Текст книги "Карта любви"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Ахнула, рванула поводья – прочь, прочь отсюда! Испуганный, измученный вороной вздыбился, пронзительно заржал – и опустил копыта на голову человека, беззаботно стоявшего рядом, не успевшего отпрянуть. Юлия еще успела увидеть, как залилось кровью лицо Зигмунта, как он пошатнулся… А потом и сама поникла в беспамятстве на шее коня, не чувствуя, что падает с седла.
20
МОЛЧАНИЕ
– Тут мне принесли польскую прокламацию. Называется «Братьям-казакам». Такие прокламации мятежники разбрасывали на Волыни. Не желаете полюбопытствовать? Слушайте: «Братья-казаки! – призывает наших какой-то Артур Завиша, повстанческий командир. – Вспомните, что не один раз деды ваши дрались под одними с поляками знаменами… Казаки! Славная тогда была участь ваша: вы шли защищать свою свободу и истреблять деспотизм…» Дальше оборвано.
– Лихо завернули! Это когда же казаки вместе с ляхами защищали свободу?! Уж не в Тарасову ли ночь? Мой предок был при том деле – это наше семейное предание. Случилось сие в 1628 году, в окрестностях Переяславля, он был тогда осажден польским коронным гетманом Конецпольским. На выручку городу шел малороссийский гетман Тарас Трясило. И вот настал польский праздник панске-цяло; поляки начали веселиться, не приняв меры предосторожности. Казаки приступили ночью к их стану и на рассвете ударили с двух сторон. Одних шляхтичей погибло до восьмисот человек, множество ратников утонуло в реке, остальные рассеялись. Весь обоз и артиллерия Конецпольского достались казакам!
Ударил громовой хохот, и Юлия вскинулась, тараща испуганные глаза.
Рядом никого. Сбоку бревенчатая стенка; напротив затворенное окно – сквозь щели в ставнях протянулись светло-пыльной полосою солнечные лучи. Со двора слышно фырканье коней и заунывный, пронзительный скрип колодезных журавлей, негромкие голоса. Но другие голоса звучали где-то рядом. А, вот опять, из-за стенки!
– Сокольский-то как, не очнулся?
– Пока нет.
– А доктор что говорит?
– Ничего не говорит, все головой качает.
– Эх, жаль, добрый воин был. Храбр, как сто чертей. Я сам видел его в деле: коня убили, саблю при падении выронил… и на него бросились со штыками. Он схватил руками два направленных на него острия, развел их с такой силой, что легионеры повалились в стороны, подхватил свою упавшую саблю и принялся рубиться как ни в чем не бывало, хотя из ладоней так и сочилась кровь.
– Да, его храбрость была весьма своеобразная: без порывов, ровная, можно сказать, систематическая. Он первым шел в атаку: не бросался, а именно шел, отчего удары его всегда были метки…
– Да что это мы о нем все в прошедшем времени, будто о покойнике!
– Вот именно! А что может быть глупее, чем погибнуть так, как он?! От копыт коня им же спасенной девчонки!
– Она ведь тоже, говорят, пока в беспамятстве. По платью судя – из благородных.
– Я не разглядел: очень уж мокрая была. А спутница ее так и умчалась?
– Да. След простыл. Странно, не правда ли? Зла бы мы ей не причинили.
– Очевидно, она думала иначе. Может быть, панна шляхтянка решила, что ей здесь есть чего опасаться?
– Шляхтянка? Ты решил, что эти девицы – польки?
– И не просто польки, а…
Оклик со двора: «Господа, прошу!» – прервал говоривших. За стеной завозились, послышался поспешный топот.
– Черт! – ругнулся тот же голос. – Да хоть бы кого-нибудь в помощники Бог послал! Я артиллерист, а не госпитальер [63]63
Госпитальеры – монашеский орден в средневековой Европе, посвятивший себя строительству лечебниц и уходу за больными.
[Закрыть]!
– Пошли, пошли! – добродушно усмехнулся его собеседник. – Были бы здесь госпитальеры – мы бы им в ножки кланялись. Ты лежал – за тобой ходили. Теперь ты ходишь за теми, кто лежит. Все по справедливости, как и хотели эти-то… На Сенатской… Ну, пошли!
Хлопнула дверь. Теперь голоса и шаги непрерывно слышались со двора и из-за другой стенки, сливаясь в сплошной шум, на который Юлия постепенно перестала обращать внимание.
Теперь она поняла, где находится и что это за едкий запах непрерывно раздражает ее ноздри. Пахнет карболкою – лазаретом. Ну разумеется. Она лишилась чувств, ее и перенесли сюда вместе с Зигмунтом, который, конечно, лежит где-то в общей палате, в то время как она – она где? Комнатка маленькая, загромождена какими-то ведрами, баками, сосудами, рулонами домотканого холста, охапками корпии [64]64
Натрепанные из ветоши нитки, в те времена заменяли вату.
[Закрыть]. Не вставая с постели, Юлия дотянулась до горсти корпии, вывалившейся из свертка. Да это что же? Это не корпия, а опилки какие-то, столь же сухие и жесткие, как древесные. Чьи-то сильные, но неумелые пальцы искромсали льняной лоскут на кусочки, но они грубые, жесткие, будут скатываться в комки, плохо впитывать кровь.
Юлия сердито села. Надо одеться и пойти сказать… Она еще пока не знала, что и кому, но неимоверная жажда деятельности вдруг охватила ее. И тут же порыв прошел, стоило вспомнить, что где-то здесь, неподалеку, лежит и, может быть, умирает Зигмунт.
Итак, он даже имя не сменил. Неосторожность? Бравада? Нет, скорее всего сделано это нарочно: его наверняка многие знают еще по мирным временам, и он небось изображает, будто искренне отступился от поляков! Только вряд ли он поведал о том, что доставил из Парижа в Варшаву Валевского, чья задача была – организовать помощь Европы повстанцам (об этом обмолвилась вскользь Ванда, которая знала все про всех клиентов Цветочного театра). Он дружен с Ржевусским, который, хоть и не эмиссар генерала Колыски, зато видный деятель польской эмиграции. Да мало ли тайных дел у Зигмунта, о которых Юлия и не подозревает?! Убийца, содержатель притона, растлитель – еще и предатель!
Она в негодовании бросилась к дверям, намереваясь прямо сейчас найти какого-то важного военного чина, предупредить… Да вовремя спохватилась, что на ней только рубаха сурового полотна, и снова села на постель. Стыд ожег ее щеки. Надо полагать, ее переодели, пока она была в беспамятстве. Вот диво: белье, платье, все выстиранное, выглаженное, вычищенное, лежит на табуретках. И даже ботинки… рассохлись, покоробились, но не развалились. Вот и вода в лохани приготовлена.
– Да-да, – сказала она себе с ненавистью. – Сперва хоть умойся да оденься, прежде чем побежишь доносить на человека, который спас тебе жизнь!
Она, стиснув губы и зажмурив глаза, готова была усмирять свое безрассудное, влюбленное сердце и видеть в Зигмунте только врага. Но как отвернуться от того, кто и в самом деле спас ее? И сейчас, может быть, при смерти из-за нее…
Хорошо. Честь, милосердие, которые не позволяют ей выдать Зигмунта, – это все прекрасно. Юлия сообщит свое имя здешнему военному начальству, в ставку уйдет эстафета, отец узнает о ней, приедет, заберет… А может быть, для скорости дела ей просто дадут сопровождение и отвезут к нему. И она забудет, постарается забыть роковую фразу: «Ваш милый думает о вас!» – и все, что последовало за ней. А как все-таки отвернуться от того, что здесь затаился предатель, который, выздоровев, снова примется за свои гнусные дела?!
Юлия не очень хорошо представляла себе, в чем должны заключаться эти самые дела, но в ее воображении возникла некая смутно различимая фигура, которая под покровом ночи крадется меж домов ради встречи с Зигмунтом, ради того, чтобы узнать от него о расположении и тех или иных секретах русских войск, а потом передать эти сведения полякам. Ее передернуло от отвращения и страха.
Невозможно выдать Зигмунта. Невозможно и оставить все как есть.
