355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Преступления страсти. Коварство (новеллы) » Текст книги (страница 11)
Преступления страсти. Коварство (новеллы)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:54

Текст книги "Преступления страсти. Коварство (новеллы)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Но вот как-то появилась в Газе одна представительница древнейшей профессии, к которой Самсон сделался, можно сказать, неравнодушен. Ее он навестил не единожды, а главное, собирался к ней снова.

Прознали о том филистимляне и решили устроить Самсону ловушку. Дали ему спокойно войти в город, закрыли ворота, а около них поставили засаду. Напасть на Самсона решили утром, когда он, умиротворенный и обессиленный, пойдет от блудницы. Однако замысел сорвался потому, что Самсон проснулся не утром, а в полночь, тогда и пошел себе из Газы. Стражи и участники засады мирно спали около городских ворот, видя, наверное, во сне грядущую славную победу над Самсоном. Это был блаженный сон, который, увы, не сбылся и сбыться не мог, так как Самсон, завидев такое количество вооруженных людей, сообразил, что пришли они по его душу. Сила его была с ним, а потому скоро около того места, где прежде были ворота, остались только трупы незадачливых сторожей и их подручных.

А что же случилось с воротами? Они исчезли, исчезли бесследно… И только некоторое время спустя их обнаружили на вершине горы неподалеку от Хеврона. Самсону было приятно лишний раз продемонстрировать «необрезанным» свою силищу!

Сие не значит, конечно, что отношение филистимлян к Самсону улучшилось. За ним продолжали следить, продолжали пытаться застать его врасплох… однако все было бессмысленно. И тогда филистимляне наконец сообразили, что дело тут нечисто. Не может обычный человек быть так силен и неуязвим. Видимо, у Самсона есть какая-то тайна. Тайна его силы! И тот, кто тайну разгадает, Самсона одолеет.

Тем временем наш герой продолжал свои опасные вылазки по красавицам окрестных городов, и однажды встретил он женщину по имени Далила, живущую в долине Сорек.

Она его очаровала! Даже имя ее означало – кокетка, соблазнительница. Самсон влюбился так, что хаживал к ней чуть ли не каждую ночь и прекращать визиты не собирался. Филистимляне скрежетали зубами: добыча так близко, а схватить Самсона – никак не получается!

И тогда какому-то умнику пришло в голову вызнать секрет его силы с помощью Далилы.

Ее решили вульгарно подкупить. Да, она была довольно богата, однако дополнительные деньги еще никому не вредили, тем паче – большие деньги.

И вот властители филистимских городов пришли к ней и сказали:

– Хочешь получить тысячу сто сиклей серебра?

А сиклем, надо вам сказать, звалась серебряная монета, которая весила двенадцать граммов. Всего, значит, получалось чуть ли не полтора килограмма серебра. Немало, очень немало, особенно по тем временам! Целая куча денег!

Далила смотрела на гостей ошеломленно и размышляла: с одной стороны, Самсон – потрясающий любовник. С другой – он ужасный скупец. Сколько раз к ней приходил, а хоть бы подарок какой принес, что ли… Далила поиздержалась уже, покупая ему разные яства и сладости (Самсон, как известно, не пил, но покушать очень даже любил!), а он принимает это как нечто само собой разумеющееся. Приходит, ест, заваливается с Далилой в постель, иной раз от нетерпения разрывая на ней одежды… силища-то у него немереная, а манеры… Фу, грубиян! Потом от дорогих хитонов остаются только тряпки, а он ни разу не подарил ей ни наряда нового, ни украшения какого. Но ведь он далеко не беден. Ясное дело – просто скуп. И чего ради она будет держаться за скупого, к тому же нестриженого иудея? Ох уж эти их обряды назарейские… Главное, нипочем не хочет стричься, хотя Далилу порою ужасно раздражали его чрезмерно длинные кудри. В постели, к примеру, они ужасно мешали.

Словом, хорошенько поразмыслив, Далила обнаружила у Самсона огромное количество недостатков, а достоинство всего одно. Но жизненный опыт учил ее, что клин клином вышибается очень легко, авось найдет она себе другого, а тысяча сто сиклей серебра на дороге не валяются.

