Текст книги "Все хорошо, мам (сборник)"
Автор книги: Елена Безсудова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
* * *
Домой мы приехали раньше десяти. Мама выставила на стол блюдо с русскими блинами. Блины полагалось поливать кленовым сиропом. Мы уплели все: макали в сироп, капали рыжим на футболки – очень хотелось есть. Мама была довольна.
Хорошо, когда у детей здоровый аппетит.
Антонида
– Мы с Мариной разводимся, – виновато объявил Серёжа за чаем, который мать налила в фарфоровую чашку, отделенную по случаю прихода сына от чешского сервиза, покрытого пылью. Причины развода литературными штампами с грохотом сыпались в фарфор, как в микрофон, и тонули в красноватом индийском. Любовь ушла, лодка разбилась, они разлетелись по разным планетам. На мать он старался не смотреть. Просто пришел сообщить. Поставить перед фактом. И грибов соленых, скользких, устричных, заодно прихватить – Антонида этим летом несколько банок накрутила, вон в коридоре стоят.
Крутила Антонида всегда. Серёжа в душе надеялся, что мать что-нибудь да придумает. Все утрясет. Позвонит или напишет какому-нибудь толковому врачу, секретарю райкома или большому начальнику с бычьей, плавно перетекающей в живот шеей, как она обычно делала в чрезвычайных ситуациях. Он любил Марину – жена давала ему ту звонкую легкость, которой не было в матери.
Когда за сыном, груженным сумкой с грибными банками, закрылась дверь, Антонида присела на плюшевый кухонный уголок и, подождав, когда с глаз уйдет пелена от слез, по обыкновению открыла записную книжку. Да, случилась катастрофа. Развод. Раскол. Совсем не по плану. На свадьбу приглашали китайцев. Гуляли в «Праге». Рожали у гинекологического светила. Коляска, кроватка, горшок. Гарнитур, стенка, красный пузатый «Шилялис» – все зря. Куда в таких случаях писать? В небесную канцелярию? В Бога она не верила.
Из всех семерых детей, драчливых, крикливых, неказистых, Антонина получилась самой разумной, ладной, будто из сытого райского сада украденной. Детство ее прошло в военных руинах. Из Тульской области в эвакуацию уехали в Саратов. Там к Тониной матери, сухой и серой, как кость, изможденной бесконечными родами, простой и честной Марии пришла похожая на безе женщина с жемчужным ожерельем на шее. Мария как раз выбирала из муки червей, чтобы напечь из нее оладий. Посетовав, что живут кругом трудно, но дружно, гостья поиграла немного тонкими губами, то складывая их цветком, то втягивая внутрь, отчего рот делался похожим на подкову, и предложила:
– Маруся, отдай мне свою Тоню. Куда тебе семеро, всех все равно не прокормишь. А у меня она жить будет как у Христа за пазухой.
Девочка застыла на пороге комнатушки, в которой ютилось семейство. Слушала разговор, который грозил оказаться для нее жизнеповоротным, и отдирала тонкие клейкие кусочки краски с разбухшей от старости и оттого никогда не закрывающейся двери. Усталая Мария посмотрела на маленькую Тоню, вспомнила, как шли они давеча на почту – пятнадцать километров через поле, заросшее разнотравьем. Тонька просилась на привал, а мать ей говорила: сядешь сейчас, и все, больше не встанем. И девочка шла, сбивая ноги, отмахиваясь от слепней, не роптала. Кремень девчонка. От своего не отступит.
– Нет, Антонину не отдам, – твердо сказала Мария и стала еще больше похожа на кость. Даже целый тазобедренный сустав. – Другого кого забирай, но не ее.
Другие, драчливые и неказистые, жемчужной красавице оказались не нужны.
Антонина окончила школу и за себя, и за глупых сестер. Поступила в техникум, а потом в институт. Мужа нашла приличного, из старой московской семьи, балованного родителями и оттого доброго, детского Колюню. Не то что сестра Лидка – угрюмого алкоголика с заставы Ильича. Имя – единственное, что было в нем приличного. Карп. Из приданого у Антониды наличествовал один матрас. На нем и спали, сначала под грохот трамваев в квартире Колюниных родителей на Шарикоподшипниковской улице. Потом в своей, суровой минималистичной двушке в пыльном Кожухове. Много лет спустя внучка Антонины продала матрас вместе с потемневшими самоварами, продавленными стульями и всей старой подмосковной дачей, которая будто навеки застыла в сонных семидесятых. Антонина в ту эпоху чувствовала себя хорошо – она чертила самые настоящие спутники и ракеты. Ракеты улетали в космос, сжигая в своем металлическом нутре доверчивых белок и стрелок.
