355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Коренева » Идиотка » Текст книги (страница 7)
Идиотка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:54

Текст книги "Идиотка"


Автор книги: Елена Коренева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Через две недели мы окончательно вернулись в Москву. На территории «Мосфильма» снимали первый любовный диалог Тани и Сергея, тот самый, читая который в комнате режиссера в январе я лила слезы. 31 августа был снят последний дубль летней натуры. В сентябре группа отбывала в Севастополь для съемок военных сцен, уже без меня. После того как прозвучало последнее «снято», режиссер подошел ко мне и сказал слова, которые, казалось, были заготовлены у него заранее: «Вот и кончилось лето, мы прожили его вместе. Теперь у тебя начинаются занятия в институте, а я уезжаю на месяц снимать дальше. Ты мой любимый зайчик, я хочу, чтоб ты это знала. Я был счастлив с тобой!» Я поняла, что он принял решение расстаться. Но через несколько дней он снова захотел увидеться. Мы встретились в доме на улице Воровского. Сидя в кабинете своего отца, он перебирал бумаги, отвечал на звонки, а я крутилась рядом, разглядывая журналы и сувениры, которых у Сергея Владимировича было огромное количество, – подарки читателей, так я решила. Вдруг он подозвал меня, взял за руку и, глядя в лицо, произнес свои мысли вслух: «А мы все длимся и длимся… и не можем разъединиться…» Он хотел расстаться, но не смог. Я все еще была зрителем на сеансе виртуального фильма про любовь Андрея Кончаловского к Елене Кореневой.

Глава 18. Ангел или полюбовница

Когда осенью я вернулась в училище, все отметили произошедшие во мне перемены. Я была намного худее той, прежней, держалась отстраненно – на всем облике лежала печать озабоченности сложными проблемами. Слухи о том, что я снимаюсь в широко разрекламированном фильме известного режиссера и что у меня с ним роман, уже поползли по Москве и не обошли «Щуку». На меня смотрели с долей зависти, но и не без сожаления, предполагая, что я попала в запутанную историю с женатым человеком. Окружение в подобных случаях превращается в зрителя, который хочет просто досмотреть «пьесу» до конца – независимо от того, чем она закончится. Мой педагог по иностранной литературе, Ирина Александровна Лилеева, как-то задержала меня после лекций и по-матерински предупредила: «Я знаю женщин, которые были в твоей ситуации» – она намекала на Ирину Купченко, с которой ее связывала давняя дружба. По слухам, известным многим, у Ирины во время съемок фильма «Дворянское гнездо» тоже случился роман с Кончаловским. «Фильм заканчивается, и все проходит, а в душе остается травма. Учти и будь к этому готова!» – подытожила моя доброжелательница.

В мосфильмовских коридорах объяснялись более определенно: у Кончаловского репутация Синей Бороды – он молодеет, а с его дамами приключаются всякие напасти. Тем временем Андрей Сергеевич, ничего не подозревавший о своем зловещем образе, звонил из Севастополя и тихим ласковым голосом справлялся о том, как идут дела в институте, говорил, что соскучился, и наконец предложил мне приехать навестить его. Я отпросилась из училища и оказалась на съемочной площадке, где мне посчастливилось покататься на настоящем танке-амфибии, сняться с автоматом Калашникова и полазить по сложным военным сооружениям для тренировки десантников. Режиссер смотрел на меня влюбленными глазами, и было ясно, что это не конец, а только начало.

Вернувшись в Москву, он принял решение жить вместе. Мы поселились в маленькой квартирке на Красной Пресне, недалеко от хлебозавода. Я с любопытством осваивала новое положение, оказавшись впервые вне родительского дома. Теперь я часто бывала на Николиной Горе, где познакомилась ближе с Никитой, который незадолго до того женился и переживал медовый месяц. Несколькими месяцами раньше я уже бывала в этом загородном доме и даже осталась здесь как-то ночевать. Меня уложили спать на маленьком диванчике, в коридоре на втором этаже, а по соседству располагалась спальня Андрея Сергеевича. Не успела я осмотреться на новом месте, как услышала скрип ступеней – медленно и неотвратимо Никита Сергеевич вырастал, как из-под земли, и наконец образовался в полный рост, бросил в мою сторону сочувствующий взгляд и прошел к старшему брату. «Господь покарает тебя за это!» – сказал он ему, как я позднее узнала, – очевидно, это относилось к нашей разнице в возрасте и к роману на фоне брака, в котором был ребенок. Посреди ночи я проснулась, и меня охватил беспричинный страх – что уже случалось со мной и прежде. Преодолевая неловкость, я все-таки пробралась в спальню к Кончаловскому и, объяснив, что мне страшно спать одной, залезла к нему под одеяло. Мое поведение пробудило в режиссере бурю эмоций: «Ты и есть наша героиня, Татьяна, она ведет себя непосредственно, поддаваясь порыву чувств, я очень люблю тебя за твою стихийность!» Для меня его реакция была так же неожиданна, как для него моя «стихийность». С этого момента я невольно начала стремиться к тому, чтобы походить на некую Татьяну, которую создало воображение Андрея Сергеевича.

Теперь мое присутствие в доме приобрело легитимность, и я уже не спала на диванчике, хотя не отделалась окончательно от всех своих страхов. Рядом с молодоженами я невольно проводила параллели между их отношениями и нашими. И понимала, что у нас случай особый: я не была в доме ни хозяйкой, ни даже невестой. О разводе Кончаловского не могло быть и речи, так как брак с иностранкой гарантировал беспрепятственный выезд за границу. Не говоря уже об алиментах для французской подданной, которые в те годы он бы не осилил. Более того, все сулили скорый конец отношениям со мной, возникшим по творческому вдохновению, а значит – по заблуждению. И потому я проглатывала рассуждения того же Никиты, объясняющего жене по какому-то поводу, что «режиссерам свойственно влюбляться в актрис, что поделаешь», – я была наглядным экспонатом и подтверждением правила. На замечание Никитиной тещи: «Когда у Андрея в доме будет жена – все встанет на свои места» – мне тоже нечего было возразить.

У меня к тому моменту впереди еще были павильонные сцены, и я должна была оправдать свои творческие амбиции и надежды режиссера. А для него самой большой любовью было кино. Избранная на главную роль актриса представляла собирательный образ всех женщин и выражала в том числе его собственный голос. Реальная жизненная ситуация оказывалась вторичной по отношению к «фильме», становилась вспомогательным материалом, не всегда управляемым, в котором допускались множественные импровизации и где были возможны драмы, разбитые сердца, скандальные сцены – «вульгарная» и непривлекательная данность.

Отчаявшись, как мне казалось, найти истину в вечном конфликте полов, Кончаловский-мужчина игнорировал предъявляемые ему обвинения морального толка, сосредоточив все лучшее, что в нем было, на профессии. Он готов был пойти на любые жертвы (в том числе принести в жертву других) ради воплощения своей мечты – кино. И даже отъезд на Запад, как я тогда понимала, был задуман им для поиска большей свободы в профессии – на том единственном поле боя, на котором он готов был сразиться с пугающей его реальностью. Проезжая как-то по Красной Пресне, он взглянул за окно своего «Вольво» и робко признался: «Я этого совсем не знаю!» «Это» – спешащие после работы советские служащие, перекошенные сумками и заботами. Встретить в Советском Союзе человека, который «это» не знал, само по себе было большой ценностью. Он знал другое – чего не знали те, кого он видел из окна своей машины. И он это понимал – как все мы понимаем, какую роль нам выпало играть в этой жизни. У него была воля и амбиции победителя, за ним стояло имя его рода, и он хотел, мог и должен был вырваться из круга премированных и отправленных на пенсию деятелей кино. Предстояло нарушить закон, установленный для большинства: хотеть только то, что дозволено, стать в их глазах «паршивой овцой» и в то же время примером – наш человек в Голливуде! Да кому такое в голову взбредет в здравом рассудке? Но Андрей Сергеевич никогда не подходил к себе с общими мерками. Его искушали страсти сильных мира сего: Наполеон, Че Гевара, Коппола, а из наших разве что Бондарчук. Не забуду, с каким трепетом и азартом рассказывал он, как пил водку, аж из одного стакана, с великим французским фотографом или как итальянская кинодива собственноручно стирала у него на глазах свое нижнее белье. «Знаешь, как поехать в Рим? А сниматься в Голливуде? Правда, хочется?! Для этого сначала нужно набрать телефон Джины… затем послать баночку икры…» – говорил он, лукаво улыбаясь и разглядывая журнал с видами средиземноморских пляжей.

В советские времена такой прагматизм и даже панибратство в отношении кумиров, особенно западных, казался верхом дерзости и хулиганства, а сам Андрон – чуть ли не подпольным диссидентом в стане Союза кинематографистов. И все же только в России празднуют победу одного как общую, «нашу» победу. Он «прорвался», он «соблазнил», он «выбил» деньги, он пожал руку самому «Пупкину-Тютькину» – а значит, и мы. Кончаловский, хоть и вырос на Николиной Горе, оставался советским человеком, и мечты у него были по-советски грандиозными: во имя общей идеи. Во мне он нашел благодатную почву для героического пафоса – я лепила себя по образу и подобию той, которая пригрезилась режиссеру и рабу Божьему Андрею Кончаловскому. Задача стояла не из легких: приблизиться к идеалу не только на экране, но и в жизни. Мне всерьез казалось, что я соприкоснулась с самой Историей. В одном из интервью того периода я без тени юмора рассуждала:

Журналист: Какой фильм вы считаете любимым?

Ответ: Я люблю все свои фильмы. Но если у меня есть шанс остаться в памяти будущих поколений, то только в связи с картиной Кончаловского.

Журналист: Почему вы так думаете?

Ответ: Ему гарантировано место в Большой Советской Энциклопедии, его жизнь станет предметом исследований, а я – факт его биографии…

Через несколько лет я пойму, что образ, который я примерила на себя, логически подводит меня к исчезновению. Идеальная романтическая героиня не может стареть, полнеть, выходить замуж, разводиться, становиться Заслуженной деятельницей искусств, отправлять детей в детский сад и быть прикрепленной к клинике СТД. Одним словом, она не может амортизироваться со временем, а значит, должна умереть с удивленно поднятыми бровями и чуть приоткрытым ртом. К счастью, в последний момент я плюнула на трагическую концовку, предпочтя ей бесславные будни в Соединенных Штатах Америки, где быстро вылечилась от пошлого романтизма. Но то было позже, а теперь, оставшись один на один с Кончаловским, я стала свидетелем его терзаний и одиночества, единственным доверенным лицом, которому он открывался со своими противоречиями и слабостью. Случалось, я просыпалась ночью от того, что чувствовала его рядом бессонным, глядящим в потолок широко раскрытыми глазами. «Ты мой ангел, помни это, ты нужна мне, – повторял он как заклинание, – я очень плохой человек, не будь хуже меня!»

Глядя на его скуластое, волевое лицо, я предполагала самое худшее: убил, ограбил, изнасиловал несовершеннолетнюю – теперь вот мучается, и мне хотелось пройти с ним весь путь до конца, как это сделала Сонечка Мармеладова. Но вскоре он навязчиво напоминал: «Я уеду, я не могу тебя взять с собой, я ничего не гарантирую…» И снова: «Я умер, я уже умер однажды, а ты?!» Не до конца понимая, почему этот красивый человек «уже умер», я хваталась за отведенную мне роль «ангела» (а значит, спасителя) и тайно лелеяла мечту, что смогу возродить его способность любить и веру во взаимность. Когда он трезво предупреждал: «Тебе нужна любовь, а я могу дать только ласку», – мое раненое самолюбие удовлетворялось тем, что мне, девятнадцатилетней, выпала миссия врачевать раны повидавшего «все» тридцатипятилетнего Кончаловского.

Переживая возрастной кризис и досадуя на опыт мимолетных связей, он рассуждал о физиологической близости, которая, по его словам, не менее бессмысленна и монотонна, чем «раскапывание бесконечной ямы». Доставалось порой и всему женскому роду в целом. Режиссер, так драматически повествующий в своих фильмах о любви, голосом разочарованного мальчика жаловался на толстых и грудастых, что годятся только как подушки (уткнуться и забыться), на иных, знаменитых, – что их волосы пахнут рыбой, нос – крючком, а зад – как у груши, что красотки мстительны, сварливы, хитры, азиатки слишком покорны, а европейки чересчур независимы. Однажды в пылу скептического красноречия он низверг с пьедестала женское тело как таковое в пользу «несомненно более совершенного» мужского: «Посмотри на греческие скульптуры, – как гармоничен мужской торс… А фаллос?»

Подобные речи укрепляли меня в желании предстать «гением чистой красоты», приблизиться к образу нимфетки, столь полюбившемуся Кончаловскому (хотя ею я уже не могла быть ни по возрасту, ни по факту.) Теряя килограммы веса и «сбивая грудь», я культивировала в себе бестелесную Музу, сублимируя в эстетических и духовных поисках свою женскую неудовлетворенность. Потому, возможно, в течение полутора лет я не осмеливалась перейти с ним на «ты»: мое «вы» в обращении к мужчине, с которым я спала в одной постели, гарантировало нерушимость любовной фантазии. «Что-то фрейдистское!» – скажет догадливый интеллектуал о нашей связи. И в этом тоже заключалась щемящая сердце истина. Кончаловский действительно относился ко мне, как будто я была его дочерью, его ребенком. Хотя у него был сын Егор от брака с Натальей Аринбасаровой и дочка Саша от брака с Вивиан, свои отцовские чувства, как будто впервые, он испытал во взаимоотношениях со мной, своей героиней. Или, как говорят в таких случаях – любовницей.

Страх перед старением, уже тогда существовавший в Кончаловском как идея-фикс, был причиной его тяги к женщинам намного моложе, что само по себе определяло характер любовных отношений. По странной иронии обстоятельств и для меня этот род любви казался единственно приемлемым. После травмы, пережитой в конце отношений со своим первым мужчиной, мне нужна была сложная конструкция кинематографа с его мифотворчеством для возвышения чувств земных до уровня идеальных, «небесных». Как часто в ту пору, встречая в метро или на улице целующуюся парочку, я отворачивалась в испуге и отвращении, не веря, что плотское желание – так я определяла то, что соединяло мужчин и женщин, – может обойтись без насилия и неизбежного после него отторжения.

Сама природа словно подыгрывала продиктованному мной замыслу превратиться в подростка – у меня нарушился женский физиологический цикл. Такое случается на войне и у спортсменок: от нервного стресса в первом случае и от физических перегрузок – во втором. («Ленка, что с тобой?» – недоуменно вопрошала моя сестра. И я задумчиво отвечала: «Воюю, наверное…») Мой жизненный курс лежал в направлении, противоположном браку и семье: актриса – это нечто среднее между ангелом и грешницей. И природа ответила на вызов, лишний раз подтвердив: что загадаешь, то и будет. Вот сиди и разгадывай потом: а то ли ты загадала? Тем нелепее было узнавать о распущенной сплетне, что я беременна, выслушивать упреки, что я околдовала чужого мужа, и подозрения в брачной корысти. Не без грусти воспринимала я подобные разговоры, но и не без ощущения силы, которую знает человек, стоящий между мужчинами и женщинами, несущий крест своей отверженности, – то ли андрогин, то ли кастрат, святой или мученик, а может, все в одном. Чужая душа – потемки, а своя и подавно. Что соединяет двоих, знают только они сами, а порой лишь догадываются. И тем не менее, глядя на вновь образовавшуюся пару, мы говорим: роман, связь, любовь, похоть… – и все. Еще мы говорим: снимается кино – и это нам многое объясняет.

Окружение киногруппы «Романса о влюбленных», включая актеров Женю Киндинова и Сашу Збруева, относилось к нашему роману благосклонно. Как часто бывает в подобных ситуациях, они пытались рассмотреть черты уникальности в женщине, которая стала избранницей режиссера, и любили меня отраженной любовью. Но женщины «с характером» относились к мужской ветрености строже. Начались съемки в павильоне. Мне предстояло работать в паре с Ией Саввиной, исполнявшей роль матери. Снималась сцена, когда Таня приходит домой со свидания и моется под душем. Еще в гримерной Ия Сергеевна, не заметив моего присутствия, разразилась красочным монологом в адрес режиссера и его «потаскушек», наградив и меня звонким словцом, которым в простонародье называют мелких тварей, прижившихся на солдатском теле.

О том, что характер Ии Сергеевны совсем не соответствует ее божественной внешности, я была предупреждена заранее. «Ия незаменимый друг в беде, но если ты счастлив…» – напутствовал Кончаловский. Уже в павильоне, стоя в ванной между дублями, едва прикрытая полотенцем от глаз посторонних, я услышала комментарий знаменитой партнерши: «Кончаловский, меня в Голливуд сниматься не зови, не пойду, я на это не способна!» Сцена с обнаженной натурой была воспринята как цитата из американского кинематографа, чуждая русской душе и традиции целомудрия. Короче, досталось и режиссеру и мне, как лучшей его ученице, от кроткой и робкой «дамы с собачкой». Что уж говорить о том, в какой «традиции» воспринимались наши отношения за кадром. Разврат, да и только…

(PS: Встретив прошлым летом Ию Сергеевну на панихиде по Олегу Николаевичу Ефремову, я обратила внимание, как мы, в сущности, с ней похожи. Маленькая, вся мокрая от слез и страданий, она вызвалась проводить меня по мхатовским катакомбам в нужную мне комнату. «Мама с дочкой», – подумала я, испытав неловкость за наши слишком крохотные габариты, льнущие к массивным перилам лестницы. Теперь мне были понятны и ее боль, и тот счет, что она предъявляла к жизни. Что уж говорить – к мужчинам…)

Глава 19. Детище – мираж

Мое участие в картине подходило к концу. Зимой 1973-го снимались павильонные сцены. Наиболее трудной оказалась встреча Тани с Сергеем, ее разговор с ним о том, что она замужем, а «та, другая – умерла». Мы долго маялись, примериваясь, как играть самую изощренную в психологическом отношении ситуацию. Кончаловский отсылал меня на задворки павильона, требуя, чтобы я вошла в нужное состояние. Я садилась в темных декорациях, старалась вообразить себя несчастнейшей из женщин, но «состояние» не шло… «Чего от меня хотят? Ну и что ж, что я „другая, жена другого, а та умерла“, я ничего не чувствую особенного, хочу есть и спать!» – бормотала я себе под нос и в ужасе думала, что играть все-таки придется.

Меня звали на площадку репетировать, затем снова отсылали «в угол» – сосредоточиться. Кончаловскому все не нравилось, и ласковый голос сменялся металлическими нотами – он пытался хоть как-то пробудить во мне свежие эмоции. Затем неожиданная шутка: «Ребята, мы тут страдаем, а ведь зритель купит билет за рубль и обнимет девушку на заднем ряду… Для него это отдых в выходной день. Так давайте просто получать удовольствие, играть!» Снимать пришлось в два захода, не из-за брака пленки, а из-за решения сцены, которое не сразу далось режиссеру. На чем поставить акцент: на счастье, что Сергей выжил, или на драматическом известии, что любовь невозможна? Как должны встречаться двое любящих, один из которых считался мертвым?

Если идти по линии открытой трагедии, то люди проявляют себя в крайностях: падают в обморок, находятся в состоянии шока… Но чаще всего реакция наступает позднее, через осознание случившегося постфактум. Как все и всегда – позднее или просто поздно. Внешне человек продолжает совершать будничный ритуал: «Здравствуй, это я!» – «Это ты?» – «Это я! А это ты, а это мы с тобой!» Повседневная суетность служит спасительным буфером, в противном случае человека разрывает, как бомбу. А возможно, в сегодняшнем мире трудно поверить в то, что потеря любви – это трагедия. Да и вообще, если каждый день – трагедия, то к ней привыкаешь. (Один знакомый в Нью-Йорке восклицал: «Ну что Анна Каренина?! Да тут каждый день бросаешься под поезд!!!»)

Может, мы живем во времена большого фарса? И это и есть наша… будущая трагедия? Не иметь шанса на героическую смерть (как и героическую жизнь) – в лавровых венках, с неизменным уроком для будущих поколений, не иметь шанса на катарсис – это не так-то просто! Ведь даже у Чехова, с персонажами которого мы чаще всего себя сравниваем, сильные чувства, как правило, принимают комический оттенок. А «героическим» – и в этом много иронии – становится само существование, если оно продолжается, вопреки тому, что жизнь не изменится к лучшему. Не потому ли чеховские комедии наводят на мысль об исполнении похоронного марша на губной гармошке?

Таня с Сергеем – современные Ромео и Джульетта – отличаются от своих шекспировских прототипов тем, что не расплачиваются жизнью за невозможность счастья, а остаются жить, растворяясь в ней. Они тоже умирают вместе со своей любовью, только в символическом смысле – они становятся другими: он – мужем Люды, она – женой Игоря. (Существует и такое решение проблемы: верен любви – люблю другую…) Но почему же мы тогда называем их Ромео и Джульеттой, а не просто влюбленными? Ведь не ради красного словца режиссер сравнивал их с шекспировскими персонажами? Возможно, он хотел подчеркнуть, что точкой отсчета жизни зрелого человека является пережитая им собственная смерть – как смерть его мечты о безоблачном счастье… А тот, кто не умирал, тот и не любил, и не жил, и не герой?

В метро, на лавочках бульваров, в офисах и театрах – повсюду бродят несостоявшиеся самоубийцы, реанимированные трупы… Я тоже из их числа – и все мы называем себя: «человек с опытом». «Опытом умирания?» – «…И позднейшего воскрешения!» Итак, условие продолжения жизни – это множественное перерождение. И наоборот, идеальная любовь, находясь в конфликте с реальностью, в конце концов отказывается от нее. Ромео и Джульетта сегодня – взрослее, старее своих шекспировских прообразов, они обзаводятся семейством, живут во имя «нового смысла». В их мудрости много печальной иронии. Я думаю, что пафос самого финала картины (Сергей обнимает Люду, смотрит на ребенка, затем переводит взгляд на панораму за окном) пронзителен именно потому, что мы в него не верим: не то это счастье! Это скорее выписка из больницы, тем и хороша. Мы знаем, что так именно и бывает – собрали человека по кусочкам, и когда он наконец стал различать цвет и запах, все облегченно вздохнули. Такому счастью можно сострадать. Грустному финалу с многоточием зритель сопереживает гораздо больше, чем хеппи-энду с жирной точкой в конце, это знают сегодня даже дети. Двадцатый век, век кино, нас все еще учит сопереживанию – видимо, потому, что это большой дефицит, и чем дальше, тем больше. Очевидно также, что жизнь и есть многоточие, подразумевающее многочисленные варианты. И только точка, поставленная в своем собственном конце, гарантирует незыблемость совершенной конструкции. Это ли не смешно?

Так в окончательном варианте мы с Женей и проиграли эту сцену: замедляя и оттягивая вспышку эмоций. Мне с трудом дались слова героини о том, что «она жена другого, а та, другая – умерла». Я не верила, что Таня разлюбила Сергея и теперь отказывает ему. Кончаловский просил облегчать текст и быть в сцене очень женственной, никакой открытой драмы! Я доверилась ему, но внутренне не понимала такой задачи. Уже много позднее, приобретя опыт, близкий к опыту моей героини, я убедилась, насколько верным было такое решение. Когда сердце переполняет страдание, человек начинает убаюкивать сам себя и говорит ласково, почти шепотом: об измене, о смерти, о переезде на другую квартиру… И все же мне показалось символичным, что режиссер оставил Таню в ее изначальном образе «зайчика», по-детски недоумевающей: а что же, собственно, произошло? Он изменил концовку сцены, какой она была в сценарии. Таня выбегала во двор вслед за Сергеем и участвовала в апофеозе его драмы, что давало героине возможность пережить эмоциональную кульминацию. В фильме вместо этого за Сергеем бежит ее мать, которая отыгрывает все то, что должна была бы выразить дочь. Такое решение вызвало во мне внутреннее негодование: я почти физически ощущала, что мне заткнули рот, упрятали с глаз долой, не позволили открыть свои подлинные чувства. Я даже усмотрела здесь суть личного конфликта с Кончаловским: он не хотел видеть во мне умудренную опытом, сильную женщину, предпочитая законсервировать в виде девственной мечты. Но возможно, я излишне усложняла подсознательные мотивировки режиссера – он просто сохранял стиль и жанр, в котором существовали его герои. А я по-прежнему не разделяла, где речь идет обо мне, а где – о Тане. Да и вообще, была ли когда-нибудь речь только обо мне?

Говоря о «жанре», любопытно вспомнить еще один эпизод, сыгранный мной вместе с Ией Саввиной. Я имею в виду сцену, где Таню, онемевшую от горя, мать заставляет взять в руки тесто и начать его бить и мять – то есть возвращает ее к жизни, к действию, переламывает ее оцепенение. Слова матери: «Бей, бей!» – Таня пропускает мимо ушей, и только после пощечины она пробуждается. Во время съемки Ия Сергеевна залепила мне такую смачную оплеуху, что слезы брызнули из глаз, освободив мою душу от множества обид. Мне даже показалось, что теперь Ия Сергеевна прониклась ко мне искренней любовью. В этом, наверное, и заключается эффект психодрамы. Во время игры человек открыто выражает то, что чувствовал, но запрещал себе в жизни – и так наконец достигает миролюбивого и благодушного состояния. «Эх, дать бы по физиономии… Ну, вот и дал, теперь можно и пожалеть!»

Посмотрев смонтированный материал, я была удивлена. То, что я увидела на экране, не соответствовало не только моему внутреннему видению, но и тому, что было на площадке. Я ждала крупных планов, особенно в драматических кусках, а вместо них картина изобиловала общими и средними, всяческими панорамами. У меня снова возникло чувство, что режиссер резал по живому: если мое лицо крупно – любит, а если смазано на общем плане – подавил, растоптал, вычеркнул из жизни. Это было первым знакомством с монтажом, способным поставить все с ног на голову. Об этом этапе работы Кончаловский всегда говорил как о самом интересном для режиссера. И теперь, как я выяснила, – таком травмирующем для актера. Мысль, которая не покидает до самого конца: а что там от меня останется – рожки да ножки? Вот именно! Конечно, позднее я многое поняла про пластический язык кино и про роль ритма, про знаки и символы, метафоры на стыке кадров и все такое… Но прежде чем привыкнешь ко всяким трансформациям своего двойника на экране… Да нет – к этому никогда не привыкнешь, просто научишься улыбаться за темной завесой очков.

Во второй части фильма, черно-белой, Тани нет. Ее место занимает Люда – спасительница, ставшая опорой героя, продолжательницей рода. Неудивительно, что на эту роль режиссер выбрал Ирину Купченко – она была его талисманом от картины к картине, залогом равновесия, надежности, веры.

Во время работы над фильмом группа людей, объединенная общей задачей, вкладывает всю свою энергию в один котел. Образуется некое сообщество, живущее отдельной, им самим созданной виртуальной (как сегодня без этого термина книгу писать?) жизнью. Когда фильм снят и цель достигнута – сообщество распадается, а вместе с ним исчезает такой особый феномен, как жизнь киногруппы. В то же самое время картина только начинает свой путь «в люди», а тем, кто создал ее, ничего не остается, как греться или корчиться на заднем ряду, в лучах, исходящих от экрана.

«Романс о влюбленных» оказался счастливым ребенком, хотя это и не исключало существования у него врагов и оппонентов. Элита в целом, за редкими исключениями, картину не принимала. Режиссера обвиняли в низкопоклонстве, в тоталитарном пафосе, ругали за флаги, гимн, за патетическое «Служу Советскому Союзу!» в устах главного героя. Только теперь, после того как рухнул советский режим (не успеешь написать, как все снова вспять…), многие из критиков картины, оглядываясь на свою молодость, не могут отделить ее от майских парадов, гипсовых бюстов вождей, оптимистических лозунгов. Доля сантиментов достается и этому наивному советскому кичу – декорациям, на фоне которых влюблялись, обзаводились детьми, работали, мечтали, умирали, хоронили, снова строили. Но широкий зритель картину полюбил и запомнил, он узнал в ней себя – и службу в армии, и девушку, которая не дождалась… В картине звучал необычный перебор гитары и голос, от которого мурашки по телу (выводящий все четыре октавы), а позже объявился на свет божий и автор, Саша Градский – в патлатом облике типичного лабуха. И это тоже было дерзко и дорого. Теперь, оглянувшись назад, поняли – для поколения 70-х картина оказалась культовой. Меня часто останавливают мужчины под сорок и показывают фотографии жен и детей: «После армии я искал женщину, похожую на героиню „Романса“, на вашу Таню, взгляните – моя жена – ваша копия, и дочки тоже!»

Не успела картина выйти, ее тут же послали на фестиваль в Карловы Вары, в Чехословакию, где она получила первый приз. Мы с Женей Киндиновым почувствовали себя любимцами публики, победителями забега на длинную дистанцию. Я превратилась в счастливую дебютантку, прошедшую инкубационный период и высунувшую голову из скорлупы наружу. Эту голову фотографировали и публиковали снимки в газетах и журналах. Меня одевали Слава Зайцев и модельер из Парижа – подруга Кончаловского – перед отправкой за рубеж. Я начала соизмерять свои достоинства и недостатки с мировыми и отечественными стандартами, будучи разглядываемой, изучаемой, обсуждаемой за спиной и в глаза. Это было весело, ново, сложно, страшно – это была жизнь и работа одновременно. Я не сразу поняла, что слава – это вызов, который бросает общество тем, кто осмелился высунуть свою физиономию на всеобщее обозрение, и что принимать этот вызов нужно с голливудской улыбкой и в боксерских перчатках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю