Текст книги "Карта любви"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
– На небесах, – говорила она, – живет Господь Бог со святыми, ангелами и херувимами. – Что же они там делают? – Нам почем знать? На небо никто не лазил! – А откуда все берется, куда девается? – На это власть Господня! Если так есть, стало быть, так и надобно!
Эти простые объяснения вполне и надолго устроили Юльку, но потом чуть ли не каждый вечер она садилась в саду на ступеньку террасы и, не спуская глаз с неба, смотрела, как одна за другою выступают звезды, и думала: должно быть, это окошечки в домиках ангелов, и там свечки зажигают; вот-вот откроются все окошечки, выглянут из них хорошенькие детки и усмехнутся Юльке, а она им улыбнется, – и подолгу ждала свидания с небесными младенцами…
Какой-то звук заставил ее вздрогнуть. Глянула в окошко – по двору шел Яцек. Очарование Богуславина дома, милых сердцу воспоминаний враз рухнуло. До того тошно сделалось при виде его уродливого тела, понурой головы, что Юлия вскочила и кинулась наверх, желая хоть самую малость отдалить встречу с ним. Она едва успела вбежать к себе, как внизу хлопнула дверь – Яцек вошел в дом.
* * *
Яцека она знала почти так же давно, как старую Богуславу. Был он года на два младше Юльки, а потому она приняла его как живую игрушку и, право же, была почти единственным человеком в доме, коего не пугало уродство и злонравие ребенка. Посули в награду лакеям и денщикам тысячу злотых, все равно никто из многочисленных любовников Агнешки не пожелал бы признать мальчишку своим. Будто зачал его сам нечистый, и только Богуслава по родственности, да Юленька по малолетству и любви к своей няньке, могли быть с ним ласковы. Впрочем, только им он и платил большей или меньшей приветливостью, поскольку весь остальной род человеческий вызывал в нем неприязнь, ну а к князю Никите Ильичу Яцек с первых мгновений жизни питал особенную злобу и даже как-то раз до крови прокусил ему руку, когда князь, желая порадовать добрую Богуславу, вознамерился погладить ее внука по голове. Был Яцек редким пакостником, умевшим, однако, все обделывать шито-крыто, так, что долгое время никто не догадывался о его проказах, пока князь не застиг его на месте преступления.
Зайдя в неурочный час в парадную залу, увешанную по стенам портретами государей русских, князь остолбенел, увидев там вовсе голого Яцека, с непристойными телодвижениями выплясывавшего краковяк, приглашая присоединиться к себе то одного, то другого царя или царицу, а их молчаливый «отказ» встречал такими словечками, которые более уместно услышать из уст грязного, опустившегося пьяницы, нежели восьмилетнего ребенка. Более того, он грозил всякому портрету железным аршином, оказавшимся в его руках. Особенно досталось Петру Великому. Вообразив, что сей грозный царь смотрит насмешливо на его мерзкие чудачества (что и было въяве!), Яцек, разъярясь, вдруг хватил аршином по портрету, да так, что порвал полотно. У князя помутился разум от ярости. Он вырвал железный аршин из рук Яцека и так отходил дьяволенка, что унесли мальчишку чуть живого, да и самого Никиту Ильича едва удар не хватил.
На кухне судачили: помрет, мол, парнишка, почитай, кровью истек! Ан нет, оклемался Яцек. Не истек кровью, не умер, выздоровел – однако переменился разительно, словно подменили его! Притих, сделался кроток, почтителен, с охотою взялся за учебу, особенно за книжки духовного содержания, и весь его облик – тихий, благостный, со склоненной головою и потупленными очами – выражал одно: радостное смирение. Самую большую страсть его теперь составляли птицы. Он держал их в своей комнатушке: канареек, соловьев, скворцов – учил разным напевам под органчик или дудочку, или сам насвистывал им песенки. Птицы у Яцека почему-то долго не жили: то одну, то другую находили лежавшей в клетке лапками вверх. Конечно, следовало бы воспретить ему губить Божьих тварей, да ни у кого, прежде всего у князя, который втайне стыдился той вспышки ярости, язык не поворачивался и рука не поднималась лишить несчастного его забавы. Почему несчастного? Да потому, что через год ли, другой после случившегося заметен стал у Яцека горбик, который потом обратился в довольно большой, уродливый горб. По углам прислуга шепталась: мол, барин набил мальчонке горб, иначе откуда бы ему взяться? И только старший повар Федор Иванович, подвыпив, во всеуслышание заявлял: «Вы думаете, с чего Яцька таково-то переделался? По добру или по уму? Да ничуть же не бывало! Это злоба его в горб свернулась – лежит, ждет своего часа! Надо ж ей было куда-то деваться до поры до времени!»
А потом случилась беда. Княгиня Ангелина Дмитриевна, очень хотевшая ребенка, наконец забеременела. Все в доме, и в первую очередь Юленька, которой тогда было лет шестнадцать, не знали покоя, ожидая радостного события. Но однажды княгиня, спускаясь с лестницы, увидела на ступеньке тень Яцекова горба – и оступилась со страху, и съехала с лестницы – и, понятно, скинула. Никого тут никто не винил, что бы там ни бурчал на кухне Федор Иванович, однако же Богуслава сама попросила князя отпустить ее от дел, позволить жить не в господском доме. Яцек пристроился на работу недалеко, в костеле: двор подметать, храм в чистоте содержать. Юлия встречалась с ним часто, но всегда с тщательно скрываемым испугом, раз от разу примечая, что горб Яцека становится все уродливее и громаднее.
* * *
Вот и сейчас – она невольно вздрогнула, когда дверь начала приотворяться и жаркие глаза заглянули в комнату.
– Спите, панна Юлька? – прошелестел шепоток, и она отозвалась:
– Доброе утро, Яцек! Нет, я давно встала. Что там на улицах?
– Да так, тихо все, – Яцек вошел, зябко потирая руки. – Ишь как здесь тепло, а на дворе подмораживает. Я поутру затопил печку-то, дрова уронил, думал – разбудил вас, ан нет: глянул в щелочку – вы спите как убитая. Ну я и пошел в костел…
Он вдруг осекся, уставившись на клетку, в которой сердито нахохлились синицы:
– Как это… Кто это ее сюда?.. – Он запнулся.
– Надо думать, ты, кто ж еще, – пожала плечами Юлия, удивляясь, что Яцек, оказывается, может так неистово краснеть – ну чисто кумачом!
– А, да… – криво улыбнулся он. – Я ведь хотел перенести ее в мансарду, где прохладнее, да, верно, позабыл здесь, когда заглянул…
– В щелочку, – неприязненно уточнила Юлия, отворачиваясь.
Чего он врет! В щелочку, конечно! Он прокрался в комнату и разглядывал ее, спящую, в этом нет сомнения. Счастье, что Богуславина рубаха обширна, как палатка, ее и пуля не пробьет, не то что нескромный взор. Однако представить себе, как Яцек приотворяет дверь, крадется на цыпочках, пожирая нескромным взором спящую, и до того увлекается этим созерцанием, что даже забывает клетку с синицами, – представить все это отвратительно. Вообразив, как Яцек, потеряв голову, лезет к ней под одеяло, она так передернулась, что, враз поняв все ее мысли, горбун внезапно побелел, словно не только от лица, но и из всего тела его отхлынула кровь.
– Брезгуете? – проскрипел он. – Брезгуете мною, да?
– Что это ты, Яцек? – прищурилась Юлия. – Не забывайся, знаешь ли!
– А ведь вы в моем доме, панна Юлька, – вкрадчиво сказал Яцек. – Пользуетесь моим гостеприимством, однако же…
– Дом вовсе не твой! – перебила Юлия. – Дом Богуславы! И купил его, между прочим, для Богуславы, а не для тебя, мой отец!
– Ваш отец… – голос Яцека был как скрежет зубовный. – Ваш отец, будь он проклят! Жалею, что ушел он от рук моих! Я бы ему горло-то перервал! Всего бы разорвал! Потихоньку, по жилочке… Чтоб кровью да криком изошел, как я исходил, когда он меня железным аршином охаживал! С тех пор-то я в чудище превратился, в горбуна, коим панна Юлька так брезгует!
Юлия шевельнула губами, но заговорить смогла не сразу. Ненависть Яцека сразила ее – особенно тем, что была такой застарелой, такой неумирающей! Первой мыслью было робко напомнить ему, что, возможно, не порка – причина его горба: он ведь всегда был редкостно уродлив, рахитичен, большеголов и кривоног, – но тут же ярость опалила ей лицо. Он хотел мстить ее отцу! Мечтал о муках ее отца! Ах ты, падаль! Нет, надо бежать отсюда немедленно! Дом старой Богуславы перестал быть надежным убежищем – поскорее бы покинуть его, поскорее! А куда идти? Ну не может ведь быть, чтобы эта вакханалия продолжалась до бесконечности! Надо думать, войска стоят не далее чем в десяти-двадцати верстах, так что, если бы купить лошадь… У нее, по счастью, были с собой немалые деньги…
Она сунула руку в карман и с изумлением обнаружила, что он пуст. Неужто выронила кошелек в кухне, когда чистила платье? И тут же кривая улыбка Яцека подсказала ответ. Он, значит, не только пялился куда не следует. Он еще и обобрал ее! Ах, мерзость, мерзость! Ладно, черт с ним! Лучше пешком идти, только бы подальше отсюда!
Юлия схватила салоп, небрежно брошенный в кресло, и ринулась к двери, но Яцек проворно заступил ей путь:
– Куда это вы направляетесь, панна Юлька? Неужто решились покинуть меня?
– Не твое дело! – фыркнула Юлия, примеряясь, как бы половчее обойти его.
– Да как же не мое? – пожал плечами Яцек, и горб его жутко вздыбился. – Ведь я поляк, мы в Польском королевстве, значит…
– Ты в Российской империи! – заносчиво перебила Юлия. – Угомонись! Не сегодня-завтра наши вернутся в Варшаву, так что…
– Так что угомониться придется вам, ибо русские отползают на восток, будто побитый медведь! Власть в руках Административного совета королевства, отныне Польша опять для поляков, ясновельможная панна! Теперь мы здесь хозяева! А вы – моя постоялица, вы у меня на квартире стоите. А за постой платить надобно!
– Ты же взял деньги, чего ж тебе еще? – глумливо напомнила Юлия.
Яцек неловко затоптался на месте, и Юлия ринулась было мимо него, да не рассчитала, какие длинные у горбуна руки, не руки, а оглобли! И этими своими оглоблями он перехватил ее на бегу, стиснул, повлек к себе, бормоча:
– Деньги? Что деньги! Твой отец дом купил, а ты мне за него заплатишь!
Ошеломленная этой нелепицей, Юлия на мгновение замерла, и Яцек притиснул ее к себе так, что губы его впились ей в шею, а в бедра вжалось что-то твердое и болезнетворное, и она с криком отшатнулась.
Яцек выпустил ее, но при этом толкнул так, что она повалилась на кровать и не сразу смогла подняться.
– Лежи! – крикнул Яцек, удерживая ее одной рукой, а другой расстегивая штаны и извлекая на свет Божий нечто столь несообразное, что Юлия уставилась на эторасширенными глазами.
Ей было с чем сравнивать! Позапрошлой ночью размеры этого знака мужского достоинства Зигмунта показались ей восхитительными и весьма немалыми. Но то была детская игрушка по сравнению с тем, что выставил на обозрение горбун, и Юлия с невольным любопытством подумала, как же он не спотыкался и не ходил вовсе враскоряку, ежели между ног у него жило этакое чудище?!
Когда-то давным-давно она услышала от пьяного солдата слово «елдак» и долго пребывала в уверенности, будто это то же самое, что «чурбак». Потом, когда маленькая Юлька на прогулке в их имении во всеуслышание назвала «кучей елдаков» горку ровненьких березовых дров, громоздившихся в поленнице, отчего матушку едва не хватил удар, а отец почти задохнулся от сдавленного хохота, она уразумела, что слово это, мягко говоря, неприличное. Однако истинный смысл его оставался скрыт от нее до сего мгновения… Впрочем, сейчас Юлия думала, что лучше б ей никогда его не знать, ибо нечеловеческий елдак горбуна был нацелен прямо под ее задравшиеся юбки.
– Давай, ну! – взревел горбун, схватив свой жуткий меч обеими руками и тряся его, и раскачивая, отчего тот словно еще более возрастал в размерах, хотя это и казалось вовсе немыслимым. – Разевай рот, ну?
«При чем тут рот?» – едва не переспросила Юлия, которая успела сжаться в комок, подтянув колени к подбородку, обороняясь, а теперь выяснилось, что горбуну требовалось совсем иное.
– А ну, покохай меня, панна Юлька! Покохай своими сладенькими губочками! – напирал Яцек, выплясывая перед нею враскоряку, и зрелище это было настолько мерзким, что у Юльки помутилось в голове. Однако где-то на краю сознания мелькнула мысль, что, лишись она чувств, сразу же сделается покорной игрушкой Яцеку, и тот убьет ее, едва ворвавшись в ее тело. Это отрезвило: оцепенение схлынуло. Юлия забилась на постели, швыряя в Яцека подушками, скомканным одеялом, пытаясь пихнуть его ногой, но этим только помогла ему, ибо, схватив за лодыжку, Яцек рванул Юлию к себе так, что она распростерлась на спине, и рухнул сверху, пробивая ее бедра своим обезумевшим орудием, которое тыкалось куда попало, не находя пути, ибо Яцек, опьяненный похотью, не сообразил содрать с нее панталоны.
Она закричала звериным криком, уворачиваясь от его жадного рта, забилась, шаря вокруг себя, больно ушиблась рукою о ночной столик при кровати – ах, что значила сия боль по сравнению с той, которая сейчас разорвет ее тело?! – и, мучительно извернувшись, вдруг увидела на этом столике начатый моточек ниток, кружево и воткнутый в него стальной крючок. Единственное ее оружие!
Кончиками пальцев она подцепила крючок, стиснула его в кулаке и принялась наносить удары в лицо, в шею Яцека, но он их будто и не ощущал. Нашарив наконец-то завязки панталон, он с торжествующей усмешкой победителя взглянул на свою жертву – и тут, в последнем проблеске сопротивления, Юлия изо всех сил вонзила крючок ему в глаз – весь, по самый краешек! – и едва успела увернуться от струи крови, хлынувшей на подушку.
Яцек замер, словно бы в недоумении уставясь на Юлию единственным выпученным глазом, а потом с тяжелым хрипом содрогнулся раз, другой… все слабее и слабее… и навалился на нее всей своей тяжестью. Неподвижной тяжестью.
Горло от запаха крови свела кислая тошнота. Юлия едва не лишилась чувств, но все же нашла силы спихнуть с себя Яцека и скатилась с кровати, простерлась на полу, с наслаждением ощущая прохладу гладких, добела выскобленных половиц. Унимая запаленное дыхание, торопливо оправила юбки, застегнула крючки лифа. Несколько крючков было оторвано, но все равно – какое наслаждение было вновь оказаться под защитой одежды! Она заботливо разгладила ладонями смятое платье, оглядела себя, не залита ли кровью, и пронзительно вскрикнула, обнаружив, что одна прядка ее светло-русых волос красная и влажная.
Схватив с того же столика ножницы (ах, жаль, не заметила их прежде!), ринулась к зеркалу, одним махом отхватила окровавленную прядь, швырнула на пол – и замерла, услыхав какое-то движение за спиной.
Опять, взвизгнув, кинулась к кровати, занося для удара ножницы… но ее «рукоделие» было уже закончено: Яцек лежал недвижно, один глаз его был мученически выкачен, а в другом среди сгустков крови поблескивал беленький краешек крючка, пронзившего его мозг.
Юлия тронула Яцека за плечо – сперва одним пальчиком, потом ладонью, потом потрясла… Он оставался неподвижен. Мертвенно-неподвижен!
– Господи милостивый! – пробормотала Юлия. – Что же… Я что же, убила его? Убила?..
– Таки да, барышня, – послышался с порога тихий голос. – Убили смертью! И слушайте: идемте отсюда!
Юлия обернулась, не веря ушам. И не поверила глазам: благообразный, толстощекий господин в широком пальто с пелериною стоял на пороге и, нетерпеливо постукивая тростью, твердил:
– Слушайте, барышня! Не стойте так, как будто у вас совсем отнялись ноги! Нужно бежать, иначе…
7
ЦВЕТОЧНЫЙ ТЕАТР ШИМОНА АСКЕНАЗЫ
Помнишь ли, ма шери,
Душку-колонеля?..
Ах, ком же вудрэ
Быть в его постели!
Мадам Люцина била по струнам, и хор подхватывал самую популярную в Польше со времен 1812 года песенку:
Ах, ком же вудрэ
Быть в его постели!
Мадам вдруг оборвала игру, резко повернулась к Юлии:
– А ты чего молчишь, Незабудка?
Та вздрогнула, пойманная на месте обычного своего преступления – задумчивости. Ответила глухо:
– Забыла слова.
– Как забыла?! – изумилась мадам Люцина. – Но ведь все помнят!
– А я забыла.
– Какая же ты после этого Незабудка, если все забываешь? – захохотала Ружа [30]30
Роза ( польск.).
[Закрыть].
– Никакая, – сквозь зубы процедила Юлия, бросая на румяную Розу, фривольно развалившуюся в кресле, угрюмый взгляд.
– Вот именно. Ты просто Незапоминайка [31]31
«Незабудка» по-польски и «незабудка», и «незапоминайка».
[Закрыть], – веселилась та.
– Надо думать, пан Шимон поспешил дать тебе это имя, – задумчиво протянула мадам Люцина. – Тебя следовало бы назвать русской дурой. Хамка, мужичка! Задаром ешь хлеб!
Гитара полетела в сторону, задев хорошенькую Фьелэк, то есть Фиалку, которая громко взвизгнула. Люцина нависла над Юлией, сидевшей на маленьком дурацком пуфике и, схватив ее за плечи, трясла, не давая встать:
– Ты мне надоела! И хорошо знаешь это! Вот уже который месяц ты ешь здесь хлеб из милости – ешь то, что зарабатывают другие девушки в поте лица своего…
– В поте своего тела, – перебила наглая Ружа, пользовавшаяся за свое усердие особым уважением мадам и знавшая, что ей все сойдет с рук.
– Вот именно! – подхватила мадам. – Все трудятся не покладая рук…
– Не сдвигая ног! – снова уточнила Ружа, поправляя розовое кружево розовой юбки, столь короткой, что ее полные ножки в розовых чулочках были открыты чуть не до колен.
Мадам невольно расхохоталась и зааплодировала: – Браво, Ружа! Ты, воистину, царица цветов.
Ружа тем временем шаловливо подмигнула Юлии, и та не смогла не улыбнуться в ответ: уже не раз бывало, что Ружа своими шуточками выводила Юлию из-под обстрела мадам. Правда, чаще всего она сама и подставляла незадачливую Незабудку, вернее, Незапоминайку, но тут же и выручала ее. Мадам, презиравшая мужчин, но любившая, чтобы (как говаривал в свои лучшие дни Шатобриан) за ее садиком поухаживала какая-нибудь яркая брюнетка, просто не могла оставаться равнодушной к прелестям черноволосой и синеглазой Ружи, которой было абсолютно безразлично, кто вдохнет ее аромат: мужчина или женщина, лишь бы платили. Правда, мадам Люцину Руже приходилось ласкать бесплатно, зато она считалась признанной фавориткой.
Собственно, мадам была всего лишь надсмотрщицей, дрессировщицей, вернее сказать, цветочницей этой клумбы, состоявшей из десятка молоденьких красоток, полек и евреек, притворявшихся польками. Юлия среди них была одна русская, но отношение к ней мадам было куда хуже, чем, например, к роскошной, ленивой Риве, которую здесь звали Пивонья, что означало Пион. Пивонье покровительствовал хозяин, пан Шимон Аскеназа: когда родители ее умерли, он привел девочку к мадам Люцине, чтобы училась ремеслу и могла зарабатывать себе «на хороший кусок хлеба», как любил говаривать пан Аскеназа. Да и всех остальных девушек приводил он: умирающих от голоду поденщиц, белошвеек, горничных – безработных сирот, выгнанных хозяевами за малую провинность, оставшихся без работы и этого самого куска. Пан Шимон являлся пред ними в самые тяжкие минуты жизни: на берегу Вислы, где бродила темноволосая Марыля (впоследствии Фьелэк), набираясь храбрости войти в реку, чтобы уже не выходить из нее; или на чердаке пустого дома, где Илена (она же Конвалия, Ландыш) надевала на шею петлю; или в грязной подворотне, где обезумевшая от голода Баська (Шаротка, то есть Эдельвейс) намеревалась за кусок хлеба отдаться первому встречному… Пан Аскеназа говорил, что его доброе сердце за версту чует чужое несчастье, чужую беду, в которой надо помочь, а потому он и появляется как раз вовремя, чтобы отвести очередную бедняжку к мадам Люцине, а там жалкая бродяжка недельку-другую блаженствовала в сытости, роскоши и безделье, если не считать обучения пению и танцам, а потом, совсем разнежась, оказывалась перед выбором: воротиться к своему первобытному состоянию или сделать самую малость – надеть красивое платье, сделать красивую прическу, принять новое красивое имя и в компании с другими красивыми девушками выйти вечером к красивым молодым людям, чтобы танцевать перед ними, изображая красивый цветок, а потом выбрать себе садовника, какой понравится. Пан Аскеназа называл свой приют для бродяжек изысканно: Театр Цветов, мадам Люцину – клумбой (роскошной или облезлой – в зависимости от настроения), а на самом деле это был самый настоящий maison de joiе [32]32
Дом веселья ( фр.).
[Закрыть]– обычный публичный дом с необычным антуражем. А потому, когда новенький «цветок» соглашался, ее спешно обучали несложным эротическим приемам. «Нет ничего лучше практики!» – говаривала мадам Люцина, которая для такого случая переодевалась в мужскую одежду и даже привязывала к передку искусное, выточенное из дерева и до блеска отполированное частым употреблением изображение мужского орудия средних размеров, которым, кстати сказать, избавлялись от всех преград непорочные девицы, попавшие в Театр. Ну а затем новообращенные «высаживались в клумбу», как цинично шутила многоопытная Ружа: выпускались к клиентам.
Девушки ели вволю, жили на всем готовом; им разрешали оставлять себе подарки «садовников»: хозяину шла только входная плата и плата «за услуги». И, насколько успела узнать Юлия, никто не спешил по доброй воле покинуть Театр: ведь некоторые из девушек были спасены паном Аскеназой не только от бедности, но и от полиции, и, выйди они отсюда, их ждала бы тюрьма. Как Юлию. Ведь она была самой отъявленной из отъявленных, отпетой из отпетых!
Ее искали. Она знала это со слов мадам Люцины, частенько, даже и на третий месяц после появления у них Юлии, заводившей разговоры о том, что убийца горбатого служки из церкви Ченстоховской Божьей Матери так и не найден. Доподлинно известно, что это женщина; ее даже видели возле дома: в синей амазонке, русоволосую, в компании с каким-то господином.
Произносила все это мадам Люцина, с упреком глядя на Юлию: мол, сама нагрешила, а добрейший пан Аскеназа оказался замешан! Впрочем, впрямую она ничего не говорила. Здесь вообще никто ничего не называл впрямую, недаром же бордель именовался Театром, посетители – садовниками, девки – цветочками. В обычае были следующие эвфемизмы: «обрывать лепестки» означало тут процедуру, которую мадам Люцина проделывала с девственницами, готовя их к работе; «срывать цветок удовольствия» – принимать клиента один на один; «слизывать росу» – выполнять любимую эротическую причуду мадам Люцины; «собирать букет» – предаваться ласкам втроем, вчетвером, впятером; «плести венок»… о, это было нечто, только созерцание (даже не участие в нем!) коего повергло Юлию в жесточайшую нервную горячку, едва она успела оправиться от простуды, которую подхватила, когда они вдвоем с невесть откуда взявшимся Аскеназой торопливо шли, почти бежали из дома, где остался убитый Яцек, через Подвале на улицу Широкий Дунай, обходя людные места, и дул ветер – какой ветер! Юлия привыкла видеть Варшаву городом учтивых, лукавых мужчин и прелестных, кокетливых женщин, городом улыбчивых лиц; той ноябрьской ночью она была поражена: куда же делись улыбки?! Их, точно по мановению волшебной палочки, сменили злобные, грязные, жестокие люди. Казалось, они, подобно неким чудовищам, ждали темноты, чтобы появиться и начать свершать свои черные дела. И еще казалось, что, как в сказке, все изменится с первым же криком петуха, исчезнет ужас… Но ужас и днем не исчез – он просто был теперь ярко освещен.
Яцек был порождением этого ужаса; те следы разрушений, которые видела Юлия здесь и там, и кровь, пятнавшая мостовую, и задыхающийся шепот Аскеназы, причитавшего на ходу:
– Все кричат на евреев, что они продали Христа, и я вот думаю: может, какой один еврей когда и продал немножко Христа, иначе почему и откуда на наших евреев вдруг выскочило такое?! Побили вместе с русскими! Ну, я понимаю: Абрам Гопман – он человек зажиточный, ростовщик, там было что, где, куда хорошо положено! Ну, хорошо: Мойша Каганович, золотых дел мастер – это голова! Это богатство! Он мог злотыми вымостить свой нужник, и стены нужника, и потолок изнутри и снаружи, да еще хватило бы на дорожку, ведущую к дому! Хорошо, у них было чем набить карманы, – таки да! Еврей знает: когда поляки бьют русских, когда русские бьют поляков, еврей должен пошире открыть свой кошелек, надеть ермолку и читать Талмуд, уповая на милость Иеговы. Но скажите мне заради вашего Христа, почему погиб смертью Рафка Арбитман? Он разной ветошью торговал-продавал, шлялся туда-сюда, у него и брать-то нечего, – его за что убили?! Будто бы он был шпион у господина генерала Бушкова, служил русским. Слушайте меня! Рафка Арбитман – шпион?! Да вы с меня смеетесь! Чтобы еврей помогал русскому бесплатно! Если бы Рафка был шпион, он не ездил бы на своей таратайке! Рафка Арбитман ездил бы в карете, в парчовых подштанниках ходил бы, если бы он был шпион!
Юлия почти не слушала: ледяной ветер пробрал ее до костей, лицо пылало, бил озноб, а потому, едва они добежали до хорошенького особнячка на улице Широкий Дунай и им отворила дама лет тридцати с ярко-рыжими кудрями (мадам Люцина), Аскеназа велел прежде всего уложить «бедную девочку» в постель и вылечить. «Но не трогать! – грозно присовокупил он. – Все потом!» Юлия поначалу ничего не поняла. Смысл сего предостережения сделался ясен позднее.
Ходила за нею при болезни глухонемая придурковатая служанка, да и Люцина изредка появлялась, спрашивала о здоровье, однако сама ни на какие вопросы не отвечала: ни где Юлия очутилась, ни когда сможет уйти, ни когда появится пан Аскеназа. «Сперва поправляйся!» – одна была на все отговорка. В комнате, где поместили Юлию, был книжный шкафчик, доверху набитый романами с картинками самого откровенного содержания, от древних «Золотого осла», «Искусства любви» и «Дафниса и Хлои» до новейшего Баркова с его Лукой Мудищевым, который преследовал Юлию в кошмарах, то и дело меняясь похабным обличьем с покойником Яцеком. Разумеется, она прочла все эти книжки – сперва от нечего делать, а потом из разыгравшегося любопытства, немало пополнив теорией запас своих практических знаний и поняв, что первый опыт любви получила от человека в сем деле незаурядного.
Как догадалась Юлия потом, со временем, книжки сии оказались в ее покое не без умысла: хитроумная Люцина исподволь подготавливала новенькую к тому, что ей предстоит увидеть. И все же «венок» оказался слишком сильным впечатлением!
Юлии в тот вечер не спалось. До смерти невмоготу сделалось сидеть в душной, пыльно-плюшевой спаленке, размышлять о своей переломанной жизни, искать будущего, печалиться о прошлом – и развлекаться чтением книг, которые против воли так задорили ее умело разбуженное Зигмунтом естество, что Юлия с трудом отгоняла от себя непрошеные видения, от которых похотливая судорога не раз и не два сводила ее чресла. Итак, она запахнулась в бархатный синий халатик, заплела косы и осторожно вышла из своей комнатки, желая разведать наконец-то, где она находится и нельзя ли отыскать свою одежду и сбежать отсюда?!
Она очутилась в полутемном тихом коридоре, а пройдя шагов десять, увидела лестницу и услышала отзвуки веселых голосов и смеха. Сначала Юлия вернулась и подергала несколько дверей, выходивших в коридор. Все были заперты на ключ, ничего не оставалось, как спуститься по лесенке и поглядеть, что за шум внизу. Так она и поступила. Оказавшись перед задернутой портьерою, Юлия отвела краешек ее и увидела нечто, от чего у нее подкосились ноги.
На круглом большом и низком столе, устланном подушками и покрывалами, возлежали попарно шесть красивых обнаженных девиц, одна внизу, другая на ней, целуясь и лаская друг друга. Изрядно пополнившая свое образование Юлия догадалась, что видит лесбийские забавы, воспетые изысканной Сафо. Однако это было еще не все. Девицы устроились так, что ноги их были широко разведены и сокровенные места каждой – разверстые, жаждущие – доступны взорам и восставшему блуду тех молодых мужчин, каждый из которых, испуская восторженные стоны, попеременно удовлетворял двух девиц, снуя из одной раковины в другую.
Не веря глазам своим и не в силах отвести их, всматривалась Юлия в бесстыдное действо. Мужчины были все на подбор молодые красавцы, особенно один: стройный, золотоволосый, кудрявый. Он стоял спиной к Юлии, и она невольно задержала взгляд на его фигуре Аполлона, которую портили только тощие, чрезмерно волосатые ноги сатира. В этот миг мужчина так буйно вторгся своим раскаленным естеством в верхнюю девицу, что та не выдержала натиска и рухнула на свою напарницу. Мужчина, матерясь, вскочил сверху, не упуская удовольствия, и на столе-ложе образовалась такая разнузданная свалка, что это зрелище оказалось непосильно для Юлии: лишившись сознания, она рухнула на пол под дверью комнаты в самый пик царившего там блудодейства.
Здесь ее и нашла мадам.
* * *
Почти месяц провела Юлия, не вставая с постели, а когда доктор признал, что горячка пошла на убыль и угрозы жизни и здоровью больше нет, к больной явилась мадам Люцина и повела на нее столь прямую атаку, что Юлии сперва показалось, будто слова этой рыжей красивой женщины с беспощадными черными глазами – тоже порождение бреда. На первый раз Люцина сообщила, что служка Яцек был ближайшим сподвижником Петра Высоцкого – преподавателя строевой подготовки школы подпрапорщиков и лидера варшавского мятежа, – а потому революционеры, теперь крепко державшие власть в руках, поклялись, что перевернут город, но отыщут убийцу. При всей доброте своей пан Аскеназа не намерен более рисковать и держать у себя разыскиваемую полицией особу, к тому же русскую, хладнокровно лишившую жизни своего любовника, поляка-патриота.
– Он мне не любовник! – с отвращением вскричала Юлия. – Он хотел изнасиловать меня!
Голос ее оборвался рыданием, но лицо мадам Люцины выразило искреннее недоумение и даже ужас:
– Всего-навсего?! И за это… за такую малость лишить человека жизни?!
У Юлии началась истерика – и Люцина удалилась, сочтя, что на сегодня довольно.
Явившись назавтра, мадам с удовлетворением отметила на лице больной следы слез и страха и небрежно бросила на постель пачку бумажек, испещренных цифрами. Повертев то одну, то другую, Юлия наконец-то поняла, что это счета – и суммы на каждом стояли немаленькие. Люцина плотоядно улыбнулась:
– Вижу, ты все поняла, дитя мое! Да, это суммы, которые ты должна пану Аскеназе. За лекарства, за визиты пана доктора, за уход, за питание, за постель, за сиделку. За все. Не стану называть цифры – они таковы, что и здорового с ног собьют, а ты еще слаба! Скажи, Юлька, что будем делать?
– Я верну! – горячо вскричала Юлия. – Я вам все верну!
– М-да? – холодно воззрилась на нее мадам. – И каким же это образом?
– Мне нужно добраться до своих, найти родителей. Они богаты! Они вам все вернут!
– Если они живы, – уточнила Люцина. – Если захотят отплатить добром за добро «презренным полячишкам». И если вообще когда-нибудь еще кацапы войдут в Варшаву, чего Бог не допустит! Нет, не допустит! – Она всей ладонью перекрестилась размашистым католическим крестом с такой уверенностью, как будто Бог только что пообещал ей это. – Слишком много если! А если хоть одно из них не сбудется?! Пан Шимон не уполномочил меня рисковать!








