355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Коренева » Идиотка » Текст книги (страница 6)
Идиотка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:54

Текст книги "Идиотка"


Автор книги: Елена Коренева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Глава 15. Дубль 4, 5 и так далее
Дубль 4

Вскоре после кинопроб, которые оказались удачными, Андрей Сергеевич решил пригласить нас с Конкиным к себе в гости, на улицу Воровского, для непринужденного общения вне стен студии. Туда же подошел и Микола Гнисюк – фотограф, который должен был нас фотографировать. Андрей Сергеевич рассказывал о замысле будущей картины, о том, как влюбился в сценарий Жени Григорьева, о том, что на самом деле сценарий гениальный, но мало кто это понимает, и если он возьмется снимать этот фильм, его сочтут сумасшедшим. В ходе своего пламенного, энергичного монолога он потягивал французский коньяк и слегка пьянел, на глаза его наворачивались слезы. Он становился все более откровенным и вдруг, окончательно расчувствовавшись, признался, что когда уедет жить во Францию – а он рано или поздно намеревается это сделать, – то раздаст всю свою библиотеку, и жестом указал в сторону книжных полок. А еще минут через десять прибавил, что просто-напросто отдаст все нам: Конкину, мне и Миколе Гнисюку. Мы невольно окинули взглядом содержимое шкафов.

Трудно выразить словами, в какой столбняк и одновременно эйфорию приводили нас троих, будущих обладателей ценностей Андрея Сергеевича, его слова о Франции, об отъезде, да и сам размах его речей. География моей жизни тогда ограничивалась моим домом, Щукинским училищем и парой-тройкой квартир знакомых и родственников. Что говорить, посещение дома Кончаловского, а значит, и Михалкова, а там и Сурикова, было сравнимо с посещением музея культурных ценностей. Я испытала острое желание стать обладательницей его библиотеки (или чего-нибудь) – думаю, те же мысли пронеслись и в голове улыбающегося Конкина, и трудяги Миколы Гнисюка. В Андрее Сергеевиче было что-то мюнхгаузеновское – в глобальном масштабе его планов, только с той разницей, что он мог действительно поехать и во Францию, и в Италию, в Америку. Не знаю, как насчет полета на Луну, но разговаривать по телефону с Джиной Лоллобриджидой, называя ее при этом просто Джина, он мог. А также с Беатой, Бернардом и черт-те знает с какими еще кинематографическими реликвиями… Дерзость его намерений передавалась слушателям, тем, кто оказывался в данный момент возле него, и сразу казалось, что и ты немного приобщился к Сурикову, к Джине с Беатой и вообще. Хотелось ставить большие цели: скажем, не в Крым поехать или на Домбай, петь под гитару у костра, а закрутить роман с Романом Поланским во время Московского кинофестиваля, потом сняться у него в главной роли, получить премию в Каннах, затем бросить его и вернуться к своим. Чтобы потом рассказывать: да, все там есть, но без своих любимых обормотов – как-то не так!