Нет. Пока она не назовется, не откроется. Останется при лазарете… Конечно, не на положении больной, иначе о состоянии Зигмунта сама будет узнавать лишь случайно, по слухам. Надо остаться здесь сиделкою, милосердной сестрою, будто монахиня-госпитальерка, – и следить за Зигмунтом. Пока он не придет в сознание. А тогда, может быть, станет ясно, что делать дальше. Но как предложить свою помощь? Примут ли ее?
В дверь постучали, и Юлия попыталась было прикрыться одеялом, да с изумлением обнаружила, что за своими глубокими размышлениями уже и умылась, вытеревшись той же рубашкой, в которой спала, и оделась, и обулась, и даже косу переплела, так что теперь вполне готова принимать посетителей. Не без опаски она позвала:
– Входите, прошу!
Дверь отворилась, и очень худощавый, очень высокий человек в сером, завязанном на спине халате, из-под которого видны были армейские сапоги, встал в дверях, чуть пригнувшись, чтобы не задеть за косяк:
– Bonsoir, madame… mademoisele?..
– Мадам… Юлия Белыш, – ответила она. – С кем имею честь?
Она тоже говорила по-французски, и только многолетняя практика, сделавшая этот язык как бы родным, не давала сейчас запутаться в словах, настолько Юлия изумлялась себе. Да, она не намерена была называть свое настоящее имя и открывать положение, но почему же в голову не пришло ничего, кроме фамилии ее нареченного жениха, которого она и в глаза-то никогда не видела?! Впрочем, эта фамилия не хуже прочих скроет истину, и пора перестать краснеть и заикаться, а то этот молодой человек глядит на нее слишком изумленно.
– Доктор медицины Корольков, начальник здешнего госпиталя, – отрекомендовался он. – Вижу, вам уже значительно лучше! – Он окинул проницательным взглядом ее платье, прическу, и на его худом, совсем еще молодом, даже мальчишеском лице выразилось нескрываемое восхищение, которое он не без труда согнал, тоже покраснев и сочтя нужным спросить!
– Вы едете в Varsovie? [65]65
Варшава ( фр.).
[Закрыть]
Юлия ответила так откровенно, как могла:
– Теперь да. Я бежала оттуда вскоре после мятежа, однако в пути заболела и месяц провела у каких-то добрых людей. Узнав, что наши войска уже на подступах к Варшаве, я решила, что лучше будет вернуться: ведь именно в армии самые близкие мне люди, мой отец и…
Она хотела сказать: «и мама», но потом спохватилась, что это прозвучит глупо: вряд ли отец позволил Ангелине испытывать тяготы бивачной жизни. Можно даже не сомневаться в ее безопасности, но она скорее всего в России.
– И?.. – повторил вопросительно доктор Корольков, не оставивший без внимания замешательство Юлии.
– И мой… жених. Вернее, муж.
Она готова была язык себе откусить, но, единожды солгавши, приходилось продолжать. Жених у «мадам»? Нет, конечно, муж. Впрочем, «мадам» могла быть вдовой и собираться вторично выйти замуж… Но это такие дебри вранья, из которых не выбраться, если доктор не прекратит задавать вопросы – самые, кстати сказать, обыденные. Не его вина, что Юлия сама себя поставила в безвыходное положение!
Между тем юное лицо Королькова выразило невольное огорчение, которое тут же и ушло. Его физиономия была очень приятной, веселой, подвижной, и, не чувствуй себя Юлия так неуверенно и глупо, она глядела бы на этого молодого доктора с удовольствием – столь непосредственным и добродушным он оказался. У него была забавная привычка непрестанно разминать и поглаживать суставы пальцев, как это делают музыканты перед концертом. Пальцы его и впрямь были из тех, кои называют музыкальными: длинные, сильные, чуткие. Наверное, он хороший хирург, подумала Юлия. И вообще приятный, хороший человек! Смутившись под ее пристальным взглядом, Корольков нервно хрустнул пальцами.
– Сударыня, – заговорил он, переходя на русскую речь. – Извольте открыть ваши намерения, дабы я мог оказать вам всю возможную помощь.
Юлия невольно улыбнулась этой по-старинному витиеватой речи.
– Нельзя открыть то, чего нет, – солгала она, изо всех сил стараясь глядеть в карие, приветливые глаза Королькова с самым беспомощным и в то же время лукавым выражением, которое, как она знала по прежнему опыту, без промаха бьет в сердце мужчины, принуждая его служить даме подобно рыцарю. – Я нахожусь в полной растерянности. Случайная спутница моя, полька, из-за оплошности которой при переправе я едва не погибла, скрылась, то ли опасаясь моего гнева, то ли не желая встречи с русскими.
Тут Юлия заметила, что Корольков весьма внимательно вслушивается в ее речь – даже не в смысл слов, а в то, как она их произносит, явно пытаясь уловить польский акцент, – и огорчилась, поняв, что этот самый доктор вовсе не так уж прост, как хочет казаться. Впрочем, и она тоже хороша пташка, так что оба квиты!
– Теперь я, конечно, хотела бы продолжить путь до Варшавы, которая, не сомневаюсь, со дня на день будет взята…
– Боюсь, еще не так скоро, – перебил Корольков. – Бои идут тяжелые, мой персонал сбился с ног, так что я совершенно не представляю, когда и как найду свободных людей вам для сопровождения. Да еще эта холера…
– Холера?! – переспросила с ужасом Юлия.
– Простите, не хотел пугать вас, мадам. В армии отмечено несколько случаев. Эпидемии пока не предвидится, но, знаете, вода дурная и пища… И сразу не распознать, у кого просто колика, а у кого уже смертельная болезнь. Зараза может распространиться, и хуже худшего, если это начнется в лазарете, где люди и без того ослаблены.
– У вас холерные лежат в отдельном помещении? – спросила Юлия. – За ними отдельный персонал ходит?
Искра удивления мелькнула в глазах доктора, и он вновь захрустел пальцами.
– Просто другая палата. А что до отдельного поста, так у меня просто нет столько народу. И без того на положении санитаров у меня господа выздоравливающие.
Юлия вспомнила услышанный разговор. Так, теперь понятно: здесь и впрямь раненые ухаживают друг за другом. И ходят, конечно, туда-сюда беспрепятственно…
– Ну а халаты, по крайности, они меняют? – спросила нетерпеливо.
– Халаты? – хлопнул глазами доктор.
– Ну да! Халаты должны менять санитары, когда идут из холерной палаты в обычную! А повязывают лица? Лица закрывают такими повязками? – Юлия изобразила в воздухе что-то вроде собачьего намордника. – И еще, говорят, надо курить уксусом в палатах.
– Уксус – это замечательно, – сказал доктор Корольков серьезно. – И пол у нас засыпают негашеной известью в коридорчике, который отделяет холерную палату от прочего коридора, и вода хлорная стоит наготове для мытья рук, и халаты есть сменные, продезинфицированные, и даже бахилы матерчатые надеваем на сапоги…
Теперь настал черед Юлии хлопать глазами.
– А воду питьевую кипятите? Сырой воды нельзя… – заикнулась она.
– И воду кипятим, – покивал успокаивающе молодой доктор. – И перец в водку добавляем, и даем больным масло мятное. И… о, Господи, где ж она? – Он сунул руку в казавшийся бездонным карман своего серого, застиранного халата, выдернув матерчатую повязку, и с проворством фокусника нацепил ее на лицо: – Оп-ля! Вот и мы! – голос его звучал теперь глуше, однако лукавый смешок Юлия тотчас различила.
Да он над ней все время посмеивался! Конечно, глупость какая – объяснять доктору, как лечить больных! С чего это ее так разобрало, непонятно?
Беспомощно оглянулась, пытаясь скрыть растерянность, и подхватила с полу комок корпии:
– Знаете, это не корпия. Не настоящая корпия. Она слишком жесткая, грубая, плохо мнется.
– Разумеется, – кивнул доктор. – Щипали грубые, негнущиеся мужские пальцы из этого вон рядна, – он пренебрежительно кивнул на грубые тряпки. – Женских-то нежных пальчиков, кои к этому делу весьма способны, где взять?
– Как где? В деревне разве нет женщин? – удивилась Юлия.
– Есть-то есть, но… Они не согласятся помогать. Да и недосуг мне по домам ходить, проще одного-двух свободных санитаров посадить щипать.
– Рвать, – ехидно уточнила Юлия, и когда доктор обескураженно кивнул, почувствовала себя отомщенной за тот его смешок.
– Вижу, вы не чужды медицине, мадам Белыш.
– Юлия Никитична, – торопливо проговорила она, желая любым способом поскорее освободиться от сего опрометчивого псевдонима, и доктор с удовольствием улыбнулся, осторожно пожимая протянутую руку:
– Виктор Петрович.
– Моя матушка, – пояснила Юлия, доверчиво глядя на Королькова и почему-то чувствуя себя с ним совсем накоротке, – в 12-м году работала в тыловом госпитале, да и после, в Варшаве, не оставляла своим попечением лазареты и часто брала меня с собой. Я и корпию щипать умею, и перевязывать…
– И в обморок при виде крови не падаете?
– Не падаю! – храбро соврала Юлия, внутренне поежившись. – Я не из брезгливых, особенно когда дело идет о жизни и смерти!
– Ого! – пробормотал доктор с уважением, а потом обратил к ней глаза, исполненные робкой надежды: – Юлия Никитична, не сочтите за дерзость… Но пока я смогу отыскать вам сопровождение… Может быть, вы не откажете в любезности. Окажете услугу раненым за Отечество…
Он так мучительно подбирал слова, что Юлия сочла нужным прийти на помощь:
– Вы хотите, чтобы я помогала в госпитале?
Виктор Петрович энергично закивал, по-детски испуганно глядя на Юлию, словно смертельно боялся ее отказа:
– Вы так деловито обо всем говорили… Вы, чувствуется, много знаете, да и лишние руки нам просто до зарезу нужны…
– Да, я согласна, – просто сказала Юлия. – Мой долг… ну, вы понимаете.
– Тогда я сразу пришлю вам халат – переодеться – и все покажу, да?! – радостно воскликнул Корольков и пулей вылетел за дверь.
Оба чувствовали себя вполне в выигрыше.
Корольков был счастлив оттого, что весьма умело заманил себе в помощницы эту молодую даму, знания и опыт которой будут в лазарете весьма полезны (он и себе стыдился признаться в том, что больше всего на свете хотел бы снова и снова глядеть в это пленительное лицо, пусть и без всякой надежды на большее).
Юлия тоже была довольна. Доктор сам влез в расставленные ею сети, да еще и вообразил себя удачливым охотником. Теперь она убьет двух зайцев, если уж продолжать следовать этому лексикону: поможет симпатичному доктору и проследит за Зигмунтом, постарается сорвать все его происки (она и себе стыдилась признаться, что больше всего на свете хотела бы просто снова его увидеть).
21
НОЧНОЙ ГОСТЬ
Впрочем, на это у нее почти не было времени. Поход по окрестным домам (в сопровождении двух выздоравливающих прапорщиков) и объяснения с польскими женщинами насчет корпии оказались труднее, чем она предполагала. Восторг, который она вызвала у Саши и Жени, не имел ничего общего с делом. Они воспринимали Юлию лишь как предмет для дивного флирта, напоминавшего о блаженных мирных временах, и поначалу от них было больше помехи, чем пользы. И вообще, все это была такая морока! Местные женщины корчили из себя невесть что, клялись и божились, что в доме нет ни клочка ткани, годной на корпию. А дома гляделись зажиточно, да и в хозяйствах имелись служанки, даже скотницы. Польский гонор уже довольно осточертел Юлии, чтобы она терпела его еще и в этой деревушке! С радостью ощутив, как прежняя лихость и бесстрашие пробуждаются в ней, Юлия дала себе волю. На другой же день (первый оказался вовсе бесполезным, после чего она всю ночь проплакала в подушку, маясь своей никчемностью) она начала утро с крепкой оплеухи Жене, пытавшемуся пожать ей локоток, и прошипела: «Болван!» – Саше, который загляделся было, когда Юлия, приподняв юбки, перебиралась через лужу, вместо того, чтобы помочь. Это подействовало: в новый рейд по домам прапорщики отправились нахмуренные, что, в свою очередь, перепугало хозяек. Под прикрытием их сурово сведенных бровей и обиженно (все думали, что зло) поджатых губ Юлия приказывала открыть сундуки и шкафы и собственноручно изымала оттуда всю ветошь. В каждом доме был задан ежедневный урок по количеству корпии, и если хозяйки (а то и служанки!) осмеливались перечить, Юлия не стеснялась впрямую угрожать. Впрочем, гораздо чаще и успешнее действовало что-нибудь вроде: «Да ведь и ваши раненые, случается, попадают в наши лазареты, им тоже сия корпия в облегчение пойдет!» Такое и вправду бывало, особенно среди мирных жителей, пострадавших при артиллерийской бомбардировке села или после боя в нем.
