Текст книги "Преступления страсти. Коварство (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Сильвестр взахлеб нахваливал Христофора Коряжемского и всячески советовал везти больную царицу на богомолье в его обитель. Иван Васильевич колебался. Еще неведомо, поможет ли вода царице, а что в такую дорогу везти истекающую кровью женщину – безумие, он понимал без всяких советников и архиятеров. Поэтому царь послал гонцов за Христофором с наказом прибыть самому и привезти той целебной воды для облегчения царицыных страданий.
Анастасия так ослабела, что была согласна на все, лишь бы выздороветь.
Христофор Коряжемский по санному пути явился в Москву, читал молитвы над Анастасией, отпаивал ее целебною водой, беспрестанно встречался с Сильвестром и смиренно увещевал царя, что всякая болезнь ни от чего другого насылается на человека, как от Божьего к нему нерасположения:
– Человек-де хочет так или инако, а как Бог скажет: стой! – так все человеческие затеи и прахом пойдут.
Ну, понятно! Замыслы преподобного Христофора были шиты белыми нитками: Бог-де наказывал строптивого царя за нежелание примириться со своими мудрыми советниками. Намекал также Христофор на то, что Курбский несправедливо от царя отдален… после чего сам был немедля спроважен в свою пустынь.
И тут, когда Иван Васильевич совсем отчаялся найти лекаря, явился к нему некий человек по имени Элизиус Бомелиус. Сказал, что он знатный лекарь, и вызвался царицу посмотреть.
По слухам, в Москву сей Бомелиус явился из Ливонии, спасшись там от русских и татар лишь благодаря своему удивительному лекарскому искусству. В Ливонию он прибыл из Германии, а родом не то из той же Германии, не то из Голландии. Человек он непоседливый, а попросту говоря, бродяга, что, однако, не помешало ему получить в Англии степень доктора медицины.
Правда, на доктора он был мало похож: высокий человек с черными волосами, которые падали на плечи локонами и отливали не вороненой синевой, а веселой, искрящейся рыжиной. У него была острая, веселая бородка и туго закрученные усы, кончики которых вздымались выше ушей. Роскошный сборчатый воротник окружал его довольно молодое лицо, на котором сверкали дерзкие прищуренные глаза. Довершали картину темно-зеленый камзол, сшитый на польский образец, короткие круглые панталоны, открывающие стройные, сильные ноги в туго натянутых чулках, башмаки с острыми носками… и шпага на роскошной, украшенной позолотой и лентами перевязи. Бомелию было не более тридцати лет, он смотрелся красавцем, отважным и галантным рыцарем, отъявленным щеголем и чем-то неуловимым напомнил царю князя Курбского. А уж когда Бомелий отвел в сторону шляпу и с припрыжкой раскорячился в иноземном вычурном поклоне, Иван Васильевич насмешливо прищурился.
– Кого вы ко мне привели, братцы? – спросил негромко, но с такой издевкой в голосе, что Висковатый, видевший государя во всякую минуту и знавший, на что он способен в гневе, откровенно заробел. – Что за ферт? Усы-то, усы… Небось медом напомажены, чтоб загогулиной завились? А ну, закрыть окна! Того и гляди, пчелы со всей округи к нам слетятся, чтоб этими усищами полакомиться.
Бомелий, не дожидаясь позволения, вскинул голову, выпрямился и сверкнул озорными зелеными глазами, вмиг сделавшись похожим на большого черного кота.
– Осмелюсь возразить вашему царскому величеству, – сказал он по-русски, забавно, но вполне уверенно выговаривая слова. – Сейчас на дворе ест месяц эприл, и пчелы еще почивают в своих ульянах. Икскюз ми – в ульях! Что же касается мой гардероб, то мне не было доставлено времени на изменение его – ваши стражники вывели меня из-за стола. Вашему царскому величеству должно быть известно, что каждый маэстро… мейстер… о, прошу простить… каждый мастер для своей работы облачается в нужный одежда. Кузнец надевает свой кожаный передник, епископ – стихарь, солдат – латы и шлем. Если мне будет приказано… – Он изящно повел своей чрезвычайно белой, холеной рукой, на которой мрачно блеснул золотой перстень с печаткою, в сторону, и все увидели небольшой сундук, внесенный в приемную комнату вслед за Бомелием. – С дозволения вашего царского величества…
Иван Васильевич кивнул, и перед Бомелием тотчас распахнули дверь малого бокового покойца. Благодарно сверкнув своими ослепительными глазами, иноземец проследовал туда вслед за слугами, тащившими сундук.
Какое-то время в приемной царило молчание. И царь, и дьяк Иван Висковатый были равно ошарашены и видом, и дерзостью незнакомца.
– Где же это он научился по-русски зело борзо тараторить? – наконец разомкнул уста государь, однако в голосе его на сей раз не было ни тени издевки.
Висковатый понял, что иноземное обращение «ваше царское величество» пришлось Ивану Васильевичу чрезвычайно по сердцу.
Висковатый не успел ничего ответить – дверь распахнулась, и на пороге появился совершенно иной человек, чем тот, который был здесь минуту назад. Бомелий был облачен в черные одеяния, ниспадающие на пол тяжелыми складками, а по ним змеились, пересверкивали узоры созвездий, нанесенные на ткань с необычайным искусством. На голове Бомелия был остроконечный серебряный колпак, и даже усы его казались теперь менее дерзкими.
– Ты кто ж таков? – изумился царь. – Звездочтец?
– По-вашему – звездочтец и звездогадатель, а по-латыни – астроном и астролог, – величаво склонил голову Бомелий, и в руке его оказалась зрительная трубка. – Вот в сию трубу я наблюдаю звезды, слагаю гадательные таблицы и могу предсказать жизненный путь каждого человека.
– Это потом, – отмахнулся царь. – Сейчас у меня другая забота. Скажи мне… Правду ли говорят, будто ты великий лекарь? Царицу вылечить можешь?
– Чтобы ответить, я должен взглянуть на государыню, – сказал Бомелий осторожно, однако слов его оказалось достаточно, чтобы лицо царя налилось кровью.
– Взглянуть? – воскликнул он с провизгом. – А зачем? Ты же звездочтец! Вот и посмотри на звезды в свои гляделки, вот и прочти по ним, что там с царицею неладно и как ее лечить.
– Я готов составить гороскоп ее царского величества, – покладисто кивнул Бомелий. – Однако звезды слишком высоки и далеки от нас. Что же касается сугубо земных тайн, к которым относится наука врачевания…
– Будь по-твоему! – Иван Васильевич порывисто вскочил на ноги. – Пошли, доктор Елисей.
Как всегда, ветер взвихрялся по кремлевским переходам, когда по ним стремительно шел царь, но теперь вихрь этот имел серебристый шлейф – следом, шаг в шаг, не отставая, спешил Бомелий.
У двери царицыных покоев дремала сенная девушка, которая при виде государя чуть не скатилась с лавки.
– Спит? – сумрачно спросил Иван Васильевич, и коленопреклоненная девка кивнула, звучно стукнувшись головой об пол.
Царь приотворил дверь:
– Ну, гляди.
Бомелий, чуть нахмурясь, пытался рассмотреть в глубине опочивальни бледное пятно царицына лица.
– Нагляделся? – ревниво обернулся к нему Иван Васильевич, и Бомелий задумчиво кивнул.
– Что скажешь?
– Слишком мало видел я, ваше царское величество, чтобы решить нечто определенное, – задумчиво проговорил Бомелий. – Однако все же увидел достаточно, чтобы сказать: мои силы и знания тут бессильны.
И он потупил глаза, в которых сквозило сочувствие слишком откровенное, чтобы не оскорбить властелина.
– Ладно, – прохрипел царь, тяжело опуская голову на руку. – Иди с Богом.
– Если я понадоблюсь вашему царскому величеству, – чуть слышно проговорил Бомелий, – вам стоит лишь послать за мной. Я обучен не только лекарскому искусству – знаю многие языки, в том числе и некоторые басурманские, могу послужить толмачом…
Иван Васильевич уже не слушал, все сильнее и сильнее вжимая лицо в прикрывавшую его ладонь.
* * *
Когда хоронили царицу, возле Девичьего Вознесенского монастыря яблоку негде было упасть. Не только двор, но и вся Москва провожала ее к месту последнего упокоения. Все плакали, и всех неутешнее нищие, называвшие Анастасию доброй матерью. Им раздавали милостыню на поминовение усопшей, но никто не брал, ибо горька была им отрада в этот день печали.
Государь шел за гробом и, казалось, сам был близок к смерти. Его не вели, а тащили под руки. Он стенал и рвался в ту же могилу, и один только митрополит осмелился напомнить царю о христианском смирении. Порою он с надеждой начинал озираться, словно среди сонма печальных лиц надеялся найти кого-то, кто помог бы ему избыть горе. Не узнавая, смотрел на брата, на князя Старицкого, на какого-то зеленоглазого иноземца в черных одеждах, которых пробился близко-близко к гробу царицы и с ужасом вглядывался в ее лицо, на которое смерть наложила тени…
Перед тем, как закрыли крышку гроба, Иван Васильевич вдруг вырвался из рук сопровождающих и бросился вперед с криком:
– Куда ты от меня? Как обойму тебя отныне?
Его унесли почти беспамятного, а государыню под звуки рыданий и песнопений опустили в могилу.
А спустя несколько недель, когда царь несколько отошел от горя, явился к нему лекарь Бомелий и сообщил, что, по его мнению, царица была отравлена. Видел он на ее мертвом лице зеленоватые следы, которые оставляет некий особенно злой и хитрый яд. Его раньше применяла французская королева Екатерина Медичи, прослывшая знатной отравительницей. Яд тот неразличим на вкус, а действует медленно, неуклонно, однако на лице умершего остаются потом особые следы…
Начали искать, расспрашивать. И выяснили, что за месяц до смерти государыни явилась к ней с незначительной челобитной некая женщина из дома Алексея Адашева, а в благодарность преподнесла серьги дивной иноземной работы. И Анастасия, пораженная их красотой, носила серьги, не снимая. Но после смерти ее они пропали бесследно, никто не знал куда. Может, выбросили, может, украли…
Царь стал допрашивать пристрастней. В это время прибился к нему некий человек из рода Скуратовых-Бельских, именем Григорий Ефимович, но чаще зовомый Малютой – видать, в насмешку, поскольку был он сложения богатырского, а еще рыж, аки огнь. Малюта славился своими зубодробительными способностями… люди при встрече с ним сами языки развязывали… Кто-то и открыл, что в то время в доме Адашева беспрестанно мелькал Василий Шибанов, верный слуга и молочный брат князя Андрея Курбского. Василий то и дело наезжал из Ливонии от князя Андрея в Москву с разными поручениями… Не он ли и серьги те Адашеву привез?
Начался сыск. Результатом стало то, что Адашев отравился в Фелине, куда был назначен незадолго до того воеводою. Смерть его выглядела вполне естественной – якобы угас от сердечной слабости, – однако на мертвом лице его обнаружились те же предательские зеленые следы. Отравился, как бы признавая свою вину!
Сильвестр умер в ссылке. Из прежних друзей царя, обратившихся во врагов, только Курбский остался недосягаем.
Сразу после смерти Анастасии он открыто заявил о том, что порвал все связи с Московией и сделался подданным польского короля. В Россию не вернется никогда!
Этого давно следовало ожидать, и слухи о том, что князь Андрей Михайлович замыслил измену, носились в воздухе. Царь незамедлительно отправил на плаху его жену и сына. А что? Курбский ведь прекрасно знал, какая участь их ждет как родню изменника. Заботился бы о них – загодя вывез бы из Москвы. Сам-то ведь уже который год носа туда не казал, прекрасно понимая, что сразу угодит в застенок! Направо и налево честит государя зверем и убийцею, а сам, предатель, немало успел посодействовать тому, что дела русских в Ливонии снова пошли из рук вон плохо!
Боярство затаилось. Уже привыкли, что государь воспринимает их как некое единое существо. Когда говорил, точно вырыкивал: «Боя-ррре!..» И чудилось, поминает силу нечистую, имя которой – легион. Согрешил, выступил из воли царской кто-то один, а пороть будут всех. Со дня на день ждали новых гонений, очередного передела вотчин, а то и еще чего хуже.
Сначала стояло затишье, как перед бурей, и пот не переставал струиться по челам боярским. Безвестность и ожидание кары порою страшнее ее самой! Когда Дмитрия Ивановича Курлятева-Оболенского увезли со всем семейством в простых возках в монастырь, вздохнули почти с облегчением: ну, началось! Хотя, если рассудить, Курлятев-Оболенский тоже должен был головой думать. Ясно же, что первая молния ударит именно в него, самого ближнего среди бояр к приснопамятным Сильвестру и Адашеву, а также беглецу Курбскому. Мог бы подсуетиться, припасть к ногам царя, покаяться. Уже успели узнать: царь любит прощать, когда истово молят. Приблизил ведь к себе дьяка Висковатого, а тот прежде первым другом был Адашеву с Курбским. Но – покаялся и был прощен.
Иван Васильевич Шереметев-Большой тоже сплоховал. Не выдержал – чесанул к своему прежнему дружку Андрею Михайловичу в Литву. А давал же своеручную запись, мол, не примет на себя измену. И бояре именитые за него ручались. Разве удивительно, что клятвопреступника, схватив, повлекли в застенок, а дом разорили?
Вися вниз головой в оковах, Шереметев был пытан Малютой: куда кубышку-де припрятал? Место добру изменника – в царевой казне! Воевода молчал, бормотал что-то несусветное. Привели любимого его брата Никиту, жгли огнем перед глазами, душили чуть не до смерти – все равно молчал.
– Бывают люди, которым барахло милее родной крови, – вызверился Малюта.
Ивана Шереметева разложили на острой, горбом слаженной, пыточной скамье, привязали за руки и за ноги, до предела натянув все мышцы, и держали так, не давая шевельнуть ни рукой, ни ногой, почти сутки, не обращая внимания на его вой.
Тогда в застенок явился сам царь. Поглядел на бывшего воеводу и укоряюще покачал головой.
– Где добро твое? – спросил почти ласково.
– Оно руками нищих перенесено в небесную сокровищницу, ко Христу! – проблеял коснеющим языком Шереметев, и впрямь известный своими доброхотными даяниями.
Царь умилился и велел развязать его путы.
Ивана Шереметева выпустили из заточения и вернули в прежнюю должность. Правда, брат его Никита помер в темнице. Что ж, ведь не бывает так, чтобы около огня ходить и совсем не опалиться!
* * *
Шло время. И вот стало известно: из Литвы исходят некие послания, гнусно русского царя порочащие. В них сравнивался он с самыми отъявленными злодеями мировой истории от времен ветхозаветных. Автором тех посланий был Курбский, клеветник и предатель. Разносчиком же – его слуга Василий Шибанов. Частенько царь зубами скрежетал, мечтал добраться и до слуги, и до господина. Однако руки его были коротки, коротки… Курбский перебрался в Польшу, таился там, жил, как зверь лесной, изредка высовываясь и огрызаясь на царя в своих эпистолах… И каково же было изумление государя, когда в Москве внезапно появился человек с письмом от Курбского!
И не просто так появился, а пришел в Кремль и встал перед государевым крыльцом, прося встречи.
Иван Васильевич, облачившийся с особенной пышностью, был в синей с золотом парчовой ферязи да в серебряной шапке, опушенной соболем, так что его обритая голова была скрыта. Имея вид необыкновенно важный, опираясь на посох, он стоял под шатром крыльца, впереди всех. Вокруг теснились, стараясь оказаться поближе к царю, Малюта Скуратов, Алексей Басманов, Афанасий Вяземский, признанные любимцы; Никита Захарьин, брат покойной царицы Анастасии, появившийся недавно при дворе Васька Грязной, окольничий Головин, а также Василий Колычев, прозванный царем Умным за въедливый, быстрый и подозрительный ум, один из вдохновителей и руководителей опричнины, глава царева сыска; еще какие-то недавно взлетевшие до высот новые приспешники. Скромно сторонился остальных молчаливый Иван Михайлович Висковатый, ставший недавно главой Посольского приказа.
Внизу, под крыльцом, на белом просеянном песочке, который привозили для кремлевских дорожек аж с Воробьевых гор, стоял на коленях, склонив голову, худощавый незнакомец в дорожном платье служилого человека, но без оружия: чужих в Кремль с оружием не пускали. В простертых руках он держал запечатанное письмо.
– Встань, смерд, – приказал царь негромким голосом. – Кто ты есть таков?
Человек поднялся и сперва безотчетно отряхнул с колен белый песочек, а только потом взглянул на царя.
– Я есть не смерд, а ближний человек князя-воеводы Андрея Михайловича Курбского. Имя мое Василий, сын Петров, от роду Шибанов.
– Да ты дерзец, как я погляжу, – не удивленно, не зло, а довольно равнодушно молвил царь. – И с чем же ты явился ко мне, смерд Василий Шибанов, ближний человек изменника и предателя князя Курбского?
Худое, с резкими чертами лицо Шибанова передернулось, глаза вспыхнули ненавистью, но голос звучал ровно:
– Господин мой, прославленный подвигами и честью воевода, письмо тебе шлет. Изволь принять.
– Письмо? – Царь вскинул брови, словно и не заметив, как Шибанов величает Курбского. – Ну давай, коли принес… Нет, погоди! – Он резко выставил вперед посох. – А не отравлено ли письмо? Почем я знаю, чего ждать от Курбского! Возможно, он решил отравить меня, как некогда он и дружки его, злочестивый поп Сильвестр да проклятая собака Алешка Адашев, отравили жену мою, царицу Анастасию?
– Вольно тебе напраслину возводить на невинных, – ответил Шибанов, однако всеми было замечено, что при упоминании царицы Анастасии глаза его воровато вильнули. – Ты же видишь: держу я письмо сие голыми руками. Разве великодушный князь мой позволил бы мне смерть в руках держать?
– Да бро-ось… – лениво, словно от докучливо жужжавшей мошки, отмахнулся Иван Васильевич. – Что ли я Курбского не знаю? Нашел великодушного! Великий вор и ворог государев, подлец из подлецов. Наслышан я, как бежал он из Дерпта: тайно, под покровом ночи, словно тать с места душегубства своего, бросив на произвол судьбы жену и малолетнего сына!
– Княгиня сама… – запальчиво начал было Шибанов, однако царь перебил его с той же ленцой:
– И об сем наслышан я. Курбский-де спросил у жены своей, чего она желает: видеть его мертвого пред собой или расстаться с ним живым навеки. А его великодушная супруга с твердостию ответствовала, что жизнь супруга ей драгоценнее счастья. Тут Курбский наш благородный, заботливый муж и отец, простился с женой, благословил девятилетнего сына, заливаясь слезами, покинул дом, перелез через городскую стену, сел на коня, подготовленного верным слугой, – и, как заяц, дал тако-ого дёру!
Голос царя, постепенно возвышаемый, сделался громовым:
– Бла-го-сло-вил, видите ли. Заливаясь слезами! Поскольку именно ты, Шибанов, был тем самым верным слугой, который помог ему бежать, скажи, как на духу: долго ли те слезы катились по его поганому лицу? Или они были столь же притворны, как былая дружба и верность его, как воинская доблесть и честь? А теперь порассуди, Шибанов. Если этот пес мог жену свою и чадо кинуть на расправу мне, зверю лютому, каким он меня теперь пред иноземцами выставляет, если он кровь от крови и плоть от плоти своей не пожалел, – так что amp;#769; для него жизнь такого ничтожества, как ты? Это я к тому, – вновь негромко и вполне миролюбиво добавил царь, – что послание сие все-таки вполне может быть насквозь пропитано ядом. Но ты не думай, я не боюсь ни тебя, ни твоего подлого господина. А посему – давай сюда письмо.
Он резко выбросил вперед руку.
Малюта Скуратов с озабоченным лицом сунулся было перекрыть путь Шибанову, однако царь нетерпеливо мотнул головой, и Скуратов остался на месте.
Шибанов осторожно преодолел два шага, отделявшие его от крыльца, поднялся на первую ступеньку, потом на вторую. Глаза его настороженно бегали, он чуял в показном спокойствии царя какой-то подвох, но никак не мог понять, чего ждать и опасаться.
Ему осталось либо протянуть руку с письмом снизу, с последней ступеньки, либо встать вровень с царем. Все замерли. Видно было, как раз или два дернулся от волнения острый кадык Шибанова, а потом посланный Курбского, мстительно поджав губы, все же поднялся на царево крыльцо, став против государя, и протянул ему запечатанный сверток.
В то же самое мгновение царь приподнял свой тяжелый посох и с силой вонзил завершавший его осн, острый наконечник, в ногу Шибанова, пригвоздив его к полу.
Изо рта Васьки вырвался короткий вопль. Лицо его сделалось бледным, как у мертвеца, руки судорожно взлетели, однако тотчас упали. Он зажмурился, пытаясь овладеть собой, но остался стоять неподвижно, лишь изредка сотрясаясь крупной дрожью.
– Прими письмо, Иван Михайлович, – приказал царь, всей тяжестью опираясь на посох и глядя, как из пронзенного сапога Шибанова короткими толчками бьется кровь.
Висковатый выдвинулся вперед и вынул из безжизненно повисшей руки Василия послание. Его худые пальцы, всего лишь, против общего обычая, с двумя или тремя перстнями, заметно дрожали.
– А теперь читай, – велел государь, отводя спокойный взор от Шибанова и глядя поверх его покорно склоненной головы.
Висковатый сорвал печать и лишь пробежал глазами по первым строчкам, как лицо его сделалось столь же бледным, как лицо раненого.
– Осмелюсь сказать, великий государь… – начал он умоляюще, но Иван Васильевич резко дернул головой, и в глазах его плеснулось бешенство:
– Читай! Кому говорят!
Висковатый покачнулся от его рыка и, подняв к глазам письмо, начал своим негромким, мягким, но звучным голосом:
– «Царю, некогда светлому, от Бога прославленному, – ныне же, по грехам нашим, омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли. Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто различными муками истерзал ты вождей сильных, знаменитых, данных тебе Вседержителем, и святую победоносную кровь их пролиял во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к царю и Отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, христиан чародеями, свет тьмой и сладкое горьким!.. Зато писарям своим царь наш очень верит и выбирает их не из дворянского рода, не из благородных, но больше из поповичей или из простонародья, а делает это из ненависти к своим вельможам, как будто, по словам пророка, «один хочет жить на земле»!»
– Довольно, – прервал Висковатого государь. – Довольно. Прочее понятно. Все то, чего ожидал я от Курбского: письмо ядом так и брызжет, пусть и токмо словесным. Но это клевета и пустая ложь, которую надо в одно ухо впустить, в другое – выпустить.
– Грязные, гнусные слухи распространяет обо мне твой хозяин, – обратился Иван Васильевич к Шибанову, который еле стоял, качаясь, как былина. – Не от него ли исходит клевета, будто я выколол глаза Барме и Постнику, двум боговдохновенным строителям моего любимого храма Покрова-на-Рву? Якобы возблагодарил я их за труд палачеством и мукою, дабы не могли они воздвигнуть второго такого же чуда на земле. Какая чушь! Подлая чушь! Признайся, Васька, сия клевета – рукомесло твоего разлюбезного князя?
Бледные губы несчастного слуги слабо дрогнули, но ни звука не сорвалось с них.
– Его, его, не усомнюся! А как ты думаешь, Шибанов, – вкрадчиво спросил Иван Васильевич, – почему именно тебя послал ко мне Курбский? Тебя – вернейшего из верных, спасителя жизни его! – на верную погибель? Не знаешь? Ну так я тебе скажу. Ты был обречен с той минуты, как увидел страх на лице своего обожаемого князя. Вспомни, сколько раз он отступал пред ливонцами, сдавал им уже взятые с бою города! Да когда б не моя воля и непрестанные посылы в бой этих «храбрых воевод», они и палец об палец не ударили б! Ливония давно могла быть нашей, если бы воеводы мои были менее «храбры»! Ты ведь знаешь правду, Шибанов. Именно поэтому ты был обречен. И еще потому, что стал свидетелем и осуществителем подлых замыслов предательства Курбского и его клеветы на господина своего. Хуже! На Отчизну свою! Ведь клеветать на меня – значит клеветать на Россию, ибо в глазах всего мира Московское государство – это я, царь Иван Васильевич. Позор человеку, который за тирана мстит Отечеству. Позор! Курбский стыдился тебя, а значит, боялся. Он давно-давно замыслил избавиться от тебя, но подлая душонка подсказала ему, что дельце это лучше всего обтяпать иными руками, благо они уже обагрены кровью. Моими руками! И твой господин не ошибся, Шибанов, потому что я тебя, конечно, убью, хотя ты лучше князя своего, ибо остаешься верен ему, даже и обрекшему тебя на смерть.
Иван Васильевич улыбнулся, и губы его были столь же бледны, как у обескровленного Шибанова.
– И не только тебя… Нет ничего тайного, что не стало бы явным, и лишь только ты появился в Москве, об сем сделалось мне ведомо. Да неужто многоумный Курбский не подозревал, что я проведаю о твоем посещении Горбатого-Шуйского, Ховрина, Головина, Шевырева и прочих? Ты был у них с подметными письмами, каждый принял послания Стефана-Августа и Курбского, читал их и говорил с тобою о них. Все о многовластии, подобном польскому, мечтаете? А то многовластие не для России! Россию в единый кулак сжать надо и держать крепко, не то распадется государство, яко кус, многократно изрезанный! – Царь недобро прищурился. – Да ведь боярам на Отчизну плевать. Каждый на себя одеяло тянет, лишь о своем ломте грезит. У них было время донести государю своему о подлых, изменных замыслах и письмах Курбского, но никто не сделал этого. Ну что же… Их зароют в одну могилу с тобой, Шибанов, и все они могут поблагодарить за то твоего отважного и благородного господина, князя Андрея Михайловича… Служителя сатаны!
Казалось, уже невозможно побледнеть сильнее, однако лицо Шибанова сделалось вовсе впрозелень при последних, исполненных едкой горечи словах царя. Он качнулся и устоял на ногах лишь потому, что Иван Васильевич еще сильнее налег на посох.
Государь удовлетворенно кивнул, словно имел на затылке глаза и мог видеть происшедшее, не оглядываясь.
– Поднимите его на дыбу, – равнодушно сказал он, выдергивая окровавленный осн из ноги Шибанова.
Василий тотчас начал заваливаться на подломившихся ногах. Два стражника подхватили его под руки, не дав упасть, и поволокли прочь, оставляя на белом песке красный след.
Царь проводил их взглядом и ушел с каменным лицом к себе в палаты.
* * *
На этом история предательства Андрея Курбского, разумеется, не закончилась. Отдав на расправу своего самого верного слугу, он продолжал держаться принятой роли обличителя и клеветать на русского царя. Конечно, среди Ивана Васильевича было не больно-то много людей, которые его измышления читали, однако Элоизиус Бомелиус, тот самый лекарь, ставший доверенным человеком царя и прозванный в России Елисеем Бомелием, их таки читывал. Он мог считать себя единомышленником с Курбским – ведь и Бомелий втерся в доверие к Ивану Васильевичу для того, чтобы следить за ним и доносить о действиях этого странного и опасного человека в орден иезуитов, к которому принадлежал сам и в который тайно вступил в свое время Курбский. Доносить о действиях – и втихомолку отравлять, расшатывать его могучее здоровье, туманить зельями рассудок, сводить потихоньку с ума.
Однако даже против воли своей Бомелий не мог не подпасть под удивительное обаяние русского государя, и, как это ни странно, он тоже ненавидел Курбского. Ведь Бомелий не был предателем, он был всего лишь лазутчиком во вражьем стане, ну а Курбский…
Право слово, Бомелия иногда зло брало против беспечных русских. Живут одним днем, вперед никто не смотрит! Ведь настанет время, когда о них обо всех, о России и ее царе мир станет судить лишь по запискам люто ненавидящих их страну наемников, которым платят деньги именно за бесстыжую клевету. Хоть бы кто из русских взялся за перо во имя будущего! Нет, даже царь Иоанн, которому предстоит больше всех быть заплевану и облиту грязью, не находит нужным сделать это. Лишь изредка отписывается, вернее, коротко огрызается в ответ на пространные и тоже клеветнические послания Курбского, которые продолжают поступать из Польши.
И Бомелий с горькой усмешкой думал: ведь князь Курбский, предатель, беглец, изменник, станет когда-нибудь для грядущего историка самым правдивым и точным источником сведений о зверствах и злодействах лютого душегуба Иоанна Грозного. А вранья там, у Курбского-то, лаптем не расхлебать! Опять вспомнил старые басни о якобы недостойном и трусливом поведении царя при взятии Казани. А сам-де он был там первый герой. Врет не только о прошлом, но и о нынешнем. Пишет о людях убиенных, а они потом вдруг обнаруживаются живыми, как Иван Васильевич Шереметев, например. Опричиники-де губят людей во множестве, до тысячи трупов с улиц подбирают. Если принять это за правду, выйдет, что за месяц были убиты все московские жители, подбирать уже некому! Ну сколько в Москве народишку живет? Двадцать тысяч? И на том спасибо. Курбскому ли того не знать! Но опять же врет, путает… До смешного доходит. Описывая казнь князя Александра Горбатого-Шуйского, им же самим искушенного на измену, называет его почему-то Андреем Суздальским.
Да и много такого в его писаниях, от чего у современника рот до ушей в усмешке растягивает. Но почему-то никто не взялся опровергнуть его и запечатлеть события в их правдивости и точности. Летописцы-де на то есть… Знаем мы этих смиренных монахов, скрипящих перышками в тиши своих келий! Тот царь, который добр к монастырям и церквам, который жертвует на них без счета, в истории прославлен будет. А если кто начал не только на Бога надеяться, но и сам не плошать, того тихий монашек ничтоже сумняшеся так пропишет, что, прознав сие, со стыда сгоришь… Да уж на том свете, когда поздно что-то исправлять.
А царь…
Весы, какие-то странные весы порою снились Ивану Васильевичу. На одной чаше лежал огромный, причудливый ломоть земли по имени Россия, а другая чаша была гигантская, непредставимая, и в ней булькала, переливалась человечья кровь, пролитая им, царем московским Иваном, по счету – четвертым, по прозвищу – Грозный. И порою видел он во сне некоего светлого и всемогущего, который, вняв самым затаенным мольбам, опустошает кровавую чашу, возвращая жизнь всем тем, чья кровь была пролита по государевой воле. И чем больше воскрешенных людей радостно отходило прочь от сей роковой чаши, тем больше трещин изрезало тело земли-России, разламывалась, крошилась страна, словно хлеб, выпеченный в голодный год из отрубей. И вот уже ветры, жадные ветры, налетевшие из чужих, дальних, вечно голодных земель, развеивали эти жалкие крошки так, что и следа прежней России было не сыскать, а сами воскрешенные бродили в пустыне неприкаянно…
Царь просыпался с криком, звал Бомелия. Выпивал большими, ненасытными глотками его благодетельное питье – успокаивался. Приказывал сменить постель: прежняя была вся мокрая от ледяной испарины, иссушавшей тело. Ложился, думал, постигал очевидную истину: окажись на его месте любой другой, обуреваемый страстью быть государем великой, могущественной державы, он был бы вынужден пройти тем же кровавым путем, на каждом шагу сбивая ноги о роковые ошибки и слыша за собою ропот обескровленных призраков. Любой другой! Да тот же милостивец Адашев, окажись лицом к лицу с возмущенным боярством. Тот же Курбский! Русскому не надо искать врага в иных землях – он сам себе первый враг, ибо никто иной, как русский человек, не мнит себя равным одновременно и Богу, и диаволу.