Вскоре Конкин ушел, и Андрей Сергеевич пригласил нас с Миколой поужинать в ресторане Дома литераторов. По пути к нам присоединился Саша Адабашьян – он, собственно, и рассказал месяцем раньше Кончаловскому, что у его ассистента Наташи Кореневой есть две дочки в возрасте нужной ему героини, после чего меня вызвали в группу «Романса». Сидя за столиком ресторана, Андрей Сергеевич смотрел, как я закуриваю сигарету, разглядывал мои руки и вдруг сказал: «Леночка, у тебя стиль Красной Шапочки, а с этим лаком на ногтях да с сигаретой в зубах ты похожа на Красную Шапочку, которую уже съел Серый Волк». Он был прав и даже сам не представлял, до какой степени – как, впрочем, не представляла этого и я. Домой возвращались втроем на машине Кончаловского, уже без Миколы. Бушевала метель или мне так только казалось, но точно помню, что вокруг было белым-бело. Кончаловский начал читать по памяти Пастернака, стихи из цикла «Высокая болезнь» и «Разрыв». Когда он сбивался, забывал нужную строчку или слово, Саша тут же подхватывал. «О ангел, залгавшийся, сразу бы, сразу б…», потом: «Рояль дрожащий пену с губ оближет, тебя сорвет, подкосит этот бред…», «Пью горечь тубероз, ночей осенних горечь…», «Коробка с красным померанцем – моя каморка…» и так далее. Машину повело от счастья, за рулем сидел тридцатипятилетний Кончаловский и в такт стихам и их смыслу выворачивал баранку то вправо, то влево, заставляя машину, словно партнершу в танце, смотреть на восток, затем резко – на запад. Если представить память как музей, где воспоминания словно зафиксированы на кинопленке, то среди самых красивых моментов моей жизни останется и эта дорога зимней ночью, в компании с Пастернаком, Адабашьяном и Кончаловским. Перед тем как проститься, Андрей Сергеевич сунул мне в руку книгу, которую сам прочитал и очень ею дорожил. Она, по его словам, выражала его умонастроения того периода. Тоненькая брошюрка с коричневой бумажной обложкой была пропитана ароматом его духов – пряный горьковатый вкус восточных благовоний. У меня кружилась голова. Книга называлась «Восток и Запад».

Дубль 5

В феврале прошел слух о консервации картины. Андрей Сергеевич лег в больницу, у него открылась язва желудка. Группа «Романса о влюбленных» была расформирована, и мою маму открепили от картины. Для меня наступило время догадок и сомнений, гадания: веришь не веришь, чет или нечет, сбудется не сбудется. Оставшись в информационном вакууме, я тем не менее чувствовала, что существует какая-то связь через пространство и эфир с тем, кого звали Андреем Сергеевичем. Он отметил наши встречи невидимыми символами и знаками, которые не могли так просто исчезнуть. Я закрывала глаза, они высвечивались ярче и говорили: будет, будет, будет… И может, даже хорошо, что наступила пауза, может, он играет в то, что болен, оттягивает время, чтобы понять, переболеть и решить что-то для себя, для меня… Я не знала «что», но чувствовала: он решает и решаю я.

А я действительно решала. Моя дверь была заперта, я не отвечала на звонки с предложениями о встрече. Я не могла соединить несоединимое. Конец и начало – всегда рядом, следуют друг за другом. Я понимала, что наступает конец моим отношениям с Сашей. Тогда он пришел сам. Он настаивал, требовал и не уходил. Под напором гнева, жажды возмездия, ревности, которые толкали мужчину на насилие, я впустила его в дом. Женщина демонстрирует любовь и конец любви – слабостью, мужчина – силой. И он ее продемонстрировал. Я долго ненавидела свое тело. А через месяц с лишним моя мама стояла у больничного окна, и лицо ее говорило: все пройдет, девочка моя, все уже прошло.

О том, что со мной произошло на самом деле и каковы психологические последствия этого, я узнаю только в Америке, прочитав массу литературы и посмотрев не один фильм. До тех пор я буду считать, что насилуют только в темном переулке и только незнакомые мужчины. После моего выхода из больницы мы встретимся. «Выходи за меня замуж, я делаю тебе предложение», – говорил он. «Я подумаю», – ответила я и собралась уходить. «Надо было оставить ребенка… – выговорил он напоследок и тихо добавил, уже самому себе: – Счастье мое!»

Где-то в начале апреля пришла весть из группы «Романса» – Кончаловский просил передать, что в мае будем пробоваться, пусть Лена худеет, готовится, не забывает. А в мае меня вызвали на «Мосфильм». На моем безымянном пальце поблескивало кольцо. «Ты вышла замуж?» – спросил режиссер. «Нет, это подарок», – сказала я о кольце, которое, не став обручальным, стало памятью. Меня познакомили с Женей Киндиновым и Сашей Збруевым. Теперь Женя был претендентом на роль главного героя, Сергея. А Саша на роль мужа Тани. «Возьми ее на руки», – попросил режиссер. Женя поднял меня. «Да! Это то, что надо: она маленькая, а он гигант!» – воскликнул Кончаловский. Он нашел ключ, образ пары. Влюбленный в меня и Конкина как в кандидатов на главные роли, режиссер между тем понимал, что я скорее клоун и в этом надо было искать мою силу. А Конкин – французского типа красавец, который требовал рядом красавицу под стать. Тогда как Женя с его ростом и силой оттенял мою хрупкость, и получалась трогательная дисгармония. Начались кинопробы: одна, другая, третья. Когда наступила седьмая, я сказала себе: «Мне все равно, я больше не хочу ничего, я свободна от этой тайны, и мне безразличен ее исход». Через день в нашем доме раздался телефонный звонок. Режиссер Кончаловский говорил моей маме, что меня утвердили на главную роль, он счастлив, он счастлив!.. Мне предстояло сыграть все, что я знаю про любовь.

Глава 16. Сверхзадача

Перед началом съемок на «Мосфильме» устраивались просмотры фильмов мировой классики. Их заказывал сам режиссер, считая, что творческой группе необходимо ознакомиться с приемами и находками современного зарубежного кинематографа. Я впервые тогда посмотрела «Пять легких пьес» Боба Рафелсона с Джеком Николсоном, «Буч Кессиди и Сандэнс Кид» Джорджа Рой Хилла с Робертом Редфордом и Полом Ньюменом, «Бонни и Клайд» Артура Пенна с Фей Данауэй и Уорреном Битти, а также фильмы Роберта Олтмена, которые особенно ценил Кончаловский. Наконец я увидела и Ширли Мак Лейн в картине Боба Фосса «Милая Черити». Кончаловский обращал мое внимание на клоунский аспект игры Мак Лейн – он хотел, чтобы я обострила свою характерность. «Смотри, как она хохочет, как открывает рот, – клоун, рыжий клоун в цирке, а как грустит по-детски, почти шарж», – комментировал он ее игру. На просмотрах он сажал меня рядом, и зарождающаяся во мне любовь набухала, как тесто на дрожжах, от тепла, внимания, ощущения нужности. Ему свойственно было желание научить, образовать, приобщить к культурному слою, вывести на другой уровень социальной и внутренней свободы всех, кто его окружал во время совместной работы на картине. Так называемый «ликбез» по-кончаловски распространялся и на толстых теть преклонного возраста, и на светских красавиц, и на девочек и мальчиков, называемых актерами, и на всевозможных старичков и старушек, попадавших в его водоворот на правах своеобразной челяди.

В «образовательную» программу входило не только ознакомление с фильмами, фотоальбомами, живописью и музыкальными произведениями, но также в большой степени то, как и чем нужно питаться. В особенности восхвалялось сыроедение и вегетарианство. В качестве аргумента приводился неизменный ослик, который ел травку, и ему этого хватало, тогда как человек, питающийся мясом в конце двадцатого века, приравнивался к хищнику. В пользу сыроедения также предлагалось сравнить навоз травоядных с дерьмом всех остальных – первое не воняет, в отличие от последнего. Лекция о правильном питании могла застигнуть «ученика» в момент поглощения долгожданной котлетки, которую «учитель» клеймил словом «падаль». Пожиратель «падали» рано или поздно переставал питаться на глазах у режиссера или переходил на поощряемую мэтром геркулесовую кашу, дабы приобрести в глазах посвященного окружения киногруппы человеческие черты. Все были в курсе, что у Андрея Сергеевича недавно открылась язва и теперь он вынужден сидеть на специальной диете, потому относились с пониманием к его пристальному вниманию к вопросам здоровья, чем отчасти и объясняли его поиски новых путей.

Философские эскапады также были неотъемлемой частью ежедневного существования Андрея Сергеевича. Он склонялся к западническому воззрению на историю России, цитировал Чаадаева, а говоря о личной свободе, непременно упоминал Ницше и его Заратустру. Модная в то время восточная философия, не успевшая стать популярной в отечестве, уже была на его вооружении. Он штудировал индуизм, буддизм и учение дзен, артикулируя их постулаты всем, кто жаждал знаний или был застигнут врасплох рассуждающим режиссером. Он любил подчеркивать, что сам еще недавно был грубым азиатом, способным из ревности ударить женщину, но что со временем начал превращаться в европейца, уходить от иррациональности страстей в пользу здравомыслия. Не последнюю роль в этом сыграло влияние его жены-француженки: собственно, и сам выбор этой европейской женщины был следствием его изменившихся воззрений.

Но основным его детищем были актеры. В группе все должны были холить и лелеять главных героев и служить верой и правдой творческому процессу. Равностепенное значение отводилось гриму, костюму, реквизиту, свету, декорациям, звуку, пленке – на всем лежала печать пристального внимания режиссера. Грим и краска привозились из Франции и Италии через знакомых, оттуда же поступали и джинсы для главных исполнителей. Лучшие журналы западной моды были под рукой для поиска причесок, выкроек и фасонов блузок в стиле хиппи. Редко когда впоследствии, если когда-либо вообще, я встречала подобное внимание режиссера ко всему, что составляет материальный мир фильма, не говоря уже о его духовном аспекте. (Я опускаю в этой связи режиссера Рустама Хамдамова, с которым встречусь на картине «Анна Карамазофф» – его внимание к изобразительной стороне кадра естественно по определению, так как он в первую очередь профессиональный художник.) Кончаловский так и называл фильм – миром: реальным, индивидуальным, имеющим собственную атмосферу, характер и образный ряд. Стихи Пастернака с их подмосковной летней флорой, пропитанные дождем и чувственностью, вдохновляли всю лирическую часть «Романса о влюбленных».

Вполне естественно, что к началу съемок, а именно к экспедиции в город Серпухов, я была трансформирована внешне и внутренне и готовилась к предстоящей работе как к вооруженным действиям. Режиссер поставил вопрос ребром: «Ты могла бы умереть ради фильма?» Он, конечно, выражался образно. «Могу!» – отвечала я по-спартански. На темечке у меня красовался выстриженный хохолок, развевающийся при малейшем дуновении ветерка, волосы были слегка высветлены, сигареты съеденной Красной Шапочки канули в вечность вместе с лаком для ногтей. Я не ела мясо и тяжелую пищу – я уже не была в полной мере самой собой – а это и есть рабочее состояние актрисы.

Как-то вечером Андрей Сергеевич пригласил меня к себе на улицу Воровского (это, по сути, был дом его родителей, где в основном проживал Сергей Владимирович. Сам же Кончаловский снимал квартиру неподалеку, для себя и жены Вивиан). Преданная семье Михалковых домработница Поля угощала меня супом из лука-порея и черникой с молоком. Представлена я ей была как «Леночка, исполнительница главной роли будущего фильма». Когда Поля ушла, мы перекочевали из кухни в гостиную для неторопливой беседы под звуки работающего телевизора.

По мере наступления сумерек наш разговор приобретал все более интимные черты. «Зачем ты носишь эти железобетонные лифчики? Тебе вполне можно обойтись и без них, как это делают теперь на Западе». Речь шла о последней реликвии, оставшейся от моих прежних отношений. Любое замечание мужчины Кончаловского я интерпретировала как желание своего режиссера, и лифчики исчезли вместе со всеми атрибутами прошлой жизни. Когда стемнело окончательно, мы уже целовались. Обвив его голову руками, я почувствовала, будто обнимаю компьютер, который вдруг начал сбоить от предложенной ему новой программы. Создавалось впечатление, что я – представитель земной цивилизации, участвую в эксперименте: некий инопланетянин, робот, титан, желает переболеть человеческими болезнями. Перейдя из гостиной в спальню, Кончаловский-мужчина заметил, что любовниками стать очень непросто: не все подходят друг другу, и не надо в этом торопиться. Потом как режиссер прокомментировал мою наготу: «Надо худеть – такой ты можешь быть, когда станешь старенькой, а сейчас ты должна быть тоненькой, девственной, нимфеткой… Нам же предстоит снимать тебя обнаженной!» – «А когда я буду старенькой?» – переспросила всемогущего волшебника «соломенная голова». «Лет в тридцать», – ответил он. До тридцати была еще куча времени, и я облегченно вздохнула. Итак, отправляясь в Серпухов, где начинались съемки фильма «Романс о влюбленных», я имела двойную задачу – сыграть Джульетту 70-х по имени Таня, а также справиться с ролью новой любви Андрея Кончаловского.

Глава 17. Г-О-О-О-л!

Ура!!! В Серпухове снималась летняя натура: проезды на мотоцикле, проходы вдоль реки, барахтанье в крапиве, а также пробежки, в которых мы имитировали знаменитых персонажей мультфильма «Ну, заяц, погоди!». Они возникли от комичного соотношения нашего с Женей роста – чего не было в сценарии. Но особую сложность представлял эпизод на барже, содержавший элемент мюзикла. Женин персонаж, Сергей, берет гитару и поет (голосом Сашки Градского), а я танцую и тоже пою («не своим» красивым сопрано). Так как ни я, ни Женя не были ни певцами, ни танцорами, да и сам жанр всегда был слабым местом советского кинематографа и театра, Кончаловский приставил к нам балетмейстера – рыжеволосую и веснушчатую Светлану Люшину. (В зимний период с нами работал Евгений Харитонов – фигура подпольной богемы конца 70-х. О том, что он был личностью одиозной, знаковой и трагической, я узнала много позднее, после его внезапной кончины в 81-м году.) По настоянию режиссера Света была с нами беспощадна. По нескольку часов в день она учила нас не только танцевать, но даже ходить, бегать и прыгать в кадре. (Если вы считаете, что ходите и прыгаете нормально, то попробуйте снять себя на кинопленку – вас постигнет разочарование!)

Благодаря киногеничой наружности Свете самой удалось сняться в немых кусках с Иннокентием Смоктуновским, и порой мне казалось, что она и есть наилучшая кандидатура на роль Тани. В такие моменты я утешала себя тем, что моей сильной стороной являются чисто актерские качества: легкая возбудимость, эмоциональность, естественность поведения перед камерой. Но драматические сцены были еще впереди, а теперь мне приходилось бороться со своим телом, находясь под непрестанным обозрением всей съемочной группы. Работа над собой не прекращалась даже в перерывах на обед – мне позволялось есть только овощи и фрукты, а об ужине не могло быть и речи, только чай. Короче, я целиком принадлежала прожорливому чудищу по имени «кино». Но! Видно, моих стараний оказалось недостаточно. После очередного дубля с танцем режиссер не выдержал: «Что ты пляшешь как корова?! Легче, ритмичнее, тебе уже все показали. Придется продолжить завтра». У меня был шок. «Всемогущий волшебник» заговорил вдруг голосом Змея Горыныча? Впрочем, перевоплощение свойственно не только актерской профессии – актеры всего лишь имитируют то, с чем сталкиваются в жизни. И я замолчала, почти как героиня фильма Бергмана «Персона». Если бы не извинения режиссера, неизвестно, сколько времени я бы пребывала в таком состоянии. По дороге в гостиницу он задавал мне вопрос, другой, третий, но ответа не последовало.

Оставшись в номере одна, я села на стул и уставилась прямо перед собой не мигая. «Пусть я маленькая, неуклюжая, но ведь я так старалась… И потом, я всегда любила двигаться под музыку, даже хотела быть балериной! „Корова“, – разве так говорят влюбленные в тебя мужчины? Он не влюблен… пусть, но я никогда не смирюсь с тем, что меня унижают, ни-ког-да! Слышите, вы все, – никогда!» В дверь постучали, вошел Кончаловский. «Прости меня, Леночка, любимый зайчик, прости! Я не должен был требовать от тебя то, что может сделать балерина, больше себе этого не позволю!» Я начала оттаивать, – я поверила. Что поделаешь, таковы условия «игры», как в театре, так и в кино: режиссер любит своего актера – актер лезет из кожи вон, чтобы заслужить одобрение режиссера. Добровольно приносить себя в жертву и получать от этого удовольствие – часть актерской профессии. А вероятность в любой момент стать жертвой – агрессии, насилия, грубости – всего лишь факт нашей печальной реальности, не имеющей отношения ни к творчеству, ни к профессии, ни к игре.

Наметившаяся катастрофа была вовремя предотвращена. Я снова бегала по траве и песку, валялась в крапиве, залезала в холодную воду и была тем счастливым зайцем, которого догонял и не мог догнать серый волк. Пришел и первый материал. Режиссер пел мне дифирамбы за глаза и в глаза, и это было искренне. По вечерам я слышала постукивание в стенку – он жил в соседней комнате. Меня приглашали зайти в гости перед сном. Наш роман продолжался…

Как-то раз, после съемки одного из объектов, мы с Кончаловским шли по проселочной дороге, как вдруг перед нами предстал полыхающий пламенем дом. Пожар бушевал, видно, уже давно, и надежды на то, что дом выстоит, не оставалось никакой. Я помню застывшего перед этим зрелищем Андрона, который долго не мог оторваться и все смотрел, как исчезает в огне двухэтажное жилище. Весь вечер потом он находился в смятенном состоянии – то погружался в свои мысли, то принимался о чем-то рассказывать или вдруг осенял себя крестным знамением. Меня поразила его реакция: он воспринял пожар как зловещий знак, символизировавший, очевидно, сожженные корабли – сожженное прошлое. Этот случай не только подтвердил мистический настрой самого Кончаловского, но и стал примером, как работает ассоциативный механизм художника. Привыкнув зашифровывать реальность в образы и метафоры, он получает обратную реакцию своего сознания: вид горящего дома превращается для него в знамение, которое он связывает с собственной жизнью.

Наступил июль – время проведения в Москве Международного кинофестиваля. Андрей Сергеевич собирался уехать на десять дней в столицу. Накануне отъезда он вдруг предложил мне поехать вместе с ним. Я согласилась, заинтригованная выпавшей мне честью провести десять дней с Кончаловским на правах его дамы. Очутиться среди пестро разодетой толпы прямо после съемок в серпуховской крапиве, где я заработала множество ссадин и ожогов, – само по себе ощущение весьма острое. Но тем более приятное, ибо теперь твое лицо, тело, руки – настоящий кинематографический трофей и останется им, пока фильм не будет снят.

После первой же московской вечеринки, с которой мы возвращались уже на рассвете, режиссер сделал для себя маленькое открытие: «А ты нравишься мужчинам, я заметил, как они тянутся к тебе». Очевидно, что это скорее подстегнуло его мужское самолюбие, нежели порадовало, – он с житейским, а вовсе не с творческим любопытством стал приглядываться ко мне. Ночевать нам пришлось на той квартире, что он снимал с женой. Через пару дней я узнала, что Вивиан прилетела из Франции и он объявил ей о романе. Вскоре она оставила в квартире записку: «Забирай свое гавно, я не хочу, чтоб здесь жили твои бляди».

Улыбнувшись на слово, написанное с ошибкой, он вздохнул: «Эх, шатик, шатик!» – затем скомкал записку и ничего не стал предпринимать (французской жене пришлось ночевать в загородном доме). В переводе на русский «шат» означало «котенок», а все остальное – что у супругов продолжается давно начатая полемика. Из первого знакомства с «котенком» я догадалась, что она любит материться, в чем позднее убедилась при личных встречах. Впрочем, русский мат в устах француженки приобретал благообразное звучание, казалось, что она декламирует Поля Верлена, а вовсе не посылает тебя на х…, отчего хотелось внимать ее речам с благоговейной улыбкой. Что же до меня, новоявленной «б», то я превратилась из «зайца» в «кролика», застрявшего между любовью и страхом, опытом и неведением, творчеством и авантюрой. Но так как любовники сродни революционерам-подпольщикам, прямо шагающим к поставленной цели, то и я, вслед за своим режиссером, не оглядывалась на подстреленных товарищей. Так и было… Разложив постель прямо на полу, дабы не осквернять законного брачного ложа, и бросив на подушки гудящие от событий головы, мы вслушивались в тишину, ища ответа. «Я лю-блю… те-бя…» – отважился наконец произнести один из нас. И облегченно вздохнул – поблизости не было ни камеры, ни микрофонов, ни осветительных приборов, ни жены.

Фестивальные торжества обернулись вереницей коктейлей, фуршетов и нескончаемым людским муравейником. Новичку, затесавшемуся посреди разноголосой толпы, трудно постичь все прелести кинематографической давки. Он ждет обстоятельной беседы и осмысленных разговоров, но увы – на нем едва задерживают воспаленный взгляд, задавая вопрос, не ждут ответа, опрокидывают на ходу бокал шампанского на единственный вечерний костюм и вместо извинений целуют в щеку, как старого знакомого. Другое дело кинематографисты с опытом. Здесь они умудряются завязывать деловые отношения, черпать новые идеи и даже расслабляться. Кончаловский во всем этом хаосе ориентировался как рыба в воде, успевая улыбаться несметному числу знакомых, перебрасываться несколькими фразами, объясняющими «что», «где», «когда» в его нынешней жизни, и линять из всех ситуаций, которые сулили ему скучные долгие разговоры. Он поистине был мастером этой сложной науки: не дать людям сесть тебе на шею и при этом не оставить никого в обиде.

Но главный сюрприз ждал меня при посещении посольств. А если говорить определеннее, мы делали «чес» по входившим в фестивальную программу посольским вечеринкам, порой побывав на трех-четырех подряд, в каждом месте по полчаса. Он давал мне задание: «Пока я разговариваю, ты возьми салфетку и собирай что есть вкусненького на столе. Побольше икры, креветок и зелени, зелени!» Когда моя миссия была выполнена, я отступала поближе к выходу. Тогда он делал мне знак: понял – и, сославшись, что его где-то ждут, раскланивался с собеседником. Содержимое салфетки поедалось тут же в машине, которая везла нас дальше.

Я и представить себе не могла, что фестиваль с Кончаловским будет принимать такие хулиганские формы. Но это упрощало задачу: мне не пришлось изображать светскость, от которой болят мышцы спины у начинающих. И все же он познакомил меня с людьми, которых давно знал и любил. Это молчаливый и исполненный достоинства Отар Иоселиани, французский режиссер Паскаль Обье, а также американский продюсер Том Ладди. С последним я буду тесно общаться, когда приеду в Калифорнию. Тогда меня поразит его просвещенный альтруизм и чувство товарищества, свойственное всем американским либералам, и в частности шестидесятникам.

Несмотря на то что я закончила английскую спецшколу, объясняться с иностранцами мне было сложно. И дело тут не столько в языке, сколько в неумении вести себя в незнакомой и «непринужденной» светской ситуации. Рожденный на Западе человек способен заговорить с незнакомцем и быть интересным ровно столько времени, сколько ему отпущено ситуацией. Тогда как русский человек задает себе вопрос: «О чем мы можем говорить, если он меня совсем не знает?» Вести разговор не о себе, а о посторонних вещах, как-то: культура, политика, история, даже погода (что в основном и составляет предмет светской беседы), – мы не умеем. Нам это не было привито, а потому казалось абсурдным. Впрочем, те, кто владеет мастерством светского разговора, считают его не менее бессмысленным. Подтверждением тому служит и стремление Кончаловского бросить вызов скуке, и фильмы Вуди Аллена, показывающие глупость нью-йоркских светских раундов, и знаменитые насмешки над буржуазными ритуалами Бунюэля. Что уж говорить об англичанах и их юморе по этому поводу! Да, пожалуй, вся артистическая элита нашего веселого мира успела высокомерно плюнуть в сторону навязываемых этикетом правил поведения. Из чего я сделала вывод: умение хладнокровно делать то, что противно твоему сердцу, но к чему обязывают приличия, и называется «хорошим тоном». Это медаль за терпение.

В один из фестивальных дней Андрей Сергеевич сказал, что его мама, Наталия Петровна, устраивает ужин у себя в доме на Николиной Горе. Среди многочисленных гостей она приглашала и меня с Женей Киндиновым. «Там будет Вивиан», – предупредил Кончаловский. Я сомневалась, стоит ли мне появляться на ужине, коль скоро его жена знает о наших отношениях. Но он убедил меня, что лучше будет поехать, так как мы с Женей приглашены в качестве главных героев его будущего фильма. Положившись на его авторитетное мнение, я отправилась на Николину Гору.

Ужин был накрыт на веранде, за огромным столом разместилось человек двадцать. Меня посадили на противоположном конце от жены Кончаловского, что оградило от неловкого общения. По счастью, все разговоры обходили стороной тему наших съемок, и меня в частности. Мы с Женей молча пережевывали салаты, он сидел напротив меня и заговорщически улыбался, проявляя солидарность с партнершей в трудной ситуации. Вивиан же была многословна. Она хорошо, хотя и с акцентом, говорила по-русски, иногда переходя на родной французский, который многие понимали, например Наталия Петровна и Андрей Сергеевич. В какой-то момент разгорелся спор. Вивиан собралась ехать в Грузию вместе с пригласившим ее туда Отаром Иоселиани, а Наталия Петровна была категорически против и повторяла, что не отпустит жену Андрона (она звала сына именно так) в Грузию без мужа. Я догадывалась, что стремление гордой француженки отправиться в страну гор спровоцировано неверностью супруга. Она бросала вызов, который Андрей Сергеевич принимал, а его мать – нет.

Ужин закончился, пришла пора разъезжаться. Кончаловский взялся отвезти меня домой, обратно в Москву. В его машине я вдруг обнаружила письмо от Вивиан, которое было адресовано мне. Добравшись до дома и оставшись одна, я прочитала его. Мелким убористым почерком она описывала сложившуюся ситуацию. Образно представляла свои отношения с мужем в виде могучего дерева с множеством ветвей и переплетений, тогда как нашу с ним связь – в виде одинокого сучка. В конце стояло категорическое: «Я люблю своего мужа и умею ждать». Последняя фраза мне понравилась. Я даже подумала, что поменяйся мы с ней местами – закончила бы письмо точно так же. При нашей очередной встрече с Кончаловским я рассказала о содержании письма – о его существовании он уже знал. «Что делать, Андрей Сергеевич? – спрашивала я его. – Ваш брак в опасности. Если можно его спасти тем, что мы прекратим наши отношения, я готова это сделать. Мои родители вас не упрекнут, и я буду сниматься, как и прежде». В ответ он вздохнул, грустно улыбнулся и сказал, что в его браке ничего уже невозможно изменить и что между нами все должно остаться как есть.

Вскоре мы возвращались в Серпухов доснимать летнюю натуру. По дороге он пересказал свой разговор с женой, которая все-таки собрала чемодан и смылась в Грузию. «У нее замечательное чувство юмора, – говорил он о Вивиан, – она сказала, что теперь они с Джиной две брошенные женщины». Речь шла о Джине Лоллобриджиде, которая, как выяснилось, тоже была гостьей фестиваля, но Кончаловский избежал встречи с ней. «Ты моя анти-Джина! – сказал он, глядя на мой профиль. – У нее нос курносый, а у тебя с легкой горбинкой. Она старая брюнетка, ты – юная блондинка!» Меня от этих слов распирало чувство гордости за Отечество, как если бы наша сборная по футболу выиграла мировое первенство, обыграв две сильные команды – сборную Италии и сборную Франции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю