Текст книги "Идиотка"
Автор книги: Елена Коренева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
В середине третьего курса, в первые месяцы 1974 года, состоялось распределение дипломных спектаклей в училище. Не знаю, за какие заслуги мне выпала роль Джульетты, возможно, благодаря «Романсу о влюбленных», но как бы то ни было, большего подарка мне не могли преподнести. Все женщины мечтают сыграть романтическую героиню если не в жизни, так хотя бы в кино или театре, а желательно – и там и там. Так вот, роль в шекспировской пьесе вдвойне амбициозна. До нее нужно дотянуться, возвыситься, оторваться от повседневности… А точнее, аккумулировать свою человеческую страсть, разбросанную по семи дням недели, месяцам и годам, – чтобы выразить ее в поэтическом тексте. И даже если дорасти до классики – дело непосильное, она тем не менее сама тебя вытянет из твоего болота.
Когда на первом курсе в поисках собственного стиля я изобрела себе юбку из пледа с бахромой вдоль подола, я и представить не могла, что в героини трагедии определят именно меня, а не одну из томных большеглазых красавиц, растопляющих взглядом сердца. Вполне очевидно, что я была польщена и в то же время раздавлена ужасом перед предстоящей работой, понимая, как высоки ставки. Захватив с собой пьесу в переводе Пастернака, я отправилась в Коктебель, в Дом творчества писателей, чтобы за время летнего отпуска морально подготовиться к взятию барьера. Путевку достал Андрон Кончаловский, собиравшийся подъехать неделей позже. Желтый песок. Море. Сухой ветер… Дом Волошина, дух Цветаевой, загадочная Черубина де Габриак… Дача Киселева с ее обитателями-хиппи… Горы, Мертвая бухта, пустота, залитая солнцем…
Сразу по приезде я познакомилась с Любой и Гришей Гориными. Они приняли меня в свое дружное семейство на правах младшего «шпингалета». Гриша называл меня «наша девочка» и восклицал: «Боже мой, это же нетронутый материал, из нее можно лепить сейчас все, что угодно!» Каждый день они забирали меня с собой на прогулки, всячески занимая расспросами и шутками. Подъехавший вскоре Андрей Сергеевич подивился, как быстро я успела загореть и обзавестись преданными друзьями. Он привез мне подарки – золотую цепочку и белые сабо. Я тут же украсила себя обновками, которые особенно хорошо смотрелись на уже позолотевшей коже. Но теперь мой распорядок дня изменился. На отдыхе Кончаловский был не менее целеустремлен, чем на работе. Постоянно погруженный в проблемы собственного здоровья, в Коктебеле он отдался этому целиком – занимался сыроедением (самый жесткий вид вегетарианства), устраивал разгрузочные дни (голодовка), практиковал йогу, бегал по утрам и вечерам, спал на досках (панацея от больного позвоночника) – одним словом, всячески истязал себя. Глядя на него, я постепенно втягивалась в спартанский режим – начала совершать пробежки, крутиться на полу, принимая странные позы, тоже устраивала разгрузочные дни, голодовки. Вскоре я даже внешне стала походить на своего учителя – внезапный оскал улыбки из-под темных очков, при кажущейся вальяжности – сдержанность и целомудрие в манерах: подчеркнутая особость поведения в любом из имеющихся коллективов.
Не знаю, к какому подвигу тела и духа мы оба готовились, но у посторонних наблюдателей, очевидно, складывалось впечатление, что к чему-то большому, а может, и великому. Литераторы объедались в свое удовольствие, жарились на пляже, попивали вино, хохотали над анекдотами. Некоторые из них недоуменно косились в сторону одержимой парочки: Андрей Кончаловский и его Леночка деловой походкой удаляются в направлении горизонта, чтобы к вечеру, слегка похудев, пропустив завтраки и обеды, исчезнуть в своем домике, оставив после себя молчаливый укор сибаритству и чревоугодию.