Чем старше становилась Антонина, тем ловчее у нее получалось закручивать. Сперва она мастерски закрутила мужа Колюню. Ограничила его общение с пышной, как капустная кулебяка, матушкой. Строго-настрого исключила алкоголь, ругала за курево, собой награждала в меру, по особым случаям, чтобы знал цену скучным человечьим телодвижениям. Один из таких эпизодов нашел продолжение в мягком, теплом, с каучуковой макушкой, пахнущей раем, сыне Серёже. Роженица была разочарована – она хотела девочку. Серёжа какал, пукал, агукал, но не вызывал в Антонине, не знавшей ласки от матери, никаких чувств, кроме тревоги и удивления. Она все думала о своих чертежах и корила себя за черствость, вспоминала убогое детство, обижавших ее братьев, костлявую, твердую на ощупь мать с давно усохшей грудью, из которой не выцедить было и капли молока. Но так и не пришла к Антонине любовь безусловная. Может быть, с дочкой все было бы иначе… Пройдя жесткую инициацию в советском роддоме, рожать новых граждан великой страны Антонина зареклась. В три Серёжиных месяца она перевязала грудь лоскутом от простыни и вернулась к своим спутникам, оставив сына на попечение свекрови.
– Родила бы Серёженьке братика, – аккуратно, памятуя невесткин строптивый нрав, предлагала Колюнина мать, когда Антонина заходила за сыном после работы в старую квартиру на Шарикоподшипниковской. – Ребенок от скуки изнывает, а так играли бы, как хорошо…
– Это зачем еще, Дора Степановна? Чтобы они потом за наследство бились, – возражала практичная Антонина. – Вон, Лидка с братом никак квартиру не поделят, до убийства скоро дойдет.
У Доры, помимо Колюни, было еще трое старших детей. Белых, в нежном пушке, славных погодков – Володенька, Мишенька и Ванечка.
– Нет ничего интереснее, чем наблюдать, как растут дети, – повторяла Дора, выпуская начищенную четверку пачкаться в куче песка.
Муж ее Никанор, Колюнин отец, перед самой войной построил упомянутую дачу в Подмосковье. Придумал в ней четыре комнаты – для каждого из сыновей. В 1942-м три комнаты оказались уже не нужны. С тех пор бедная Дора, как мать сыра земля, любила всех детей, которые ступали на нее и становились ею. И не понимала, как можно их не рожать.
У Антонины же все шло по плану. Зимой Серёжа ходил в сад, а лето проводил на даче родителей Колюни. Кулебячная бабушка надевала на Серёжины плотные ножки тяжеленные кирзовые сапоги – чтобы не сбежал на пруд и не утонул. В восемь лет Серёжу отдали на скрипку (ребенку необходимо музыкальное образование!). Несколько раз в неделю он исправно мучил инструмент или страдал на сольфеджио, пока дворовые мальчишки поджигали старый сарай.
Пожалуй, только однажды в четкой линии ее жизни, будто начерченной твердой рукой инженера, произошел казус. Антонина сшила себе бордовое пальто и отправилась с маленьким Серёжей гулять в парк. В парке к Антонине подошла лошадь и зачем-то укусила ее за плечо. Пальто оказалось испорченным, они с Серёжей сами ржали как кони, просовывали пальцы в слюнявую дыру, потом купили мороженое, а за обедом, перебивая друг друга, расплескивая компот, рассказывали домашним об утреннем приключении. К вечеру Антонина устала от добрых в общем-то насмешек родственников и приправленным ракетным металлом голосом попросила про лошадь больше не вспоминать. Вспоминал про нее только взрослый уже Серёжа, когда начинал сомневаться в том, что мать – нормальный, живой человек. А не схема какого-нибудь «Востока-6».
Ах да, Серёжка, засранец, тоже как-то попытался устроить бунт – надумал поступать в Литературный институт. Восстание было быстро подавлено. Для сына уже был приготовлен уютный блат в техническом вузе. Колюня к тому времени стал ведущим конструктором на заводе, который производил те самые шарики и подшипники. Разумеется, исключительно благодаря воспитательной работе и протекциям расторопной супруги. Ей же он рабски отдавал всю, до копейки с объемным гербом, конструкторскую зарплату. Пристроили на завод и Серёжу. Отец Колюни, ироничный старик Никанор, убрал из имени невестки мягкую носовую «н» и наградил ее многозначительным материковым прозвищем – Антонида.
* * *
И вдруг на тебе – разводится он! Упустила. Недоглядела. Так и не придумав, какой бы весомый партработник в кургузом галстуке мог бы посодействовать воссоединению супружеских скреп, Антонида позвонила подруге. Звали подругу Шура, и была она рыжей, рыхлой и пористой, как старое мочало. Шура всегда относилась к Антонидиным «выкрутасам» с почтением, граничащим с идиотизмом. «Шура-дура» – так называли ее между собой Колюня и Серёжа.
А как иначе?
– Я все, все для них делала, – плакала Антонида в квакающую Шурой трубку. – Курсовики за Маринку писала. В роддом к Лиде устроила – рожала как королева. С Аннулей ночей не спала, а они с Серёжкой по кабакам бегали. Молочную кухню пробивала! В английскую школу ребенка устроила! Очередь в ГУМе за «Орленком» отстояла! Два дня, Шура, два дня в очереди! Потом еще ночью с ним пешком до самого дома шла – трамваи-то уже не ходили…
– Тоня, ты героиня! Тебе памятник надо поставить. При жизни! – шумно восхищалась Шура.
– На мне, на мне все держится. А Маринка, ишь, разводиться вздумала! Никакой благодарности, а пришла в наш дом с одним ссаным матрасом!
– Тоня, ты же великий манипулятор! – заискивающе протянула Шура. – Ты ее закрути в свои ежовые рукавицы. Но хитро, без надрыва. С молодежью, сама знаешь, жестко нельзя.
Через два дня Антонида не без труда выбила для молодых профсоюзную путевку в Гагры. Она надеялась, что неблагодарная Маринка, которая и на море-то никогда не была, там отдохнет, накупается, наестся фруктов, поймет, какие блага получает от мужниной семьи, и быстро передумает расходиться. А то, может, и снова забеременеет.
В Гаграх Серёжа, обласканный закатным мраком кипарисов, неожиданно придумал новую форму шарика для подшипников. Утром новоявленный изобретатель задумчиво завтракал, на вопросы о планах надень отвечал молчанием, а затем аутично укрывался в номере – рисовать чертежи. Марина ходила на пляж одна, тосковала об оставленной в Москве дочке, машинально ела горячую кукурузу на деревянной палочке и потом долго изгоняла языком застрявшие в зубах шкурки от солнечных зерен. В один из таких дней, наполненных немотством и пустотой, ей принес кукурузу загорелый брюнет с ранней лысиной и большими, мягкими, как у слона, ушами. Ушастый сначала загородил своей тенью солнце, затем протянул подмокшую картонную тарелку с дымящимися желтыми сотами и представился Аликом. Через полгода Марина уже прочно обосновалась в его жалкой комнате в Балашихе. Вместе с новым, пока еще гражданским мужем она готовилась отчалить на ПМЖ. Конечно, в Израиль. Алик уже был там на разведке. Он складно пел про нормальную жизнь в сытой стране и с превосходством посматривал на сограждан, копошащихся в руинах конца восьмидесятых. Они-то, дураки, никуда не едут! Аннуле справляли документы. Алик со знанием дела рассказывал ей про сказочный город Тель-Авив, в котором по улицам ходят слоны, и в хоботе у каждого зажата жвачка. Аннуля воображала этих щедрых слонов – почему-то с лицом Алика. В качестве доказательства будущий эмигрант протягивал падчерице яркую коробочку с розовыми пластинами. Из жвачки Аннуля научилась выдувать пузыри, которые приклеивала к зеркалу в общем сортире, к тихому недовольству соседа – смрадного бессмысленного старца. Он не спал по ночам, и теперь у него появилось занятие. Соскребать с зеркала сникшие пузыри опасной бритвой.
Антонидушка была обескуражена неожиданным поворотом романтической поездки детей в Гагры. Она даже не заметила, как Колюня стал тайно попивать перед обедом водочку, а ведь раньше всегда его пилила и пилила нещадно – выпивоху выдавал стыдливый румянец. Да что говорить, она была разгромлена, как Советская армия под Киевом в сорок первом.
Но оказавшись в «котле», Антонида не собиралась так просто сливать войну за семейное благополучие, с таким трудом выпестованное ею. Разве могли пропасть все эти «курсовики», молочные смеси, путевки, чешские сервизы, фарфоровые кокотницы и, наконец, полученная с боем квартира в каком-то неизвестном Марьино, куда совсем недавно переехали молодые.
– Шура, ты мне скажи, ну как, как можно променять такие хоромы на живопырку в Балашихе? У нас и ванная, и туалет, и кухонный гарнитур – Коля по талону получал! И моего сына, интеллигентного парня, инженера, труженика – на еврея! Они же воняют!
– Чем это? – оживилась Шура, которая в сотый раз за последние месяцы слышала Антонидины стенания и уже перестала на них реагировать. Она даже позволяла себе класть захлебывающуюся гневом трубку на стол. А сама в это время тихонько размножала чайный гриб.
– Кислятиной, Шура, кислятиной!
Шура косилась на трепыхающийся гриб и мечтательно вздыхала. У нее никогда не было еврея. Всю свою половую жизнь Шура провела с безногим и сильно пьющим военным инвалидом, к тому же делила его оставшуюся половину тела с законной супругой. В результате Шуре доставалась одна треть любовника. Такой расклад ее не особенно устраивал, но бабий век, как известно, короток. Шура с возрастом потучнела, покрылась рыжим пигментом и сама раскладываться перестала. Инвалид умер рано и шумно – отравился денатуратом, и Шуре оставалось только подобострастно слушать о счастливом и складном бытии подруги. «Вот Тоня молодец, – отмечала про себя Шура, – не такая размазня, как я. Сама свою жизнь построила. В ней есть стержень».
– Только вообрази, – не успокаивалась Антонида, – мало того, что эта гадина разбила жизнь моему сыну, она увозит Аннулю! И куда – в Израиль! В кибуц!
– Что это, кибуц? – Шура накрыла банку с новорожденным грибом кусочком марли.
– Шура, это публичный дом! И эта шалава собирается отправить туда собственную дочь!
Подруга сладострастно вздохнула, и рыжий пигмент на ее лице и руках приобрел кирпичный оттенок. Такое, по ее мнению, могло происходить только в тлетворном западном кино. Откинув запретные фантазии, она потеребила пальцами бородавку между выцветшими бровями и деловито поинтересовалась:
– А что Серёжа? Дает согласие на выезд?
– Дает, – прискорбно сообщила Антонида. – Идиот, ну что тут скажешь. Такая же мямля, как его отец. Говорит, люблю я Маринку, не хочу мешать счастью.
– А ты уговори его это согласие не давать. Закрути Серёжку-то. Ты же умеешь. Без ребенка она никуда не уедет. А там, глядишь, все и образуется.
Шура хоть и была дурой, но в экстренных ситуациях умела найти достойное решение. Не просто так она десять лет проработала смотрительницей в Пушкинском музее. Там каждый день что-то случалось: то экспонаты лапали, то на обнаженные чресла статуй нехорошо смотрели.
Антониде даже стало обидно, что это не она, а скучная Шура, человек без стержня, придумала такую простую и гениальную комбинацию. Оставалось только уговорить Серёжу, но это не проблема – он всегда слушался мать. И правильно, иначе неизвестно, где бы этот болван сейчас был. Возможно, даже валялся бы под забором. Антонида лично, педантичным своим почерком написала роковое письмо несогласия Сергея на жвачных слонов и кибуц и явилась с ним к блаженному сыну.
– Я все решила, – заявила она прямо в коридоре марьинских хором, пока Серёжа покорно помогал ей снять заляпанный грязью плащ – от автобуса приходилось еще прилично пройти по дощечкам, кинутым в глину. – Анечка будет жить с нами. Мы не должны допустить, чтобы наша девочка попала в публичный дом! Ты же этого не хочешь? – грозно взревела Антонида, доставая из цветастого полиэтиленового пакета бумагу и ручку.
– Нет, мама, – пролепетал Серёжа.
– Тогда пиши отказ. Я его уже написала, остается переписать твоей рукой. Слово в слово. Как уроки с тобой делали. И поставить подпись и число.
– Анька что, будет жить со мной? – ужаснулся перспективе Серёжа. Воспользовавшись снижением тотального контроля в рамках эмиграционных распрей, он завел в секретере бар, в кровати – бабу, а в туалете – эротические игральные карты. Аннуля была отправлена к «бабедеде», где она воображала, как едет верхом на слоне и надувает огромные клубничные пузыри.
– Не обязательно, – успокоила сына Антонида. – Она может жить с нами, с дедом. Ничего, вырастим. И потом, Марина без нее никуда не уедет.
– Да пусть катится, куда хочет, – хоть в Израиль, хоть в Америку. Я ее назад все равно не приму! – как-то совсем по-бабьи отреагировал Серёжа.
– Ну уж нет, – вскипела Антонидушка. – Захотела роскошной жизни – а вот тебе, фигушки! Мы с Колей тридцать лет вкалываем! Коля – уважаемый человек на заводе, шарики конструирует! На Доске почета висит! Ездим мы по заграницам?! Нет, на даче вкалываем все отпуска! А эта, ишь, в Израиль собралась. Ты ей, выходит, потворствуешь? Под еврея подкладываешь?
Серёжа недрогнувшей рукой написал отказ. Он предвкушал бодрый вечер в холостяцкой квартире в компании новой пассии Ирины с большими украинскими грудями, джина с тоником и видеомагнитофона с боевиком. Или даже чем-то поинтереснее из видеопроката.
В Антониде, заполучившей судьбоносную бумагу, проснулась советская совесть. Она вспомнила, что Серёжа давно мечтал о машине, а тут как раз на работе распределяли неказистые желтые «запорожцы». Опустошив без страха и упрека сберегательный счет, великая манипуляторша приобрела сыну вожделенного уродца. Грудастая Ирина, узнав, что Сергей, этот московский рохля, стал обладателем горбатой роскоши, оперативно переселилась в Марьино. Иринины груди тяжело раскачивались, когда она прыгала по дощечкам до подъезда панельной многоэтажки. Эротическая карточная колода вскоре была выброшена за ненадобностью.
– В честь чего это «запорожец»? – обиделся за обедом Колюня. – Я сколько лет работаю, и ничего, на автобусе езжу.
Антонида посмотрела на мужа торжественно и сообщила, что «запор» – дань Серёжкиному послушанию. Он поступил мудро, честно и ответственно по отношению к ребенку, который в противном случае непременно бы попал в сексуальное рабство к евреям. Колюня молча доел рыбный суп, пригубил вялый кофе, а потом взбунтовался.
– Ну ты и тварь! – ревел он. – Что ты наделала? Кто ты такая, чтобы крутить всеми? Думаешь, ты Бог? Да ты, ты… Пизда! И кофе твой – говно!
Колюня бегал по кухне и топал, как бешеный слон. Впервые в своей матримониальной практике он прибегнул не только к обсценному, скользкому, чавкающему словцу, но и к домашнему насилию. Отходил жену кухонным полотенцем, но так испугался собственной дерзости, что немедленно распрощался с рыбным супом.
– Это я-то пизда? – разводила руками покалеченная полотенцем Антонида. – Да на мне все держится! Я вас столько лет обслуживаю, обстирываю, лучший кусок отдаю. Диплом за тебя писала, неуч чертов! Сына твоего вырастила, выучила, женила, в люди вывела! И я – пизда?! Да где бы вы все были без меня? Под забором бы валялись, и собаки бы вас ели! Вот ты, кто ты есть? Приспособленец! Мать твоя, я знаю, в войну в столовой воровала! А такие, как твой папаша, нашу семью в тридцать седьмом году раскулачили! Мы с Лидкой бежали из избы, напялив разом все платья! Доху меховую, ту вообще еле спасли!
Антонида вырвала из Колюниных рук полотенце и бросила его в зловонную лужу, бывшую супом.
– Я сегодня же расскажу все Марине! – геройствовал Колюня, решительно переодевая чистую рубашку. – Я поговорю с Серёжей, он отпустит Анечку. Она не должна жить с тобой, ты – чудовище! Отец покойный, домостроевец, мне всегда говорил: «Николай, Коля! Что ж ты ей не зачерпнешь?» Но я, дурак, тебя жалел, а надо было еще в пятьдесят девятом отметелить. Глядишь, все бы по-другому вышло!
– Вот, – засуетилась Антонида, почуяв, что Колюня на этот раз настроен решительно, – выпей рюмочку, я тебе настойку пиона накапала… Коля, ну куда ты поедешь, у тебя же сердце! Опомнись, Коля! А время-то, времени-то сколько – пора забирать Аннулю, сегодня пять уроков…
Колюня послушно хлопнул рюмашку. Пион подействовал на сердце благотворно – оно вспомнило про свой привычный ритм и перестало стремиться вырваться наружу из грудной клетки. Домашний тиран понуро отправился на пятый урок. К Марине в тот день он не попал, потом вдруг обострилась язва. Колюня время от времени прокручивал в голове некрасивый семейный скандал и все чаще думал, что жена, как всегда, права. И вообще – святой человек. Ей бы памятник при жизни поставить. А он полотенцем махал. Словами дурными ругался. Эх, плохо, некрасиво. Не по-мужски.
А еврей тем временем в панике продавал убогую комнату, которую никто не хотел покупать вместе с духовитым соседом, изыскивал средства на билеты и быт, собирал бесконечные характеристики. Серёже и Колюне было приказано не сообщать беглецам о мерзком письме до самого отъезда, чтобы уж если и покарать, то наотмашь. Пусть покрутятся как ужи на сковородке. Особенно возмущал Антониду тот факт, что Маринка после развода затеяла раздел имущества и вывезла из квартиры хрустальную менажницу и тумбочку. В назначенный день ее пригласили в Марьино забрать последние вещи и согласие на выезд, которое на самом деле являло собой убийственный отказ.
Марина ходила по разоренной имущественным дележом квартире с уже заметным животом, в котором новая девочка беспечно сосала большой пальчик. В туалете схоронился Колюня – он курил табуированный «Беломор». Серёжа не без удовольствия отметил про себя, что Маринин нос некрасиво расплылся, а взгляд приобрел известное коровье выражение. Антонида протянула экс-невестке роковую бумагу и театрально произнесла:
– Анна. Остается. С нами. На Родине.
Уехали без Аннули. Зато с тумбочкой.
* * *
Аннуля отъезда матери даже не заметила. А что тут замечать, когда обута, одета, накормлена. Да и разве ж это мать? Так, кукушка. Собака своих щенков не бросает, а Маринка убежала, только пятки сверкали, роскошной жизни ей, видите ли, захотелось. Баба с дедой такой крест на себя взвалили, но что ж делать – надо внучку поднимать. Значит, так Богу угодно. Разговаривать она, правда, перестала. Специалисты смотрят, но диагноз не ставят. Даже сам профессор N руками разводит. Скорее всего, говорит, последствия родовой травмы. Ведь и родить-то по-человечески Маринка не могла. Лидка ей: тужься, давай, тужься, а она орет, не буду, убейте меня. Аньку из нее выдавливали. Щипцами вытаскивали. Отсюда и немота.
Серёжа смотрел на дочь, которую поселили в бабидедином доме, и чувствовал себя мудаком. Он все чаще прикладывался к секретеру, внутри которого было зеркало, удваивающее количество водочных и портвейных бутылок. После очередного набега на бар в Серёже проснулась алкогольная удаль. Он сел за руль «запора» и влетел в столб. Ни машину, ни Серёжу собрать уже не смогли.
Ушел и Колюня. Все думали – язва, оказалось – инфаркт.
Антонида организовала Серёже и Колюне памятники из розового мрамора, где попросила выгравировать и свое имя с датой рождения. Весной она приезжала на кладбище вместе с внучкой. С немым недоумением Аннуля наблюдала, как живая бабуля протирает тряпочкой, смочив ее в талой воде из обрезанной пластиковой бутылки, прижизненное надгробие. Дома Аннуля открывала учебник, доставала зеленую тетрадь и старательно выводила предложения из упражнения по русскому. На удвоенную «н». «Девочка воспитанна. Девочка воспитана бабушкой». А затем и словарные слова:
Аннуляция.
Аннулировать.
Аннуля.
В один из визитов Антонида заметила, что соседская могила, принадлежащая некой старухе, между прочим, однофамилице столичного мэра, тонет в сныти и ковыле. Решив, что почившая бабка – его непременная родственница, возможно, что и мать, Антонида задумала навести порядок и призвать городскую администрацию к ответу за бесхозный кладбищенский метр. А то как-то нехорошо. Такой большой человек, а про мать не помнит. А мать на него, возможно, жизнь положила. Она вооружилась ручкой и аккуратным, инженерным почерком написала в мэрию возмущенное письмо.
Письмо начиналось словами:
«Была я сегодня на своей могиле».