Словом, к исходу дня Юлия воротилась в лазарет вполне собою довольная, зная, что завтра первые охапки корпии уже пойдут в дело: раненые прибывали каждый день; слава Богу, хоть не было настоящих, больших боев, ибо страшно вообразить, что тогда сделается в лазарете!
Кроме Королькова, было еще два доктора, но операции все вел сам Виктор Петрович – другие ассистировали. Памятуя, как Корольков спросил, не убоится ли она вида крови, Юлия с дрожью ждала, что он попросит ее помочь в операционной, но ее даже к перевязкам не допускали: Корольков берег ее стыдливость. Солдаты – братья милосердия с этим вполне справлялись, вдобавок выздоравливающих Корольков гонял в хвост и в гриву, а Юлии доверялось лишь «осенять собранную корпию своим благотворным присутствием», как высокопарно, хоть и вполне искренне выразился Виктор Петрович.
Вскоре она поняла, что ее присутствие людям и впрямь приятно, и вовремя, с улыбкою и добрым словом, подать воды, коснуться горячего лба или просто поправить одеяло не менее важно, чем вовремя остановить кровь. Суровая походная жизнь изнуряла солдат больше, чем они показывали, а потому Юлия всегда встречала только улыбки на обращенных к ней лицах. Сначала она опасалась увидеть среди раненых знакомых: пока открытие ее инкогнито было не ко времени, – и каждых новых раненых принимала в повязке, закрывающей лицо (впрочем, так вообще велось в госпитале, ведь среди вновь прибывших оказывались и холерные больные), и снимала ее, лишь убедившись, что знакомых нет. Впрочем, в этих местах сражался Литовский полк, а среди его офицеров Юлия никого не знала, так что опасности быть разоблаченной у нее не было никакой.
Вот именно – никакой!
Она ждала и боялась того мгновения, когда очнется Зигмунт. Лазарет, под который приспособлено было помещение земской больницы со спешно пристроенными к нему утепленными бараками, был обширен, места в нем всем хватало, так что Зигмунт и еще один тяжело раненный в голову, не приходящий в сознание штабс-капитан лежали в отдельной палате, если можно было так назвать эту крошечную комнатушку с отгороженным углом, где переодевались доктора перед операциями. Если кто-то и видел, как Юлия иногда заходит туда, то сие никого не удивляло: она заходила во все палаты. Корольков там тоже часто бывал, потому что затянувшееся забытье больных (доктор называл его кома или летаргус) его весьма тревожило.
– Положен некий предел для бездействия мозга и всего организма человеческого, – сказал он Юлии, когда они вдвоем оказались в этой палате. – Даже рука и нога, обреченные на неподвижность, затекают и некоторое время потом бездействуют. Даже здоровый человек после слишком долгого сна встает отупевшим, с тяжелой головой, едва соображая, где он и что с ним, не сразу вспомнив самого себя, а во время комы сия бессознательность как бы отравляет все существо человеческое бездеятельностью, клетки мозга, отвыкнув трудиться, постепенно отмирают, а потому трудно ожидать от человека, даже если он и выйдет из сего состояния, прежней энергии и жизнеспособности. С каждым днем, с каждым часом эти двое лишаются надежды на возвращение к полноценному, нормальному существованию.
Юлия стиснула пальцы нервным жестом, который сделался для нее теперь привычен. В этом стремительном движении была и покорность судье, и протест против ее бесцеремонных игр, и надежда, и отчаяние, и мольба – все враз, и даже больше, много больше названных чувств. Сейчас в нем был ужас, и Юлия с ужасом обратила взор на Зигмунта, ожидая увидеть в его лице признаки грядущего безумия. И… и доктор Корольков едва успел подхватить ее, ибо она отшатнулась так стремительно, что непременно упала бы.
– Что с вами, Юлия Никитична? – испуганно спросил он, и, сколь ни была Юлия потрясена, она не могла не заметить, как неохотно доктор убрал руку с ее талии.
Она только повела глазами, не в силах говорить, и доктор, проследив за ее взором, испустил короткий, восторженный крик, ибо встретил напряженный взгляд больного, коего он только что полагал в глубоком и почти безнадежном летаргусе. Невольно Корольков оглянулся и на раненого штабс-капитана, как бы надеясь, что летаргус оставил и его. Но тот пребывал в прежнем своем состоянии, и Корольков бросился к очнувшемуся.
– Лежите спокойно, – проговорил он трясущимися губами, старательно поправляя одеяло на груди больного и подавляя желание схватить его, радостно затрясти и даже расцеловать, ибо хотя он сам не был коротко знаком с Сокольским, однако оказался достаточно наслышан о любви, которую питали к нему сослуживцы. – Вы помните свое имя?
– Зигмунт, – выговорил больной, потом как бы запнулся, бросил недоверчивый взгляд на Юлию, сжавшую руки у горла, и добавил: – Зигмунт Сокольский, 25 лет, капитан…
– Все верно! – обрадовался доктор. – Но тише, тише! Вам еще нельзя так много говорить.
– Однако мой мозг еще не настолько закостенел, как вы уверяли, доктор! – усмехнулся Зигмунт, и Юлия чуть не зарыдала от счастья видеть его улыбку, от ошеломляющей, всевластной нежности к нему.
– Что, что? – пробормотал доктор.
– Да, сказать по правде, я очнулся еще несколько минут назад, как раз, когда вы входили.
Юлия похолодела, изо всех сил пытаясь вспомнить, что она делала, войдя: не погладила ли украдкой пальцы Зигмунта, не глядела ли на него с любовью, не уронила ли на его чело печальную слезу? Вот ужас! Последующие слова несколько успокоили ее:
– …Когда вы вошли, доктор, я начал было спрашивать себя: «Ну что, друг мой, как думаешь, ты жив или нет?» – а потом успел услышать немало интересного из того, что вы говорили mademoisele.
– Госпожа Белыш, – тотчас поправил его доктор. – Юлия Никитична Белыш… как вы помните, вы с ней немало обязаны друг другу.
Юлия сделала вид, что поправляет косынку, пытаясь хоть как-то загородиться от изумленного взора Зигмунта. Она бы полжизни отдала, чтобы ее лицо прикрывала повязка, но не доставать же ее сейчас из кармана, не напяливать же демонстративно! Ее сочтут за ненормальную – и правильно сделают.
Теперь все пропало, все кончено. Сейчас Зигмунт воскликнет: «Юлия Белыш?! Да это Юлия Аргамакова!» – и тогда ей больше ничего не останется, как тоже выдать его.
– Юлия Белыш?! – воскликнул Зигмунт. – Мне знакома эта фамилия, да и лицо ваше, сударыня, вот только никак не могу… – Он напряженно наморщил лоб и даже пальцами прищелкнул: – Нет, не могу вспомнить! А что вы имели в виду, доктор, говоря, что мы с madame чем-то обязаны друг другу? Неужели я имел счастье… – Он не договорил и со стоном схватился за голову: – Проклятье! Вы были правы, доктор! У меня такое ощущение, будто моя голова – тыква, из которой вынуты все внутренности, вырезаны дырки для глаз и рта, а внутри горит свечка. Надо же – я отлично помню сии забавы детства! Бывало, в нашем имении мы с дворовыми мальчишками закутывались в белые простыни, брали тыквы со свечками и шли в деревню, пугать парней и девок, возвращавшихся с посиделок.
Доктор коротко захохотал, хлопнув Зигмунта по плечу:
– Черт меня побери, если и я не делал того же! Но почему вы заговорили об этом?
– Я же вам объясняю, – простонал Зигмунт. – У меня в голове только боль. Сколько ни стараюсь, не могу вспомнить ни эту прекрасную даму, ни нашего с нею знакомства. Ей-Богу, нечто подобное было со мною еще в марте, когда я очнулся на поле сражения среди мертвых, и никак не мог сообразить, кто я и где.
Юлия вновь схватилась за сердце.
– Знакомство, сказать по правде, шапочное, – любезно сообщил Корольков. – Вы всего-навсего спасли Юлии Никитичне жизнь, когда она тонула в реке, а Юлия Никитична всего-навсего едва не разбила вам голову копытами своего коня! – И он улыбнулся не без тонкости, ожидая, что теперь воцарится общее веселье, однако Зигмунт, переводя беспомощный взор с доктора на Юлию и обратно, пробормотал:
– Полно врать! Когда так… Может ли быть, чтобы я сего не помнил?!
* * *
Ей бы, глупенькой, радоваться, а она чувствовала себя обделенной. Ее подавленная, но то и дело прорывающаяся, будто упрямая весенняя трава, любовь к Зигмунту, ее готовность молчать ради него, поступившись собственным покоем и счастьем, – все оказалось напрасным и никому, в первую очередь ему, не нужным. Юлия ощущала себя точь-в-точь как в те роковые минуты, когда осознала, что предавалась страсти не с Адамом, а с Зигмунтом, который при этом не сомневался, что любодействует с Аннусей. Мало сказать, что этот человек приносил ей с самой первой минуты встречи одни страдания: он умудрился при этом еще и особенным, утонченным образом оскорбить ее. Да как он смел забыть?! Все забыть?!
Юлия распаляла себя возмущением до того, что у нее начинало гореть лицо, но тут же и охлаждала свой гнев, думая о том, как бесконечно, трагически права была Ванда: Зигмунту никто не нужен, тем паче она, Юлия! Конечно, выдать его сейчас, такого беспомощного (при всяком неосторожном движении жесточайшие приступы головокружения валили его с ног), было бы отвратительно, бесчеловечно, и она по-прежнему не открывала своего инкогнито. По слухам, до нее долетевшим, она узнала, что генерал Аргамаков жив и здоров (теперь отец стал генералом!), войска его в боях отличаются. Это несколько сглаживало угрызения совести, но самым главным наказанием для себя Юлия назначила не видеть больше Зигмунта – тайком, украдкой, с любовью. Только в присутствии Королькова, или другого доктора, или солдат-санитаров. Только с деловитой, холодной миной. Только изредка и на считанные минуты. Но она не могла заставить себя не думать о нем!
Так было и нынче вечером. Уже на закате неожиданно привезли тяжело раненного офицера, и доктор Корольков назначил операцию. Она затянулась допоздна, госпиталь весь уже спал, а в операционной, расположенной в отдельном бараке, еще горели сальники да свечи: санитары то и дело подавали новые взамен прогоревших.
Юлии тоже не спалось. Она лежала, глядя в темное окошко, потом закуталась в одеяло и села возле, глядя в сад. Накануне она долго читала Библию и теперь чувствовала в душе странный покой и смирение. Может быть, потому, что Библия открыла ей, что жизнь в течение многих тысячелетий была бесконечной мукой и ожиданием смерти? Может быть, потому, что в небе пылали белым, раскаленным огнем созвездия, и Юлия, как никогда раньше, ощущала себя капелькой в безбрежном океане? Ее смирение было спокойным и суровым; ночная молитва успокоила ее и раскрыла сердце любви и прощению.
Лазарет стоял на берегу речушки, бегущей к Бугу, и сейчас, когда зеленая листва еще не вовсе закрыла округу, а луна светила во всю ночь, было видно, как река с шумом несется, и поигрывает месяцем, переносит его свет на середину течения, и дарит каждой, самой маленькой волне.
Вода не останавливалась ни на мгновение, шумела, разбивалась о камень, ставший поперек речки, пенилась и утекала; волна, только что блеснувшая своею отдельно красотою, тотчас терялась среди других, переставая быть волною, но зато сливалась со всей рекою, неслась дальше, вперед.
«Вот так, – подумала Юлия, вдыхая томительный запах зелени и влаги и зажимая сердце, чтоб не ныло. – Все терпят – и ты терпи».