Восточный Крым, в отличие от Южного побережья, располагает к аскетизму, погружению в себя, к усиленной работе мышц и благодарной усталости по вечерам. И я приветствовала такой режим. Поднявшись рано утром, я бежала к морю окунуться, затем на рынок – купить фрукты и ягоды. После этого мы с Андреем Сергеевичем отправлялись по одному из излюбленных маршрутов – задача была идти пешком несколько часов кряду. Однажды мы выбрали самый долгий путь – через Библейскую долину. Часть дороги от Дома творчества проехали на машине, потом шли пешком и наконец взобрались на гору. Оказавшись в лесу, побрели наугад, наслаждаясь тенью и зеленью. Так прошли мы пару часов в разговорах – Сократ с Платоном, беседующие о тайнах бытия, – пока не решили, что пора бы и в обратный путь. Двинулись, как нам казалось, в нужном направлении, да только глубже зашли в лес. Развернулись – снова незнакомые места, никакого намека, что выходим на дорогу. Оказавшись наконец у маломальской возвышенности, начали карабкаться по отвесной плоскости, чтобы осмотреть окрестности – да что толку! – все не похоже на долину. Постепенно нас стал охватывать ужас – силы на исходе, скоро начнет темнеть, а там… В воображении замелькали кровавые картинки: нас съели волки или убили кабаны, к тому же на глаза стали попадаться кости и черепа неизвестного происхождения. От беспомощности я стала хихикать, чем, кажется, сильно раздражала Андрея Сергеевича – он шел на несколько метров впереди меня, пытаясь принять самое разумное решение. Но разум здесь оказался бессилен, а тело уязвимо и несовершенно. Оставалось только сжать кулаки и сетовать на то, что у тебя нет крыльев. Силен человек и наградами, и регалиями, и всякими идеями, а вступи он в противоборство с природой, и будет побежден – голодом, жаждой, холодом, страхом. Так в общей сложности мы проблуждали часа четыре, а вся «прогулка» растянулась часов на шесть! Но все-таки вышли в конце-то концов на дорогу. Уже бредя в направлении поселка, я сильно отстала и, глядя вслед все ускоряющему шаг Андрону, чья фигура превращалась в маленькую точку, думала: «Вот так и случится – дистанция между нами станет расти и ее невозможно будет преодолеть».
Между тем дни бежали незаметно, неотвратимо приближая осень, а вместе с ней начало репетиций «Ромео и Джульетты». Я штудировала шекспировский текст, пытаясь осмыслить его метафорику и метафизику. Но это казалось абсолютно непосильным занятием, и все чаще я подвергалась адреналиновым бурям, как если бы меня заставили первый раз прыгнуть с парашютом. Я поделилась с Андреем Сергеевичем своим состоянием, сказав, что испытываю резкую смену настроений – от экзальтированного счастья к необъяснимой тревоге. «Я все жду, что-то случится катастрофическое!» Он решил, что меня надо крестить: «Приедем в Москву, я поговорю с мамочкой, у нее есть знакомые священники». Речь шла о Наталии Петровне, которая была убежденной православной.
После его слов мне полегчало. Настал день, когда мы расставались с Коктебелем. Но я покидала его только на время. Следующим летом, и еще не раз потом, я приеду сюда, веря, что обрела свою стихию – сухой ветер, полоску моря и желтый диск в безоблачном небе.
А в конце сентября двое крестных и матушка Софья везли меня креститься под Загорск, в церковь Преподобного Сергия Радонежского, к архимандриту Герману. По дороге я заучивала «Символ веры» и «Отче наш», которые, к своему удивлению, быстро запомнила, несмотря на необычность старославянского текста. Оказавшись на месте, мы застали отца Германа за работой – он помогал женщинам месить тесто для просфорок. Нам предложили немного подождать. Усевшись на лавку в домике при церкви, мы просидели так, не двигаясь, четыре часа. В желудке не было ни крошки со вчерашнего вечера, под ложечкой что-то скулило и требовало, голова кружилась, и в нее лезли грешные мысли. Наконец я взбунтовалась, повернулась к крестной и шепнула ей на ухо: «Про нас, кажется, забыли». Затем весело предложила: «Может, пошлем все к чер…» – но договорить мне не пришлось, так как перед моим носом вырос указательный палец, приказавший немедленно заткнуться. В тот момент, очевидно, я была самим воплощением беса, что убедило крестную в необходимости довести процедуру до конца.
Вскоре появился отец Герман и отпер ключом церковь, которая была совершенно пуста. Облачившись в белую рубашку и сняв обувь, я встала возле купели со святой водой, и начался обряд. Не понимая всего, что говорил отец Герман, я тем не менее все более доверялась его речам и проницательному взору. Трижды окунув мою голову в воду, затем совершив миропомазание, он благословил меня перед образами и поздравил с обретением нового дома – Русской Православной Церкви. Уже на обратном пути матушка Софья объясняла: «Скажи спасибо, что принял. Бывает, весь день люди ждут, а он их обратно отсылает – это он проверяет, испытывает, готова ли. Радуйся, что принял!» Я последовала ее совету и мысленно поблагодарила священника за столь щадящий испытательный срок. Она продолжала: «Крещение – дело не простое, надо все осмыслить, взвесить, решиться. Отныне твоя душа – поле битвы между Богом и дьяволом. Крещеного раба Божьего дьявол искушает посильнее, чем некрещеного». Мы проехали еще какое-то время молча, и вдруг небо прорезала радуга. Она отчетливо светилась семью красками, поднимаясь от одной точки горизонта к другой, словно мостик, приглашая взбежать по нему на небо. Радуга – доброе знамение, благословение Божье. А радуга в конце сентября бывает ли? Очевидно, что хоть раз бывает все…
В доме на Николиной Горе нас уже поджидала Наталия Петровна. Специально по этому случаю она испекла пирог, зажгла свечи и пригласила к столу. Поздравила меня с началом новой жизни – со вторым рождением.
Той ночью я засыпала в полном умиротворении, лишенная каких-либо искушений. Все было впереди.
Глава 21. Наталия Петровна – «мамочка»Наталия Петровна Кончаловская уверовала в Бога, по ее собственным словам, после одного случая, произошедшего с ней. Женщиной она была в молодости привлекательной и любвеобильной, у нее было много поклонников, а также соперниц. И вот одна из них, особенно невзлюбившая ее, прокляла Наталию Петровну на бездетность. В течение нескольких лет после этого как ни пыталась она зачать ребенка, ей это не удавалось. Она совсем было отчаялась, но кто-то посоветовал ей ходить в храм и молиться иконе Божьей Матери. Она последовала совету и исправно молилась. Вскоре она благополучно выносила ребенка и после этого уверовала. Уж кого из своих троих детей она родила, не суть важно, но произошло чудо.
Парабола наших с ней отношений выстраивалась от вежливых и формальных – к большой привязанности. Первое время, приезжая на Николину Гору, Андрей Сергеевич отправлял меня в свой дом, а сам бежал к матери – в дом напротив, объясняя, что она не спит, ждет его и ревнует. Но однажды, встретив нас на дороге, ведущей к дачному поселку (она ежедневно проходила пешком по два-три километра), – она расплылась в улыбке. А позднее сказала сыну, что как увидела нас тогда под дождем, большого и маленькую, сразу поняла – это любовь. Я долгое время ощущала себя не в своей тарелке перед этой властной, остроумной и во всех манерах своенравной женщиной. Всегда ухоженная, с укладкой на голове, безупречным маникюром, алой помадой на красиво очерченных губах, она заполняла пространство своего большого дома звонким смехом, и все в ее облике утверждало жизнь. И даже название ее любимых духов и то кричало: «Vivre!» Она жила в окружении картин своего отца и деда, мебели из карельской березы, цветов в горшках, канареек в клетках и бесконечного потока знакомых и друзей. Певучим голосом она без устали беседовала с музыкантами о музыке, с художниками о живописи, с архитекторами об архитектуре, с агрономами о земле, с домохозяйками о кулинарных изысках – и всем давала фору в знании предмета и энергичности.
У Наталии Петровны была любимая традиция – самым званым гостям давать для автографа полотно, на котором позднее она вышивала их имена и фамилии шелковыми нитками. Я по наивности очень обиделась, что мне не была предложена такая честь. На первых порах меня подавлял столь непривычный жизненный уклад. В глазах хозяйки я представлялась безликой и какой-то грустной. Но постепенно Наталия Петровна стала поддерживать меня, оказывая знаки внимания и женской солидарности. Вначале она дала определение моему «образу», назвав меня «диккенсовской девочкой». В другой раз она раздраженно говорила об одной знакомой и вдруг обозвала ее сгоряча «калужским хорьком». Андрей Сергеевич не выдержал и воскликнул: «Мамочка, зачем же так при Лене?» На что прозвучал ответ: «Лена умная, она поймет». Мне было лестно попасть в категорию «умных», однако я оценила, каким красочным бывает гнев этой женщины, и не дай Бог впасть у нее в немилость! И все же контакт между нами был установлен, я перестала робеть в ее присутствии. За нашими отношениями с ее сыном она наблюдала молча, никогда не задавая вопросов, все замечая и переживая без слов. Однажды за ужином, устроенном в честь многочисленных гостей, она попросила отпробовать вина из моего бокала, сказав, что хотела бы знать, о чем я думаю. «Боюсь, оно не покажется вам сладким», – ответила я и протянула вино. Лукавить ей я не хотела – она сама учила относиться к жизни «по гамбургскому счету». В кризисный момент нашего романа она попыталась что-то спасти, заговорив о моем будущем, о возможности иметь семью. Чувствуя, что мне тяжело разобраться в одиночку в запутанной ситуации, она произнесла слова, которые должен был сказать ее сын. Но предложения о браке делают не матери, а их дети, и ее попытка ничего не смогла изменить.
Детей своих она обожала. Казалось, что со старшим сыном она была особенно близка. «Никита – ребенок», – повторяла она. И правда, младший отличался веселым, неунывающим нравом, а старший называл себя melancholy baby – грустное дитя. Только раз я видела Наталию Петровну уставшей и слабой. Случайно столкнувшись с ней в дверях дома, я заметила в ее глазах слезы. Она сетовала на близких, нуждалась в сочувствии, в слушателе. Не знаю, чем именно была вызвана ее горечь, но убеждена в одном: красота этого семейства не легко далась ее создателям. Я видела, как беззаветно любит свою мать Андрей Сергеевич, как хранит благословленные ею иконки, ее фотографии, как переживает ее старость. И вместе с тем – сопротивляется ее силе, освобождается от ее власти, чтобы быть не просто сыном, но мужчиной. Будучи на десять лет старше своего мужа и с какого-то времени живя отдельной от него жизнью, Наталия Петровна смотрела на него глазами мудрости и терпения. А он однажды на вопрос старшего сына: «Почему не разведешься, отец?» – ответит, что никогда не сможет этого сделать. Потому, что жалеет, потому, что она старше, потому, что уважает. Потому, что… любит!
Меня она научила быть сильной в одиночестве. Наука, которую сама усвоила назубок: «Самое главное, чтобы тебе было интересно с самой собой, а тогда ничего не страшно!» И я сделала все, чтобы мне было интересно. Она надиктовала мне молитвы, которые сама любила: «Песнь Богородице», «Покаянную молитву Иоанна Златоуста» и «Ефрема Сирина». Я буду ими молиться. А когда сыграю проститутку Лизу в спектакле Фокина «И пойду, и пойду…» (по «Запискам из подполья» Достоевского), то включу их в свой текст, и они мне помогут.
Когда я приеду забирать навсегда свои вещи из дома на Николиной Горе, она встретит меня в саду, разделывая землю под грядки. Будет прятать глаза и копать эту землю, чтобы скрыть свое волнение. «Ну что теперь будешь делать, как?» – спросит она меня. Я начну объяснять свои планы оживленно и звонко. Она посмотрит слишком грустно и трезво, затем скажет на выдохе: «Ну и хорошо, если так!» И снова опустит глаза. Ей будет стыдно за такой конец моей любви. В тяжелый период она приснится мне и скажет: «Все образуется, не бойся, не суетись», – и мне станет легче, и все образуется. О ее смерти я узнаю в Нью-Йорке, в ресторане «Самовар», где я работала официанткой. Стоя с подносом перед столиком с парочкой заезжих русских, я услышу случайную фразу, что в семье Кончаловских умерла «какая-то бабушка». И я не пойму, о какой «бабушке» может идти речь – ведь в семье Кончаловских нет бабушки. А когда догадаюсь, выбегу на улицу и буду долго причитать, глядя на вспыхивающие по-английски вечерние рекламы города Нью-Йорка. Они будут расплываться цветными пятнами перед моими глазами…
«Господи Иисусе Христе, Боже мой, ослаби, остави, очисти и прости ми, грешной и непотребной и недостойной рабе твоей, прегрешения и согрешения и грехопадения моя…» – произношу я слова молитвы, продиктованные мне Наталией Петровной Кончаловской, «мамочкой» своих знаменитых детей.
Глава 22. Иннокентий – невинныйЕсть еще один вдохновенный старец, подаренный мне судьбой. На «Романсе о влюбленных» я познакомилась с Иннокентием Михайловичем Смоктуновским. При виде его у меня всякий раз сжималось сердце, как если бы мы были связаны родством. Да, конечно, он тоже напоминал мне чем-то моего отца. Худой, узкокостный, жилистый – больше морщин и нервов, чем мышц и здоровья, – сутуловатый, извиняющийся… Его внешняя беззащитность и растерянность – эдакий камуфляж, прикрывающий ясновидение и стойкость гения. Налет юродства – или того, что принимали за юродство, – был приспособлением праведника к безумному миру. Мудрец – он же клоун, дурачок! Так и останется загадкой, кто кого породил: Смоктуновский – Мышкина, Гамлета, Деточкина – или наоборот. В нем была какая-то потусторонняя таинственность, вроде он здесь и сейчас, вместе с тобой, но одновременно подключен к чему-то «там», к циферблату без стрелок. Я слышала недоуменный рассказ одного киношника, который никак не мог понять, какого же роста Иннокентий Михайлович. «Вчера он был головой на уровне шкафа – вон того, возле двери, а сегодня вошел – сантиметров на десять пониже. Как такое вообще возможно?» Его способность к мимикрии – чисто актерскому качеству – была доведена до виртуозности, превращая его тем самым и впрямь в полумифическое существо. Все наводило на мысль: хоть внешне Смоктуновский как обычные люди, но в то же время немного больше, чем просто человек.
Еще до начала съемок Кончаловский предложил мне составить ему компанию во время поездки под Ленинград, где отдыхал со своей семьей Иннокентий Михайлович. Предстояло уговорить его сыграть роль Трубача. Он только что закончил очередную картину, плохо себя чувствовал и сниматься отказывался. Его супруга Соломка – от Суламифи – была категорически против, чтобы муж занимал себя работой. Но Кончаловский надеялся, что личный визит произведет действие, и не ошибся. Сопротивление Иннокентия Михайловича было сломлено, он согласился. Мне бросилась тогда в глаза его манера общаться – неторопливость, открытая реакция на все, отсутствие в словах второго смысла. Он вынуждал тем самым к крайней простоте, разговору без лукавства. От этого возникал мысленный вопрос: «Уж не вру ли я? Вот опять играю, опять, эх!..» Когда меня представили ему, он заметил, что знает моего отца. «А, Леша Коренев! Конечно, помню, он работал „вторым“ на „Берегись автомобиля“. Трудно жили, перебивались без денег, так что Леночка не избалована, ей известно что почем», – пояснил он то ли мне, то ли Кончаловскому. Эта привычка называть вещи своими именами могла бы и покоробить и смутить, окажись на его месте кто-нибудь другой. Но есть люди, которым позволено так говорить. Они призваны кем-то «резать» всю правду, как будто они видят, чем на самом деле забиты наши черепные коробки, и делятся своими впечатлениями. Подобную манеру общаться я замечу много позднее и в Нине Берберовой, и в Иосифе Бродском. По всей вероятности, афоризмы Фаины Раневской имеют ту же природу. Моя мама как-то стала свидетельницей забавной сцены, произошедшей на «Мосфильме». В гримерную к Иннокентию Михайловичу зашла его давняя знакомая. Он встретил ее радостным приветствием, но тут же посетовал: «Эх как постарела, миленькая, плохо выглядишь, так нельзя!» Когда женщина ушла, оторопевшая гримерша попыталась укорить Смоктуновского в бестактности. Но он был возмущен не менее гримерши: «Сколько же можно врать? Кто-то должен начать говорить правду!»