Торг состоялся, и Далила приступила к выполнению своей предательской миссии.

Как и водится у женщин, которые чего-то хотят получить от мужчины, она сначала подольстилась к нему, а потом спросила – у разнеженного, размягченного и чрезвычайно довольного собой (вопрос о том, довольна ли Далила, Самсона не слишком-то волновал):

– Ты такой сильный… Скажи мне, чем можно связать эту гору мышц, чтобы ты не смог разорвать путы?

– А тебе зачем? – игриво покосился на любовницу Самсон. В те поры, пожалуй, о садо-мазо еще не слышали, не то он непременно задал бы ей провокационный вопросик…

– Да так просто, знать хочу, – пожала плечами Далила. – Ну скажи, а?!

Самсону хотелось спать, ну, он и буркнул, чтобы отвязаться:

– Если свяжут меня семью сырыми тетивами, которые не засушены, то я сделаюсь бессилен и буду как прочие люди.

А около дома Далилы всегда дежурил на посылках человек – связной, так сказать. И когда Самсон уснул, Далила выскочила во двор и сказала тому связному: немедля тащи сюда семь сырых тетив!

Филистимские заговорщики немало удивились, однако семь сырых тетив сыскали и отнесли Далиле, и уже готовы были войти и связать Самсона, как вдруг осторожная женщина сказала:

– А если он всего лишь пошутил? Ведь он очень хитер… Представьте, что будет, если тетивы его не сдержат? От вас от всех только мокрое место останется. Давайте сначала я свяжу его, словно ради шутки… А потом посмотрим, что будет.

Честно говоря, Далилу прежде всего беспокоила собственная судьба: кто же оставит в живых предательницу?! А участь филистимлян заботила ее лишь постольку, поскольку, прикончи их Самсон, некому будет выплачивать ей обещанный гонорар.

Заговорщики предложение женщины нашли очень разумным и согласились подождать в засаде.

Ну что ж, Далила связала Самсона сырыми тетивами (богатырь спал, как топор) и внезапно вскричала у него над ухом:

– Самсон! Филистимляне идут на тебя!

Самсон вскочил, слегка повел плечом – и разорвал тетивы, как разрывают нитку из пакли, когда пережжет ее огонь. Далила начала хохотать, уверяла, что это была с ее стороны всего лишь забава, зацеловала его, заморочила ему голову и… пристала с новыми вопросами.

– Ну да, я пошутил, – признался Самсон, в голову которого не взошло и намека на подозрительность, так он был уверен в себе. Или самоуверен? – Вот если свяжут меня новыми веревками, которые не были в деле, то я сделаюсь бессилен и буду, как прочие люди.

И заснул снова.

Филистимляне послали гонцов в лавку человека, который торговал мешками и всяческим вервием, и те приволокли целый ворох новехоньких, отличных веревок.

Далила опутала ими любовника, поражаясь крепости его сна и бесчувствию, перевела дух (все-таки нелегко было связать такого богатыря, его ведь и с боку на бок надо было ворочать!) и, погрозив филистимлянам, которые еле сдерживали нетерпение, так им хотелось поскорей схватить Самсона, снова вскричала:

– Самсон! Филистимляне идут на тебя!

Неупотребленные веревки полетели в стороны так же, как незадолго до того летели сырые тетивы. Самсон вскочил. Далила захохотала… несколько принужденно, надо сказать. Однако Самсон слишком хотел спать, чтобы долго сердиться.

– Ну скажи, в чем твоя сила? – пристала она снова, и Самсон буркнул, засыпая:

– Если ты воткешь семь кос головы моей в ткань и прибьешь ее гвоздем к ткальной колоде, то я буду бессилен, как и прочие люди.

Далила, подпрыгивая от нетерпения, усыпила его на коленях своих (так сказано в Писании), а потом взяла семь кос головы его и прикрепила их к колоде. И завопила опять:

– Филистимляне идут на тебя, Самсон!

Через минуту она с грустью смотрела, как дождем сыплются гвозди с его волос.

Ткальная колода отлетела в сторону.

– Если ты меня еще раз разбудишь, я тебя прибью! – посулил злой, невыспавшийся Самсон, опять заваливаясь в постель.

Но тут Далила, которая словно бы уже видела, как уходят от ее дома разгневанные господа заговорщики, унося увесистый мешок с серебром, принялась ныть и канючить:

– Ты меня не любишь… Ты мне не веришь! Ты надо мной издеваешься! Ну почему ты не хочешь мне открыть, в чем сила твоя? Скажи, а… Не то я тебя снова разбужу, косматое чудовище!

Самсону отчаянно хотелось спать, он готов был на все, чтобы Далила отстала от него. И, совершенно забыв о том, что уже была, была в его жизни одна подобная история, когда он поддался уговорам любимой женщины, которая якобы хотела всего лишь любопытство свое невинное утолить, богатырь проворчал:

– Косматое чудовище? Да ведь в том-то все и дело. Ведь я назарей Божий от чрева матери моей. Сила моя – в волосах, в том, что я обеты свято блюл, мне предписанные. Если же остричь меня, то отступит от меня сила моя: я сделаюсь слаб и буду, как прочие люди.

Он уснул сном младенца, а Далила сидела, глядя на массу золотистых спутанных кудрей своего любовника, и думала тяжкую думу. С одной стороны, близится утро, скоро Самсон проснется и уйдет, и если она хочет получить свою груду серебра, нужно спешить остричь богатыря. С другой стороны… а вдруг и последние его слова ложь? Что с нею сделает Самсон, когда проснется и обнаружит, что во сне его остригли, как барана? Да от Далилы мокрое место останется, ничего больше!

Но время шло, надо было на что-то все-таки решаться… И Далила наконец взяла ножницы и осторожно срезала с головы Самсона первую прядь. Он не шевельнулся. Тогда она срезала вторую, затем третью… и скоро целый ворох кудрей лежал на полу. Далила аккуратно смела их в кучку, потом отошла к двери, ступила одной ногой за порог, чтобы в случае чего успеть удрать прежде, чем разъяренный Самсон успеет ее пришибить, и выкрикнула:

– Филистимляне идут на тебя, Самсон!

Богатырь открыл глаза, лениво потянулся, медленно встал… и замер. Еще прежде, чем он сообразил, что острижен наголо, он ощутил, что сила отступила от него, а значит, отступил и Господь, который всегда был с ним.

И тут Далила, которая поняла, что на сей раз все вышло так, как она хотела, подала знак филистимлянам, и те налетели на богатыря, словно стая собак на льва… Впрочем, они теперь называли Самсона бараном.

О, как проклинал он себя за болтливость, когда его связали и потащили на городскую площадь! Как проклинал себя за глупую доверчивость, когда ему выкололи глаза! Как проклинал себя за самоуверенность, когда его отволокли в Газу, в дом узников, проще говоря, в тюрьму, оковали двумя медными цепями и приставили крутить мельничный жернов!

Он проклинал себя, филистимлян, судьбу, проклинал Далилу. Сколько счастья давала она ему! Как приманчиво цвела ее красота… он-то думал, лишь для него. И вот предательство, ужасное предательство…

Если бы он добрался до нее сейчас, то убил бы на месте! И он плакал незрячими глазами, мешая в глазницах кровь и слезы, плакал оттого, что не может исполнить своего желания. Он, бывший некогда первым силачом мира, не может не только врагов поубивать, но даже отомстить женщине, предавшей его!

Шли дни, сливаясь в недели и месяцы. Самсон перестал буйствовать и рваться в своих цепях. Но горечь не иссякала в его сердце. Вот разве что жалость примешивалась к ней теперь. Жалость к Далиле. О да, он по-прежнему хотел убить ее, но плакал теперь именно оттого, что хочет убить ту, которую прежде так любил.

Шли, шли дни… Теперь у Самсона было много времени для раздумий.

«Бог дал мне силу, – размышлял он. – Силу истреблять филистимлян. Но разве я исполнял свое предназначение неустанно? Разве посвятил этому жизнь? Нет. Уже двадцать лет минуло с того дня, как я побивал тьмы их ослиной челюстью. С тех пор жил я мирно, как самый обычный человек, нежил тело свое, дух мой был ленив, и боялись филистимляне не меня, а моего предназначения, которое я так и не исполнил. Вот почему Бог отступился от меня. Вот почему… а вовсе не потому, что какая-то женщина взяла ножницы и остригла меня спящего. В том воля Божья была, а не человеческая. Далила была в руке Божией. И я был в его руке. О, значит, силы я лишился по его воле? Но зачем он оставил меня? Только ли для того, чтобы я понял ничтожество свое и терпел страдания и унижения? Или все же… все же ради иной доли? Или Бог все еще ждет от меня того, ради чего явился я на свет, а постигшие меня испытания – всего лишь знак, чтобы я не тратил сил попусту?»

Так думал он день, и два, и три, и неделю, и месяц. Думал, прислушиваясь к себе, ища ответы на нелегкие вопросы. А тем временем начали отрастать волосы на его голове, а в тело возвращалась сила. Тогда Самсон понял, что Бог еще не вовсе отступился от него, и дал себе слово не тратить больше жизнь свою попусту.

Между тем у филистимлян настал праздник бога Дагона, покровителя рыбной ловли и земледелия. Владыки филистимские собрались, чтобы принести великую жертву ему и возблагодарить за то, что предал Самсона, врага их, в их руки.

Множество народу собралось в Газе из всех городов, началось празднество, шли пиры, вино лилось рекой. И когда опьянели филистимляне, когда развеселилось сердце их, они закричали наперебой:

– Позовите Самсона из дома темничного, пусть он позабавит нас!

И вот во дворец, чьи высокие своды были подперты колоннами, привели окованного цепями слепого Самсона. Отрок ввел его за руку. Самсона поставили посреди зала, дали ему в руки цитру и велели играть для потехи собравшихся. А народищу там было – не счесть. Внизу, в зале, пировали все владельцы филистимские с семьями и приближенными, все знатные горожане, а под высокой крышей устроены были галереи, куда мог собраться простой люд.

И вот для них для всех герой иудейского народа, поверженный богатырь Самсон играл теперь на цитре…

Ну, музыкант из него был невеликий, а потому каждый аккорд, извлекаемый им, был фальшив и встречал только насмешки собравшихся. А впрочем, даже если бы срывались со струн сладкозвучные звуки, филистимлянам было бы не до наслаждения ими. Самсон, великий герой, повержен, он в их руках, они могут делать с ним, что хотят! Вот что было для них главным наслаждением.

Смиренное молчание и послушание Самсона сначала приводило их в восторг, а потом наскучило. На него перестали обращать внимание. Гости вернулись к пированию.

Тогда Самсон почувствовал, что час его настал, и сказал отроку, который водил его за руку:

– Я устал стоять, подведи меня к столбам, на которых утвержден дом, чтобы прислониться к ним.

Отрок так и сделал.

Взялся Самсон обеими руками за колонны и воззвал к Господу:

– Господи Боже! Вспомни меня и укрепи меня только теперь, о Боже, чтобы мне в один раз отмстить филистимлянам за два глаза мои.

И, напрягшись, сдвинул Самсон с места два средних столба, на которых утвержден был дом, упершись в них, в один правою рукою своею, а в другой левою. Все зашаталось вокруг… послышались испуганные крики… Но, перекрывая их, зазвучал голос Самсона:

– Умри, душа моя, с филистимлянами!

Вслед за тем он уперся полною силою – и повалил колонны. Рухнули они, рухнула крыша, обвалились стены, погребая под развалинами всех, кто находился во дворце.

Все погибли. Рассказывают, умерших, которых умертвил Самсон при смерти своей, было более, нежели тех, кого умертвил он за всю жизнь свою.

Не скоро разобрали завалы и вытащили трупы… А когда сделали это, пришли в Газу иудеи – братья Самсона, родичи его, забрали тело героя и отнесли в некое место между Цорою и Естаолом, где был погост и где уже несколько лет лежал во гробе Маной, отец Самсона. В той могиле и похоронили богатыря.

Вот так погиб Самсон, спаситель Израиля от филистимлян. Человек, наделенный великой силой – и великим неумением с нею обращаться. Богу понадобилось дать ему суровый урок, чтобы вразумить.

Но какие бы высшие цели ни ставил перед собой Господь, все же предательство любимой – это слишком жестокое средство, чтобы заставить человека одуматься и исполнить наконец свое предназначение!

Тем более что неизвестно вообще, одумался Самсон или нет. Ведь он просил у Бога помощи не в отмщении угнетателям его народа, а в отмщении «за два глаза мои»…

Он был всего лишь человеком. Да, всего лишь человеком, который, очень может быть, так и не понял, зачем однажды его матери явился некто в светлых одеяниях, окруженный нимбом золотистой пыли.


Сбывшееся проклятье
(Михаил Скопин-Шуйский, Россия)

Князь Михайла смотрел на жену, которая припала головой к его ногам, сдавленно рыдая, – и понимал, что ее слезы были не слезами жалости, а слезами прощания. Он умирал и знал, что умирает. Немилосердная боль, которая начала его терзать вскоре после того, как он осушил чарку вина, принятую из рук дорогой тетушки и кумы Катерины Григорьевны, наконец-то утихла.

Он осторожно облизал губы… Даже притронуться к ним было мучительно, так искусал он их в приступах жесточайшего страдания, искусал, чтобы сдержать крики. Князь боялся еще больше испугать мать и жену, которые и так почти лишились от страха рассудка, когда его принесли полуживого из дома Воротынских, с веселого крестильного пира. Он стыдился сам себя – герой Москвы, освободивший ее от поляков (он-то знал, что, кабы не шведское войско, ничего не получилось бы… да и со шведами ничего не получилось бы, кабы не ушли поляки сами из Тушина, вдребезги переругавшись друг с другом… он-то знал, но никому не собирался объяснять, а теперь это и вовсе казалось неважным), любимец народный и, очень возможно, преемник государя Василия Шуйского на царстве (доброхоты доносили, что народ на старика царя, неудачника, ввергшего державу в пучину Смутного времени, войн, разора, голода, очень ропщет, а вот на тридцатилетнего синеглазого красавца, государева племянника, удачливого полководца, глядит с обожанием и надеждой). Он стыдился себя – боль превратила его в сущую развалину, тихо стенающую, скручиваемую судорогами и бьющуюся в приступах страха.

Да, ему было не только больно, но и страшно! Страшно – с тех самых пор, как он увидел на крепостной стене Дмитрова женщину с растрепанными волосами, похожую на ведьму. Раньше она казалась князю Михайле самой красивой из всех красавиц земных, а в тот момент, еще сильнее исхудавшая (хотя куда еще худать-то, и так весу не более, чем в птице-синице!), обветренная, в обтрепанной одежде, мало напоминала ту надменную, осыпанную драгоценностями панну, какой когда-то въехала в коленопреклоненную Москву, чтобы сделаться ее царицей. Только глаза, эти серые неистовые глаза… Только голос, тот же голос, который когда-то заливался серебристым смехом… Но тогда он страшно и гулко выкрикнул со стены проклятие, которое теперь сбывалось.

О, как подступила к нутру боль! Ледяной пот оросил бледное чело умирающего.

Жена почувствовала, как он задрожал, и вскинулась.

– Попа… позови мне попа… – еле слышно выдохнул князь Михайла.

Священник, отец Леонтий, уже несколько часов подремывал в дальней горнице. Слух о том, что умирает герой Скопин-Шуйский, всколыхнул округу. Толпы рыдающего народа клубились вокруг его дома в Александровской слободе, и такие же толпы, только разъяренные, клубились в Москве около дома князя Дмитрия Шуйского. Слух о том, что княгиня Катерина Григорьевна подлила в кубок, который она поднесла Скопину-Шуйскому, яду, разнесся по Москве со скоростью пожара, каковому случалось мгновенно выжечь полгорода. Сразу вспомнили, чья она дочь – Малюты Скуратова отродье, Григория Бельского, известного своей незабываемой жестокостью! Шуйские сидели запершись, уже даже не высовывались на высокое крыльцо и не пытались выкрикивать оправдания, которые сначала были негодующими, а потом стали просто жалобными. Сам царь послал к ним стражников для охраны, но если возмущенная толпа все же ринется на штурм, алебардщики разбегутся, надежды на них никакой.

Впрочем, сейчас мысли отца Леонтия были вовсе не о затаившихся, перепуганных Шуйских. Он смотрел в почерневшее лицо князя Михайлы и понимал, что мгновения его молодой жизни сочтены. Какие же прегрешения может вспомнить человек, снискавший любовь народную, всеобщее преклонение?

– Сыне, – ласково проговорил священник, – на пороге смерти вспомни: милосерд наш Господь. Милосерд и всеведущ. И если тяжко тебе говорить, ты смолчи. Ведь Творцу нашему небесному и без исповеди твоей все ведомо.

– Я знаю, – прошептал умирающий. – Но я должен сказать.

Губы его шевелились почти беззвучно. Он толком не понимал, что мелькает перед его внутренним взором…

Березовые леса… белоствольные березовые леса, через которые мчалась повозка, которую он сопровождал из Выксунского монастыря в Москву… В повозке сидела женщина в черном – испуганная, встревоженная, измученная, преждевременно состарившаяся. Это была инокиня Марфа, бывшая царица Мария Федоровна, из рода Нагих, жена покойного государя Ивана Васильевича, мать царевича Димитрия, убиенного в Угличе по приказу Бориса Годунова, метившего на престол русский.

Убиенного? Или чудом спасшегося? Может, правду говорят, будто царевичу удалось спастись? Василий Шуйский ездил в Углич, дабы расследовать убийство. Но ведь от дядюшки никогда толку не добьешься, думал князь Михайла, сегодня он в одном клянется, а завтра – с таким же пылом! – в другом. При Годунове уверял – в могиле-де царевич, сейчас твердит, что в могиле подменыш лежал. Но тот, кто нынче вознесся на московский престол, опираясь на польские штыки, шпаги и пистоли, и впрямь вполне мог быть сыном Грозного. Умен, боек, образован, удачлив, отважен, изощрен во владении любым оружием. Правда, бояре косоротятся: нет в нем благолепия истинно царского, ведет себя, как юнец. А еще бояре зло косятся на европейские, польские да французские нововведения…

Задор, легкость и веселье, которые отличали нового государя, как раз и привлекали молодого Скопина-Шуйского. К тому же князь Михайла был возвышен Димитрием: чин великого мечника, чин не столько русский, сколько польский, но звучный, почетный и доходный, был ему присвоен. А всего-то и забот – хранить царский меч, заботиться о нем, торжественно выносить на царских выходах, ну а в случае беды немедля подать меч Димитрию – и самому, конечно, встать на защиту его. Должность была создана нарочно для красавца и храбреца князя Михайлы, и, конечно, тот был за нее благодарен. Он даже заглушил в душе сомнения, которые неминуемо посещали всех, кто пошел служить Димитрию. И когда инокиня Марфа в отчаянии вопросила:

– А верит ли народ, что перед ним законный царевич?

– Горе тому, кто не признает в нем истинного сына Грозного! – ответствовал князь Михаил. – Народ растерзает сего неверующего!

Проблеск радости проглянул в лице инокини. Она не помнила сына. Она не знала, погиб он или спасся. Она боялась ошибиться, признавая его. Но коли блестящий царедворец, приехавший за ней, подсказывает ей ответ… Ах, какой камень спал с ее понурых плеч! И она постаралась не заметить угрозу, которая прозвенела в словах князя Михайлы.

И вот мать с сыном – с сыном ли – встретились и бросились друг другу в объятия, и Марья Федоровна отправилась в Новодевичий монастырь – ожидать прибытия невесты Димитрия, польской красавицы Марианны Мнишек, которой надлежало быть перекрещенной в Марину.

Князь Михайла тоже ожидал ее приезда – с затаенным нетерпением. Наверное, что-то подобное испытывал каждый мужчина. Что ж там за дива заморская? За царя отдать дочь была бы счастлива любая, самая знатная семья на Руси. Димитрий владел насильно взятой, но потом влюбившейся в него Ксенией Годуновой, дочерью прежнего государя. Однако всем было известно, что стоило отцу Марианны, воеводе сендомирскому Юрию Мнишку, выразить неудовольствие, как Ксения была немедля отправлена в монастырь. Димитрий с легкостью отказался от прославленной красавицы – ради кого? Ради кого устроена встреча, небывалая по пышности?

Сейчас все это увидят…

Карета Марианны была запряжена двенадцатью белыми в черные яблоки лошадьми. Каждую лошадь вел под уздцы особый конюх, разряженный пуще некоторых шляхтичей. Карета снаружи была алая с серебряными накладками, с позолоченными колесами, обитая изнутри красным бархатом. Марианна сидела на подушках, унизанных жемчугом, и все ее белое платье было усыпано жемчугом и алмазами.

Она вышла из кареты и приостановилась, чуть покачнувшись.

Князю Михайле были видны ее ошеломленные глаза. Лицо – да, лицо не дрогнуло, маленькая девушка отлично владела собой, но расширившиеся глаза…

Более пышную встречу трудно себе и представить. Похоже, у польской панны закружилась голова при виде сотен встречавших ее бояр, думных дворян, стрельцов, детях боярских,[6]6
  Так называлась часть служилых людей.


[Закрыть]
гайдуков, гусар… И все разряжены, кругом все сверкает, искрится на солнце. А люди, люди! Сколько лиц, и не только русских. Персы, грузины, турки в толпе… Даже одного арапа можно было увидеть, однако князь Скопин-Шуйский знал, что арапчонка купили для нее отец и жених вместе.

Сначала на царскую невесту смотрели молча. Потом посыпались пренебрежительные смешки:

– Чем она его так приворожила? Ну разве что и впрямь приворотными зельями. Ведь посмотреть не на что, ни росту, ни стати. От горшка два вершка, в поясе тоньше, чем оса: ветер дунь – переломится.

Насмешничали женщины. Мужчины молчали – все как один.

Молчали… И Скопин-Шуйский, кажется, понимал, почему.

Конечно, ни ростом, ни статью полячка даже отдаленно не напоминала русских дебелых красавиц, ту же Ксению Годунову. Но что-то дрогнуло в душе князя Михайлы при виде ее. Эта несказанная гордость в каждой черте лица и в осанке, этот презрительно изогнутый рот, эта легкость движений… Ее хотелось схватить на руки, закружиться, прижимая к себе, хотелось подбросить ее и поймать, хотелось осыпать ласками, которыми не осыпают жен, принимающих супруга на ложе в рубахах, застегнутых до подбородка, дрожащих от стыда, в темноте…

Но великий мечник умел владеть собой ничуть не хуже, чем государева невеста. Не зря о нем говорили, что он еще в детстве имел «многолетний разум»! Ни одна мысль, ни одно чувство не отразились в его красивом лице. Вот только глаза могли бы его выдать, но никто не заглядывал в его глаза.

На свадьбе Димитрия князь Скопин-Шуйский, разумеется, присутствовал тоже. Он стоял с мечом позади государя и на венчании, и на пиру. Матушка его, княгиня Елена Петровна, была в «сидячих боярынях» – за большим столом. Честь великая! Однако особой радости от сей чести на лице матери князь Михайла не видел.

Да и другие боярыни сидели, словно куклы нарумяненные да набеленные, с каменными лицами. Если у всякого (или почти у всякого) мужчины Марина (да, теперь ее иначе не называли) Мнишек вызывала странный, тревожный, необъяснимый восторг, то женщины ощущали к ней отвращение, смешанное с завистью. И сейчас они чувствовали себя оскорбленными. Ведь маленькой полячке, которую сейчас две боярыни, Наталья Мстиславская и Катерина Шуйская (а между прочим, последняя была не только дочерью Малюты Скуратова, но и сестрой покойной Марии Годуновой, убитой прислужниками нового государя, и честь, оказываемая его сестре, была с его стороны как бы знаком того, что Димитрий зла не помнит… но если не помнил он, то помнили другие… только молчали до поры), выводили из церкви, чтобы следовать в столовую избу, оказывались почести, которые прежде никому еще, ни одной царице московской, не оказывались. Ни Софье Палеолог, драгоценный византийский подарок Ивану III, ни Елене Глинской, ради которой великий князь Василий Иванович натворил в свое время столько безумств, ни Анастасии, любимейшей жене Ивана Грозного, ни Ирине Годуновой, которой муж ее, Федор Иванович, был необычайно предан, ни Марье Григорьевне Годуновой… Они все были мужние жены, царицы лишь постольку, что стали женами царей. Их не короновали. А Марина была венчана на царство даже прежде венчания с государем! Теперь она была как бы независима от брачного союза. В случае развода она осталась бы царицей, а если бы Димитрий умер, она могла бы царствовать без него. Эта тоненькая девушка была миропомазана, возложила на свои кружевные воротники бармы Мономаха, она прошла чрез врата, доступные только государям!

И вот сегодня она венчалась с царем по православному обряду, одетая по-русски.

Ее платье, бархатное, вишневого цвета, с длинными рукавами, было столь густо усажено драгоценными каменьями, что местами не различишь цвет ткани. На ногах Марины сафьянные сапоги с высокими каблуками, унизанными жемчугом; голова убрана золотой с каменьями повязкой, переплетенной с волосами по польскому образцу. Говорили, что повязка сия стоила семьдесят тысяч рублей. Громадная сумма, немыслимая! Но Марина то ли привыкла, то ли уже устала удивляться окружающей ее роскоши, и лицо ее сейчас было спокойно.

Великий мечник лишь изредка поглядывал на царицу. Пышный наряд, столь отличный от польского платья, должен был преобразить ее до неузнаваемости. А между тем она и в пудовых одеяниях московских государынь оставалась все той же птицей залетной, все той же заморской королевной, которую так хотелось схватить на руки, закружиться, прижимая к себе, хотелось подбросить ее и поймать, хотелось осыпать ласками, которыми не осыпают жен, принимающих супруга на ложе в рубахах, застегнутых до подбородка, дрожащих от стыда, в темноте…

Изредка до князя Михайлы долетал говорок собравшихся. Судачили и русские, и поляки. Первые злословили над дурной приметой: когда отец невесты, воевода сендомирский, въезжал во дворец в великолепной карете, белый конь, который вез его, вдруг пал. А поляки, немногие из коих были допущены к обряду венчания, втихомолку пересказывали другие странности, которые они видели. Много смеху вызвало у них то, что чашу, из которой пили новобрачные, потом бросили на пол, мол ,тот, кто первый наступит на осколки, будет главенствовать в семье. Видимо, опасаясь непредвиденного, первым ступил на осколки патриарх, и шляхтичи начали тревожно шептаться о том, что, кажется, католическая вера не будет в чести при дворе…

Другие московские обычаи также раздражали гостей. При выходе из храма дьяки сыпали на павшую наземь толпу исконный «золотой дождь» из больших португальских дукатов и дублонов и серебряных монет московской чеканки. Даже бояре не побрезговали подбирать золото. Но когда один такой дублон упал на шляпу Яна Осмольского, пажа царской невесты, тот пренебрежительно стряхнул монету. Русские так и ахнули от столь непочтительного отношения ляха к милостям государя.

Чудилось, воздух дрожал не только от приветственных криков, которыми встречал народ новобрачных, но и от беспрерывного столкновения (словно клинки скрещивались!) недоброжелательств как русских, так и поляков. И даже умилительная речь князя Шуйского не смогла утихомирить собравшихся. А уж князь Василий Иванович таким пел соловьем!

– Наияснейшая и великая государыня и великая княгиня Марина Юрьевна всея Руси! Божьим праведным судом, за изволением наияснейшего и непобедимого самодержца великого государя Димитрия Ивановича, Божией милостью цесаря и великого князя всея Руси и многих государств государя и обладателя, его цесарское величество изволил вас, наияснейшую великую государыню, взяти себе в супруги, а нам дати великую государыню. Божией милостью ваше цесарское обручение совершилось ныне, и вам бы, наияснейшей и великой государыне нашей, по Божией милости и изволению великого государя нашего его цесарского величества вступити на свой цесарский маестат и быти с ним, великим государем, на своих преславных государствах!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю