдами слабую почву. А то песок, потревоженный впервые за тысячи лет, раздастся, шурша, и стреножит скот, заставляя больших животных, теряя силы, биться в зыбких объятиях. Петляя по равнинам и прячась в тугих зарослях предгорий, его тропа шла вперед, иногда сужаясь до нитки, но нигде не обрываясь, ведь разорвись она – это была бы смерть и дальше вместо Нубы шел бы уже другой воин, по новой тропе.
Может быть, я уже другой? Может, моя старая тропа кончилась тут, под деревом годои и прежний Нуба мертв?
Он задал эти вопросы себе и стал ждать ответа, одновременно следя за петлями и витками тропы прошлого, будто он сам птица Гоиро – висит над миром, положив на черные тучи огромные крылья, и глядя тысячами звезд-глаз, раскиданных по всему атласному телу, крытому скрипучими гладкими перьями.
* * *
Его тропа началась там, на краю красной пустыни, из которой вылезли в незапамятные времена горы, такие старые, что макушки их давно рассыпались и стали плоскими. Но высоты черных гор, стоявших как стадо, сбившееся в бурю, хватало для того, чтоб тучи и облака, несомые ветрами, прибивались к покрытым осыпями вершинам. И потому прямо рядом с мертвой пустыней курчавились по склонам гор кустарники и деревья, заплетенные лианами. Бежали по расщелинам ручьи, спускались к границе и пропадали в песках, выпитые пустынной жаждой. Рядом с раскаленным воздухом пустыни протекали над лианами быстрые яркие дожди, собирая под собой сверкающие радуги.
Жители горного леса плели свои хижины на нижних ветвях старых деревьев, и с шатких террас перед входами, через качающиеся ветви была видна пустыня, полная зыбких миражей днем и накрытая безмерным звездным покрывалом ночью.
Готовясь стать охотниками на горную дичь – крикливых обезьян, медленных больших ящериц и цветных птиц, украшенных водопадами пушистых перьев, мальчики мастерили луки, соревновались, стреляя в цель из духовых трубок короткими стрелами (у взрослых охотников те были смазаны быстрым и злым ядом), а девочки плели корзины и бродили с матерями в прозрачных водах ручьев и заток, хлопая корзинами над мелькающими тенями рыб. Страна зеленых гор была достаточно большой, чтоб вырастая, молодые могли брать себе жен из других селений, куда идти и идти расщелинами меж черных вершин, набитыми листвой и птичьими криками. Но все же некоторым она становилась мала, как детский браслет, стягивающий растущие мышцы на крепком плече. Тем, кто рождается не для семьи и охоты.
Об этом знали маримму, живущие за верхушками гор. Испокон веку они приходили в селения за мальчиками. Чтобы провести их через ущелье предков в жизнь мужчины. А девочки, глядя вслед, оставались ждать. Их в жизнь женщин провожали старухи, живущие тут же, в поселках.
Каждые три года тропы молодых уходили в леса, петляли в предгорьях и возвращались обратно в родные селения. Но каждый год маримму, закутанные в белые тоги, с угольными лицами под белоснежными тюрбанами, неспешно ходили по деревням, заглядывая в лица мальчиков. Искали тех, в чьих глазах отражались пустынные миражи. Так найден был ими Нуба, один из немногих. Это он, привстав с бревна на террасе родительской хижины, увидел в режущем глаза солнечном свете точку на красном песке. И ушел, не спросясь, обжигая через сандалии ступни, чтоб найти и дотащить до тенистой поляны умирающего путника, отставшего от своего каравана.
Тогда маримму присмотрелся к его лицу и, когда пришло время, взяв за руку, увел по другой тропе, что начиналась так же, как у всех мальчиков лесных деревень, но после сворачивала и уходила вдаль. В огромный мир за красными песками.
Нуба помнит, как стоя на краю скалистого обрыва, он смотрел в спины уходящих по качающемуся мосту людей – белая спина маримму, за ней черные блестящие спины мальчиков и снова белая спина в развевающихся одеждах. Никто из них не оглянулся, и когда белые одежды скрылись в зарослях на другом берегу, его маримму, сжав маленькую руку десятилетнего мальчика, повел его на горный склон по узкой, скачущей по уступам вдоль водопада тропке. За верхушки черных гор, по бесконечным осыпям шуршащих обломков. И когда они молча, на третий день пути, перевалили еще одну вершину, от старости похожую на крошащийся зуб, Нуба встал, глядя в мягкую пропасть под усталыми ногами. Большая котловина казалось корзиной, набитой зеленой пряжей, а в самом ее центре, глазом, отражающим небо, переливалось озеро, окаймленное полосой темного песка. Тыкались в берега светлые лодочки с острыми носами. Из жидкой синевы торчали шесты с растянутыми сетями. И в низких купах деревьев круглились плетеные из коры крыши маленьких хижин. В одну из таких маримму привел мальчика, отпустил, наконец, его руку и, пройдя вдоль круглых стен, показал, касаясь черным пальцем и взглядывая на подопечного: кувшин для воды, пара мисок на грубой циновке, маленький барабан, висящий на гладком столбе. У стены – завязанный мешок из мягкой замши (в нем были гадальные камни и кости, позже узнал мальчик) и ряд небольших корзинок с плотными крышками. Не произнеся ни слова, отодвинул мальчика от входа и ушел в молчаливую, полную неспешной размеренной жизни деревню, в которой не было женщин и девочек, не было взрослых мужчин в цветных повязках на бедрах. А были лишь белые тюрбаны маримму, их многослойные тоги, да черные тела мальчиков, ходивших, склоняя перед учителями обритые, расписанные красными полосами головы.
В странном поселке тропа Нубы расширилась до размеров котловины и замерла, будто никуда не ведя на долгое время, на десять земных лет.
Он остался один в маленькой хижине и, обойдя ее, так же как перед этим маримму, трогая пальцами свои новые вещи – корзинки, кувшин, удочки у стены, вышел, разглядывая все, что его окружало. Никто не подошел и не повернул головы, все занимались неспешными, обычными деревенскими делами. Старик в белой тоге сидел на корточках, чистя рыбу, а мальчик постарше Нубы забирал ее, и, продевая в жабры крепкую нить, вешал на собранные из жердей вешала. Вот прошли три мальчика, таща на плечах мокрые бурдюки, с которых капала вода, а дальше, у небольшого костра помешивал варево в котелке еще один мужчина в белых одеждах. Не было слышно голосов и смеха, песен, ворчания. Лишь требовательно кричали древесные обезьяны, сыпля с веток сухие листья и мусор, да пели птицы в вершинах деревьев.
Постояв, Нуба вернулся в свою хижину и взял удочки. Он шел по убитой босыми ногами тропке к темному песку, и маримму, сидевший на маленькой поляне, кивнул в ответ на его вопросительный взгляд и снова опустил лицо, внимательно раскладывая перед собой вынутые из мешка гладкие кости.
Нет, тут не было молчальников, давших богам запечатать свои рты, но оказалось, обыденная жизнь требовала очень малого количества слов, и постепенно, подстраиваясь под молчаливых маримму, ученики переставали говорить лишнее, ведь всегда можно посмотреть, что делает взрослый и делать то же самое. Слов, сказанных днем, было так мало, что они терялись в звуках леса, травы и воды, потому казалось – их нет вовсе.
Настоящие слова приходили по ночам. И в первые недели жизни в поселке маримму Нуба спал плохо, вслушиваясь в песни, что доносились от костров, разожженных в лесной чаще. Монотонные и длинные, они усыпляли, но он уже знал, стоит задремать, как монотонность прервется чьим-то болезненным криком или горячей невнятной речью или начнут падать в ночную темноту мерные слова, проговариваемые будто нечеловеческим горлом и губами. Тогда Нуба замирал, сжимая кулаки и глядя в плетеный потолок маленького дома, шептал детские заклинания, которым научила его мать. А в ответ из величавой темноты рокотали маленькие барабаны, сыпался шелест бамбуковых погремушек и иногда доносился горький мальчишеский плач, прерываемый мерными словами маримму.
Когда в небе вставала большая луна, дым от костров наливался тревожным запахом странных зелий, барабаны стучали громче, а слова переполняли ночь, и казалось, топтались у входа в хижину, норовя зайти внутрь и напасть на лежащего без сна мальчика.
Однажды, не выдержав, он встал и, выйдя в ночь, побежал к мелькающим между черных стволов огням, готовый на все, пусть даже смерть, лишь бы увидеть, что там и не мучиться воображаемыми картинами, рисующими в голове чудовищ, в которые превращаются маримму. И ни одного огня не смог увидеть ближе, чем в полусотне шагов. Казалось, костры ползали между черных кустов, дразня ярким пламенем и вспышками искр. Он вернулся в хижину, еле волоча ноги, расстроенный и разозленный, завязал все шнуры на пологе входа мертвыми узлами и бросился на циновку, шепча грубые слова. А когда проснулся, над ним сидел маримму, солнце, пролезая в окошки, выбеливало тюрбан до невыносимого блеска и черное лицо под ним казалось лишенным черт.
– Твой огонь будет зажжен позже. Не иди к чужим кострам. Иначе чужие судьбы отравят тебя, – глуховатым, обычным человеческим голосом сказал ему учитель. И, вставая, расправил складки многослойного одеяния.
– Хочешь знать больше, приходи после заката на дальний берег, я научу тебя варить нужные травы, те, что вкладывают в голову весь мир.
Нуба кивнул. И дождавшись заката, впервые пришел к своему маримму, садясь рядом с ним на корточки возле маленького очага, на котором висел закопченный котелок, а на песке, на расстеленной циновке, толпились тыквы, горшочки и иноземные тускло блестящие сосуды с плотно притертыми крышками. Маримму открыл один из сосудов, бережно наклоняя, влил в котелок отсчитанные капли быстрой темной жидкости с резким запахом. И сказал:
– Вилья. Седьмая чешуина с хвоста саламандры, прикормленной девушкой, не знающей мужчины. Настояна на зеленой воде дальнего родника, взятой в первую ночь после новой луны, в год, когда три бури следуют одна за другой без перерыва. Вилья сделает отвар крепким и даст ему долгую жизнь без порчи и изменения свойств. Влить должно столько капель, сколько лет избранному, но убрать один год.
Капли шипели, входя в булькающую жидкость. А маримму, закрыв бутылочку, поставил ее и взял тыкву, в которой что-то шуршало. Откидывая пробку, висящую на полоске коры, сунул в широкое горло пальцы. Вытащил скрученные побеги, цепляющиеся за все вокруг.
– Керинока-коу. Трава из-под песка, там она ползает, не прорастая к солнцу, там цветет мелким сухим цветом и там же плодоносит, унося семена вглубь, насколько позволит стебель. Коу делает сны четкими, лишая их зыбких теней, чтоб увиденное легче пересказать. Отмерять по длине, чтоб хватало для двух оборотов запястья избранного. Но убрать длины на половину его большого пальца.
Он бережно распутал стебель, успевший закрепиться на черном запястье, и, шепча слова, обращенные к траве, погрузил ее в зелье. Указал Нубе на мешочек, лежащий с краю циновки. Развязав тесемки, мальчик осторожно сунул руку внутрь и вытащил горсть неровных мелких камушков. Когда на ладонь попадал свет костра, камушки загорались багровым соком.
– Сушеная кровь сновидца, – будничным голосом сказал маримму, – каждому ученику свой мешочек. Тогда его сны увидит учитель, если оба правильно выпьют зелье и точно соблюдут все ритуалы. Положи этот и этот поменьше, плавно, чтоб кровь не обожглась до обиды.
– А сколько надо ее? – охрипшим голосом спросил Нуба, с щекоткой между лопаток чувствуя, как шевелятся в пальцах комочки, пытаясь вырваться.
– Для крови нет меры, – ответил учитель, – только опыт маримму.
– Значит, я не сумею сделать нужный отвар, даже если выучу все? – уточнил Нуба, поспешно затягивая мягкую горловину мешка, в котором шевелились комки.
– Сумеешь. Когда станешь старшим учеником.
Маримму отвечал на вопросы, а черные руки работали размеренно и плавно, открывая все новые горшочки и сосуды, отмеряя и насыпая.
– А когда стану?
– Скоро. Тебе осталось девять лет, десять месяцев и восемь дней.