На меня он смотрел с заботой и обожанием, понимая все мои сильные и слабые стороны. Встретив меня случайно на Калининском проспекте, он остановился побеседовать со мной и с видом доброго демона вдруг прошептал: «Прекрасное лицо… Если бы еще несколько сантиметров роста – была бы неотразима. Совсем чуть-чуть, два сантиметра!» Так он разглядывал меня, отстраняясь, словно от картины, и досадовал на природу, на Бога, на высший умысел, не позволивший мне стать совершенством. Когда разговор коснулся неудач в моей личной жизни, он со вздохом посетовал: «Андрон – человек талантливый, а что до романов… Развращает он людей. Тяжело ему должно быть с самим собой, а в старости будет совсем одиноко».
В «Романсе» у меня только одна сцена с Иннокентием Михайловичем – сцена у костра. Таня узнает о гибели Сергея, не хочет в это верить, выходит во двор и, только услышав печальную мелодию, которую играет Трубач, надламывается и впадает в истерику. Переход от тихой речи к внезапной ярости очень труден для актера, особенно на крупном плане в кино – любой наигрыш будет замечен камерой. Понятно, что я волновалась перед дублем, но вдвойне я волновалась потому, что передо мной был «сам» Смоктуновский. Режиссер подбадривал меня, призывал ничего не бояться и играть «на всю катушку». Приняв его совет к сведению, я начала дубль и в момент взрыва отчаяния принялась хлестать Иннокентия Михайловича по щекам что есть мочи. После команды «Стоп!» режиссер удовлетворенно поблагодарил меня за проделанную работу. Однако Смоктуновский был в недоумении. «Миленькая моя, разве так можно? – говорил он, держась за щеку. – Ты мне чуть зубы не выбила, они же вставные, надо было предупредить». Я страшно расстроилась: такой артист – и так нехорошо получилось. А Кончаловский заговорщицки подмигивал: «Все правильно сделала, это он так, отойдет». Слава Богу, «он» отошел, правда, на это потребовалось некоторое время… Я думаю, Иннокентий Михайлович не пожалел (хоть я его и «избила»), что все-таки снялся Трубачом в нашей картине. Образ верного друга, уличного музыканта, поэта, чье кредо: «Чтоб жизнь прожить, как миг, как крик – да здравствует любовь!» – этот образ ему очень к лицу. Ведь при всей странности, сложности, загадочности он был человеком своего поколения, прошедшим войну, плен, пережившим свое персональное «быть или не быть», – и из всего этого ада он вышел артистом, шутом, насмешником. Для такой судьбы требуются мужество и щедрость души. Недаром свою книгу, составленную из дневниковых записей, он назвал «Быть!».
Моя профессиональная жизнь была отмечена еще тремя «с половиной» работами вместе с Иннокентием Михайловичем. Это два телеспектакля: «Вишневый сад» в постановке Леонида Хейфица и «Цезарь и Клеопатра» режиссера Александра Белинского. А также «Ловушка для одинокого мужчины», фильм моего отца, в котором наши персонажи не пересекаются. Ну и еще «половина»… Меня пригласили озвучивать лошадку в картине «Крепыш» Александра Згуриди. Я согласилась, так как главного героя, жеребца по имени Крепыш, озвучивал Смоктуновский. Выбор меня на роль возлюбленной «героя» был желанием Иннокентия Михайловича. Отказаться было невозможно! Моя «роль» оказалась настолько короткой, что я провела каких-нибудь полтора часа в студии звукозаписи, а после выхода картины и вовсе не смогла ее посмотреть. Неудивительно, что вскоре я забыла об этом милом «инциденте». А спустя много лет вдруг обнаружила в каком-то киножурнале список своих работ, и среди них – «Крепыша». Я долго ломала голову, откуда взялась эта картина, кого же я там сыграла и почему ничего не помню: ни задачи режиссера, ни костюмов, ни грима. Затем я бросила гадать, решив, что это очередная «утка» журналистов. Как вдруг в памяти всплыл темный зал и светящееся окно экрана: два лошадиных крупа, повиливающих хвостами, две скрещенные морды и гривы, развевающиеся на ветру. «Я скучаю по тебе!» – сказал Крепыш голосом Иннокентия Михайловича. «А уж я как скучаю…» – отозвалась его возлюбленная.
«Цезарь и Клеопатра» – единственная моя большая совместная работа со Смоктуновским. Я очень люблю этот фильм и сожалею, что он предан забвению на нашем телевидении. Во время съемок Иннокентий Михайлович давал мне советы, как я должна играть, и очень сетовал на то, что я «пою», произнося текст. «Дружочек мой, неужели ты не слышишь, как ты подвываешь?» – постоянно комментировал он мою игру. О том, что он любит «подсказывать» партнерам, я уже была наслышана и заранее предупреждена Александром Белинским. Он просил меня не обращать внимания на советы Иннокентия Михайловича, считая, что это просто своеобразная «слабость» гениального артиста. Мне, конечно, очень хотелось угодить моему партнеру, однако и у меня были свои хитрости. В финальной сцене прощания Цезаря и Клеопатры мы оба стоим лицом к камере: я чуть впереди, на первом плане, а Иннокентий Михайлович за мной. Обсуждая сцену, он настаивал, что Клеопатра не должна быть омрачена отъездом Цезаря, так как для нее основное и радостное событие – появление Марка Антония. «Ни в коем случае не переживай, она вся светится!» – повторял он перед съемкой. Как только прозвучала команда «Мотор!», я пустила одну большую слезу по щеке, пользуясь тем, что Цезарь, стоявший сзади, не мог этого видеть. Да, признаюсь, поступила я, может, и неверно, ослушавшись великого партнера, но, в конце концов, я играла Клеопатру. А это вам не хухры-мухры.
Я очень хорошо запомнила еще одну случайную встречу с Иннокентием Михайловичем. Вернувшись в Москву после десяти лет, проведенных в Америке, я чувствовала себя дикарем. В том смысле, что давно оторвалась от московской жизни, от друзей-актеров, – не рассчитывала на радостные объятия, убежденная, что меня и не узнают после стольких лет отсутствия. Однажды я голосовала, стоя на тротуаре с вытянутой рукой. Вдруг проехавшая мимо машина дала задний ход и остановилась неподалеку. Из нее вышел мужчина и принялся отчаянно жестикулировать, а вслед за ним появилась худенькая девушка и быстрым шагом направилась ко мне. Это были отец и дочь – Иннокентий Михайлович и Маша. Расцеловавшись со мной, они настояли, чтобы я села в машину и заехала к ним на полчасика. А уже по дороге объяснили, что буквально на днях отпраздновали новоселье. В новой, еще не обставленной квартире они открыли шампанское – извлекли его из огромного ящика, полного бутылок с такой же этикеткой. «Коллекционное, подарок!» – широко улыбаясь, сообщил Иннокентий Михайлович. Он ни о чем меня не расспрашивал, просто внимательно смотрел мне в глаза. Теперь я уже была старше, старее, жестче, мое лицо выдавало не самый веселый опыт – казалось, я стала ближе по возрасту к своему Трубачу и Цезарю. Но именно теперь он смотрел на меня как будто на свою старшую дочь. А я – на своего уставшего, настрадавшегося отца. Все то, от чего он предостерегал когда-то, чему наставлял меня, на что надеялся, – свершилось, круг был пройден. Он поднял бокал за нашу встречу, за нашу радость, за нашу жизнь. Так мы стояли втроем посреди пустого гулкого пространства, словно на приеме. За окном мело тополиным пухом.
Прошло еще несколько лет. Однажды моя мама с сестрой встретили Иннокентия Михайловича во дворе своего дома. Оказывается, он жил неподалеку и прогуливался с собачкой. «Как здоровье, как настроение?» – наперебой спрашивали они друг друга. Мама рассказала «кто, где и как», затем уточнила, что я тоже живу в этом доме – снимаю комнату над квартирой своей сестры. «А где именно ваши и Леночкины окна?» – переспросил Иннокентий Михайлович. Мама указала. Он внимательно вгляделся в окно с фикусом: «Буду теперь смотреть, проходя мимо!» На этом они распрощались. Уже навсегда. Через два месяца его не стало.