355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Смирнова » Поэма Гоголя "Мертвые души" » Текст книги (страница 4)
Поэма Гоголя "Мертвые души"
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:10

Текст книги "Поэма Гоголя "Мертвые души""


Автор книги: Елена Смирнова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

В первом томе: «Купцы <…> совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром» (VI, 206).

Трагическое под пером Гоголя превратилось в смешное, и вся картина, говоря его же словами, осветилась уже другим светом.

Достойно внимания, что сам Гоголь относил русский язык к числу тех поэтических ресурсов, которые еще не были в полной мере вовлечены в развитие национальной литературы. «… он беспределен, – утверждает писатель, – и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая, с одной стороны, высокие слова языка церковно-библейского, а с другой стороны, выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанью непонятливейшего человека, – язык, который сам по себе уже поэт…» (VIII, 409). По словам Гоголя, этот язык «незримо носится по всей русской земле, несмотря на чужеземствованье наше в земле своей», он «еще не прикасается к делу жизни нашей, но, однако ж, все слышат, что он истинно русский язык…» (VIII, 358).

Выведение языка литературы из узких рамок «очищенной» книжной речи и расширение его до пределов языка общенационального было подлинной революцией, произведенной Гоголем в отечественной словесности, и кажется, что лучше всего понять ее суть помогают слова М. М. Бахтина, увидевшего в этом языковом сдвиге глубокий мировоззренческий смысл. К цитированному ранее добавим еще несколько фраз. «Гоголь остро ощущает, – писал исследователь, – необходимость борьбы народной речевой стихии с мертвыми, овнешняющими пластами языка. Характерное для ренессансного сознания отсутствие единого авторитетного, непререкаемого языка отзывается в его творчестве организацией всестороннего смехового взаимодействия речевых сфер. В его слове мы наблюдаем постоянное освобождение забытых или запретных значений. <…> В абстрактном нормативном языке они не имели никаких прав, чтобы войти в систему мировоззрения, потому что это не система понятийных значений, а сама говорящая жизнь». [52]52
  БахтинМ. Рабле и Гоголь. С. 491, 492.


[Закрыть]
(Вспомним у Гоголя: «… может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно…»).

Выявляя все мертвое в потоке бытия с помощью «метко прибранного» народного слова, обнажая в атмосфере смеха бессмыслицу обыденно-привычного, язык гоголевских произведений, и прежде всего «Мертвых душ», действительно освобождал сознание от веры в отжившие авторитеты, в незыблемость мира каков он есть. Глубоко симптоматично, что сторонниками гоголевских новаций в литературе, как правило, оказывались прогрессивно настроенные читатели (и наоборот). Как живое свидетельство современника очень ценны воспоминания К. С. Аксакова о восприятии Гоголя студентами Московского университета, которые, как и сам автор воспоминаний, входили в кружок Станкевича. «Кружок Станкевича, – пишет К. С. Аксаков, – был замечательное явление в умственной истории нашего общества. <…> Искусственность российского классического патриотизма, претензии, наполнявшие нашу литературу, усилившаяся фабрикация стихов, неискренность печатного лиризма, все это породило справедливое желание простоты и искренности, породило сильное нападение на всякую фразу и аффект; и то, и другое высказалось в кружке Станкевича, быть может впервые, как мнение целого общества людей». «В те года, – продолжает мемуарист, – только что появлялись творения Гоголя; дышащие новою небывалою художественностью, как действовали они тогда на все юношество, и в особенности на кружок Станкевича!».

Далее в воспоминаниях следует эпизод, особенно наглядно иллюстрирующий утверждение М. М. Бахтина, что смех Гоголя имеет универсальный, а не узкоситуативный характер. «Станкевич достал как-то, – читаем мы здесь, – в рукописи „Коляску“ Гоголя, вскоре потом напечатанную в „Современнике“. У Станкевича был я и Белинский; мы приготовились слушать, заранее уже полные удовольствия. Станкевич прочел первые строки: „Городок Б. очень повеселел с тех пор, как начал в нем стоять кавалерийский полк“… и вдруг нами овладел смех, смех несказанный; все мы трое смеялись, и долго смех не унимался. Мы смеялись не от чего-нибудь забавного или смешного, но от того внутреннего веселия и радостного чувства, которым преисполнились мы, держа в руках и готовясь читать Гоголя». [53]53
  АксаковК. С. Воспоминание студентства. СПб., [1911]. С. 17–18, 27, 28.


[Закрыть]

Чуждое любым эстетическим канонам и бесстрашно смеющееся над ними гоголевское слово с магической силой овладело умами и вкусами передовой части общества. Едва ли не первым подтверждением этого было восклицание Белинского в статье о повестях Гоголя: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши у г. Гоголя !..». [54]54
  БелинскийВ. Г. Полн. собр. соч. М., 1953. Т. 1. С. 307.


[Закрыть]
Переписка Белинского и его друзей буквально пестрит гоголевскими словечками и оборотами речи. О восхищении воспитанников Училища правоведения, в числе которых был и он сам, «неслыханным по естественности» гоголевским языком рассказал в своих мемуарах В. В. Стасов. [55]55
  См.: Гоголь в воспоминаниях современников. М., 1952. С. 396.


[Закрыть]
Молодой Достоевский, по воспоминаниям, знал «Мертвые души» наизусть. Автор «Бедных людей» рассказывает в «Дневнике писателя» о днях своей молодости: «… я пошел <…> к одному из прежних товарищей; мы всю ночь проговорили с ним о „Мертвых душах“ и читали их, в который раз не помню. Тогда это бывало между молодежью; сойдутся двое или трое: „А не почитать ли нам, господа, Гоголя!“ – садятся и читают, и пожалуй, всю ночь». [56]56
  ДостоевскийФ. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1983. Т. 25. С. 29.


[Закрыть]

А вот для сравнения оценка языка «Мертвых душ», данная бывшим издателем «Московского телеграфа» Н. А. Полевым, сильно поправевшим после закрытия этого журнала: «На каждой странице книги раздаются перед вами: подлец, мошенник, бестия, но это уж ни по чем, как говорится: автор заставляет вас выслушивать кое-что более – все трактирные поговорки, брани, шутки, все, чего можете наслушаться в беседах лакеев, слуг, извозчиков, все так называемые драгунские штуки! <…> Вы скажете, что описывая свои темные лица, автор должен и говорить их языком – совсем нет! Автор сам говорит языком еще лучше их, употребляет их поговорки, выдумывает небывалые пословицы <…> Надобно ли ему имя мужика – Сорокоплехин, имя деревни – Вшивая спесь!» и т. д. [57]57
  Рус. вестн. 1842. Т. 6. № 5–6. «Критика». С. 45–46.


[Закрыть]

«Нет, слог у Гоголя составляет часть его создания… – писал в свое время Константин Аксаков, – слог не красная, не шитая вещь, не платье; он жив, в нем играет жизнь языка его; и не заученные формулы и приемы, а только дух сливает его с мыслью». [58]58
  АксаковК. С. Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова, или Мертвые души // К. С. Аксаков, И. С. Аксаков. Литературная критика. М., 1982. С. 146.


[Закрыть]
Дух древней народной традиции сливает гоголевский «слог» с самим замыслом «Мертвых душ», также основанным на обновляющей и возрождающей силе смеха.

Поскольку наряду с фольклорными истоками поэтики «Мертвых душ» у Гоголя выступает и пастырское «слово», неизбежно возникает вопрос: как оно может уживаться с народным смехом? Мы постараемся разобраться в этом парадоксе ниже, пока же обратимся к роли и месту «слова» в структуре гоголевской поэмы.

Факты биографии Гоголя позволяют с большой степенью достоверности установить время, когда православное пастырское «слово» попало в сферу его авторского внимания. Мы помним, что вначале замысел «Мертвых душ» не выходил из диапазона комического романа. Потом возникает идея поэмы с общенациональным охватом русской жизни. Во время работы над ее первым томом, который в основном создавался в Риме, Гоголь для устройства семейных дел выезжает в Россию, где находится с осени 1839 г. по май 1840 г. Писатель живет в это время в Москве и Петербурге, встречается с многочисленными деятелями русской литературы и искусства и, в частности, присутствует при зарождении того течения в общественной жизни 1840-х годов, которое получило название славянофильства. Идеологами этого течения были А. С. Хомяков и И. В. Киреевский, активным его деятелем стал более молодой К. С. Аксаков. Все это были люди, с которыми Гоголь так или иначе был связан лично, и особенно значимыми для писателя стали контакты с ними, имевшие место зимой 1839 г. на еженедельных вечерах в доме И. В. Киреевского. По условию каждый из участников этих вечеров должен был прочесть что-нибудь вновь написанное, и многие из прочитанных там статей стали программными документами славянофильства. Гоголь читал здесь главы первого тома «Мертвых душ».

Одной из кардинальных славянофильских идей было утверждение, что специфика русской истории и самого духовного облика русского человека связана с характером православного вероучения, которое резко противопоставлялось в кругу славянофилов западным ответвлениям христианской церкви, прежде всего – католичеству. Если в последнем славянофилы видели источник развившегося в Западной Европе индивидуализма, то коренным началом русской общественной жизни они объявляли соборность.

Не разделяя славянофильских убеждений во всем их объеме и даже порой относясь к ним весьма скептически (об этом говорит, в частности, позднейшая его статья «Споры»), Гоголь, однако, воспринял их тезис о роли православия в формировании русского национального характера. Писатель, для которого распадение общества на чуждых друг другу эгоистически-бездушных индивидов было наиболее волнующим фактом современности и сквозной темой всех его произведений, не мог остаться равнодушным к идее, открывавшей, как ему казалось, объективную возможность утверждения в России подлинного человеческого братства. Она немедленно отразилась в его творчестве, но именно как идея. Наложившись как бы сверху на уже существовавшие произведения Гоголя, которые изначально не носили религиозной окраски, она ничего не изменила в конкретном содержании их образов. Так, сразу же по возвращении из России Гоголь принимается за переделку «Тараса Бульбы». Как уже упоминалось, герои повести в ее новой редакции начинают именоваться русскими, и связывающие их отношения товарищества и духовного братства выводятся теперь из их «русской природы» (это подчеркнуто в появившейся здесь речи Тараса).

Мы можем проследить даже непосредственное воздействие на текст повести некоторых тезисов, высказывавшихся на вечерах И. В. Киреевского. В частности, там были прочитаны работа А. С. Хомякова «О старом и новом» и ответное выступление хозяина дома, так и известное под названием «В ответ А. С. Хомякову». Противопоставляя в этой последней работе основные начала общественной жизни России и Запада, ее автор писал о том, что институт права, неразрывно связанный с обособленностью людей, есть порождение чисто западное, а на Руси «даже самое слово правобыло неизвестно <…> в западном его смысле, но означало только справедливость, правду». [59]59
  КиреевскийИ. В. В ответ А. С. Хомякову // И. В. Киреевский. Критика и эстетика. М., 1979. С. 149.


[Закрыть]
И в новой редакции «Тараса Бульбы» Гоголь исключил из текста фразы, содержавшие слово «право», которое неоднократно фигурировало в первой редакции именно в «западном» смысле.

При всем том сам характер запорожцев – вольнолюбивых, воинственных и отчаянно дерзких – не претерпевает каких-либо изменений в сторону кротости и смирения, которые, согласно теориям славянофилов, отличают русский национальный характер. Весьма далеки от этих качеств и крестьянские характеры в седьмой главе «Мертвых душ», которые мы уже рассматривали.

Способность к братской христианской любви была, в понимании Гоголя, не более чем некой духовной потенцией нации, которую еще предстояло в ней пробудить и вызвать к жизни. Поэтому вставленное в поэму лирическое отступление, где, говоря словами Белинского, «автор слишком легко судит о национальности чуждых племен и не слишком скромно предается мечтам о превосходстве славянского племени над ними», [60]60
  БелинскийВ. Г. Полн. собр. соч. 1955. Т. 6. С. 222.


[Закрыть]
ничего не изменило в биографиях ни пьяницы Максима Телятникова, ни дворового человека Попова, который стащил у священника сундук с медными деньгами. Что же касается «невидимого» образа языческой масленицы, на фоне которого протекает все действие «Мертвых душ», то хотя он и был призван служить целям нравственного назидания, это ни в коей мере не помешало ему сохранить свой народно-праздничный, жизнеутверждающий характер.

Интересны в этой связи воспоминания биографа М. А. Врубеля – С. П. Яремича. По его словам, Врубель решительно отрицал у Гоголя какое-либо обличение и видел центр его творчества «в изображении положительных сторон существования». «И Врубель приводил как иллюстрацию, – пишет Яремич, – рассуждение Гоголя о желудке господина большой и господина средней руки, из которых последний одолеет и осетра, и поросенка, и бараний бок с кашей». [61]61
  ЯремичС. П. Михаил Александрович Врубель: Жизнь и творчество. М., [1911]. С. 125–126.


[Закрыть]
Замечательно, что такое прочтение Гоголя демонстрирует художник, который, говоря словами из той же книги, «наследовал великую традицию древнего праздничного искусства <…> и почувствовал как никто смысл великого искусства Возрождения». [62]62
  Там же. С. 36.


[Закрыть]

Своими представлениями о роли древнерусского «слова» в формировании национальной культуры Гоголь, как кажется, обязан тому же «Ответу» И. В. Киреевского. Упомянув о монастырях как центрах образованности Древней Руси, автор «Ответа» говорит затем об «отшельниках», из роскошной жизни уходивших в леса, «в недоступных ущельях изучавших писания глубочайших мудрецов христианской Греции и выходивших оттуда учить народ, их понимавший». [63]63
  КиреевскийИ. В. В ответ А. С. Хомякову. С. 152.


[Закрыть]
В другой своей статье Киреевский называет как одного из самых значительных среди этих отшельников Нила Сорского, [64]64
  См.: КиреевскийИ. В. О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России // И. В. Киреевский. Критика и эстетика. С. 236.


[Закрыть]
видного общественного и религиозного деятеля XV–XVI вв., учившего своих последователей управлять собственными страстями, чтобы не сделаться их рабами, и ставшего идеологом так называемого «нестяжательства» – движения за ограничение монастырского землевладения. Именно к его учению в первую очередь приложимо цитированное выше гоголевское определение пастырского «слова», в котором подчеркнуто стремление «направить человека не к увлечениям сердечным, а к высшей умной трезвости духовной». Кстати, сам эпитет «умной» невольно ассоциируется с терминологией Нила Сорского («умное делание», «умная молитва»). К идеям этого «отшельника» и восходит содержание тех лирических отступлений в «Мертвых душах», которые написаны в манере пастырского «слова»: «Приобретение – вина всего…»; и далее: «Быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки <…> Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, все вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его» (VI, 242; параллель в письме М. С. Щепкину 1846 г.: «… бегите за тем, как бы стать властелином себя». – XIII, 119).

Или: «Вы боитесь глубоко-устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор <…> А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: „А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?“» (VI, 245).

С православно-христианской природой пастырского «слова» согласуется и та особенность поэмы Гоголя, что вместе с изображением негативных явлений жизни в ней неизменно возникает мотив язычества (сюда, разумеется, относится и вся масленичная символика). Особенно громко этот мотив звучит в тех местах произведения, где на сцену выступают царские бюрократические учреждения. Здесь неизменно появляются упоминания языческих богов и подробностей их культа. [65]65
  Разумеется, в тексте они выступают всего лишь как метафоры или сравнения, но ни одна метафора, как и ни одно сравнение, не бывает у Гоголя простым стилистическим «украшением». Напротив: мы уже видели (и увидим ниже), что они-то чаще всего и выражают основной смысл образа.


[Закрыть]
Так, в описании казенной палаты, где Чичиков совершал свои крепости, фигурируют Зевс, Фемида и ее жрецы. В описании же той, где герой начинал свою службу, Гоголь в какой-то мере «обнажает прием» – он пишет, что сослуживцы Чичикова «приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, что в славянской природе еще много остатков язычества» (VI, 229)

В картине «взбунтованного» города появляется уже мотив нечистой силы. На «поверхности» текста само это понятие отсутствует, но точно рассчитанными стилистическими приемами Гоголь нагнетает то же тревожное, близкое к страху настроение, которое вызывали у читателя изображения чертовщины в его ранних произведениях: «… и все, что ни есть, поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город! Вылезли из нор все тюрюки и байбаки <…> Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и не слышно было никогда (как здесь не вспомнить «Колдун показался снова!» из «Страшной мести». – Е. С.); в гостиных заторчал какой-то длинный, длинный с простреленною рукою, такого высокого роста, какого даже и не видано было. На улицах показались крытые дрожки, неведомые линейки, дребезжалки, колесосвистки – и заварилась каша» (VI, 190).

Таким образом, на всем протяжении авантюрного сюжета как будто откуда-то из глубин текста раздается голос проповедника, обличающего греховность происходящего. Наконец, когда всеобщее бездушие и несправедливость доходят в сюжете до своей высшей точки (Повесть о капитане Копейкине), оттуда же, из той же глубины неисчерпаемых в своем смысловым богатстве гоголевских образов, начинает звучать тема возмездия.

Одно из ее выражений в поэме – реминисценции из так называемого «Поучения о казнях божиих», находящегося в «Повести временных лет» под 6576 (1068) годом. У нас нет данных о том, что текст «Поучения» имелся у Гоголя в Риме, но писатель, конечно, был хорошо с ним знаком, так как еще в России изучал Киевскую летопись, делая оттуда обширные выписки. Не исключено и то, что Гоголь мог специально обращаться к тексту «Поучения» во время своих приездов в Россию в 1839–1840 и 1841–1842 гг. Безусловно же использованная в работе над «Мертвыми душами» книга Снегирева содержит в себе отдельные фрагменты «Поучения». Знаменательно, что в книге Снегирева (вып. 1, с. 33) выписки из «Поучения» соединены с темой волхвов, сообщения о которых в летописи несколькими годами отделены от «Поучения». В десятой главе «Мертвых душ» мы находим то же тематическое сочетание.

Как одна из «казней», насылаемых на «согрешившие земли», в «Поучении» фигурирует «наведение поганых». В «Мертвых душах» эта тема отчетливо слышна в опасениях, «не выпустили ли опять Наполеона из острова», не есть ли Чичиков переодетый Наполеон и т. п. Другая «казнь» – голод, вызываемый засухой или «гусеницей», как говорится в летописи. Мы не находим этой темы в окончательном тексте поэмы, но варианты указывают, что Гоголь к ней обращался. Вводилась эта тема опять-таки скрыто, через развернутое сравнение, роль которых в гоголевском тексте нам уже достаточно хорошо известна: «… и родились, посыпались грозные следствия бесчисленно, как черви в дожди, как рождаются [черные наросты] в ненастное время черные наросты, зовомые спорыньем, которыми вся покрывается нива, страшные предвестники глада» (VI, 834).

Наряду с другими грехами, вызывающими «казни божии», в «Поучении» названо суеверие. Эта тема как будто не имеет точек соприкосновения с другими – остросоциальными – прегрешениями героев поэмы. Но, добиваясь полноты соответствия с летописным «Поучением», Гоголь находит возможным подключить и ее к содержанию десятой главы. Она появляется здесь как небольшое авторское отступление по поводу обращения чиновников с расспросами о Чичикове к Ноздреву: «Странные люди эти господа чиновники, а за ними и все прочие звания: ведь очень хорошо знали, что Ноздрев лгун, что ему нельзя верить ни в одном слове, ни в самой безделице, а между тем именно прибегнули к нему. Поди ты, сладь с человеком! не верит в бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет <…> Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками…» и т. д. (VI, 207). Сравним это с летописью: «… се бо не поганьски ли живемь, въ стречю верующе? Аще бо кто усрящет кто чернорисца, то вьзвращается, или единець, или свинью; то не погански ли есть се? Се бо по дьяволю научению кобь сию держать; друзии же и чиханию веруют, еже бываеть на здравие главе». [66]66
  Полн. собр. русских летописей. 2-е изд. СПб., 1908. Т. 2. Стб. 159.


[Закрыть]

Вернемся теперь к намеченной выше проблеме: народная смеховая стихия в «Мертвых душах» смыкается в своих функциях с совершенно ей чужеродным пастырским «словом» – православие ведь нетерпимо к смеху. Ситуация, если исходить из чисто теоретических посылок, невозможная. Из-за этого, кстати сказать, некоторые ученые отказывались принять концепцию гоголевского смеха, выдвинутую М. М. Бахтиным, который считает этот смех одним из поздних отголосков народного карнавального смеха эпохи Возрождения.

Но, оказывается, существует такая эстетическая система, причем очень близкая Гоголю, в которой смущающее исследователей противоречие предстает как закономерное и даже необходимое. Речь идет об эстетике барокко, пришедшей в Россию с Запада и особенно широко распространенной в культурной жизни Украины XVII–XVIII вв.

Чувственность материального мира встречается в искусстве барокко с идеями тщеты всего земного, призраком близкой смерти (Memento mori); причудливая образность соединяется в этом искусстве с рационализмом и назидательностью, отсюда свойственная ему эмблематичность. Барокко наложило свой отпечаток и на искусство позднейших эпох, вплоть до XX в. В романтизме память о нем еще совсем свежа.

В стилевой системе барокко могла присутствовать и ренессансная веселость (карнавальные процессии), а в славянских странах, как показали советские исследователи, искусство барокко было тесно связано с народной культурой. Здесь мы вплотную подходим к тем явлениям «низового» барокко на Украине, которые сыграли такую большую роль в формировании художественного языка Гоголя.

Именно здесь допускались произведения, излагающие сюжеты Священного писания в пародийно-травестирующей форме. К этому течению относятся также вертепные представления, сочетавшие в себе элементы религиозный и народно-смеховой. (Вертепная традиция широко представлена в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» и отчасти, как мы видели, в «Мертвых душах»). Один из образчиков травестийной поэзии украинского барокко записан Гоголем в его уже упоминавшейся «Книге всякой всячины» и носит название «Вирша, говоренная гетьману Потемкину запорожцами на светлый праздник Воскресения» (IX, 501–504). Позднейшие публикаторы этой «Вирши» в «Киевской старине» отметили, что подобная «популяризация священных истин» издавна существовала на Украине, и сослались на аналогичный пример из XVII в. [67]67
  См.: Киевская старина. 1882. № 4. С. 169–170.


[Закрыть]

Доверие к смеху, выражающему благородные и чистые чувства, демонстрирует и знаменитый земляк Гоголя – философ-подвижник и поэт XVIII в. Григорий Сковорода. «Ведь смех (ты не смейся в тот миг, когда я говорю о смехе!), – писал он любимому ученику, – есть родным братом радости и часто заменяет ее; таким, если не ошибаюсь, есть известный смех Сарры («смех мне сотвори Господь»). <…> Потому, когда ты спрашиваешь, почему я смеюсь, ты будто спрашиваешь, почему я радуюсь». [68]68
  Цит. по: ДрачИ. Духовный меч Григория Сковороды // Г. Сковорода. Избранное. М., 1972. С. 12.


[Закрыть]
По существу это очень близко к утверждению Гоголя, что смех «излетает» из «светлой природы человека» (см. с. 41).

Следует сказать, что сама эстетическая позиция Гоголя, видевшего в искусстве «нечувствительную ступень» к религиозному воспитанию человека и убежденно защищавшего театр, поэзию Пушкина и вообще всю сферу серьезного искусства от православных фанатиков типа гр. А. П. Толстого или духовного наставника писателя о. Матвея Константиновского, – эта позиция совпадает с принципами искусства барокко, и, отстаивая ее, Гоголь опять-таки оказывался рядом со Сковородой, писавшим: «Ведь плачем мы или смеемся, занимаемся серьезными делами или играем – все делаем для нашего Господа…». [69]69
  Там же.


[Закрыть]

Итак, мы видим, что сочетание православных идей с народным смехом не должно было представлять для выросшего на Украине автора «Мертвых душ» неразрешимую проблему; наоборот, оно могло возникнуть в его творчестве самым естественным образом.

В число источников, которыми пользовался Гоголь, разрабатывая линию «слова» в художественной системе «Мертвых душ», вошли и произведения барочного церковного красноречия. Так, в 1843 г. в числе прочих книг писатель просил выслать ему за границу проповеди Лазаря Барановича и Стефана Яворского (см. XII, 219). Проповеди эти, без сомнения, были известны ему раньше, во всяком случае уже в первом томе «Мертвых душ» отчетливо звучат близкие этим представителям украинско-польской школы в традиции православного «слова» темы земной суеты и загробного возмездия. В этой связи интересно будет сопоставить одно из гоголевских сравнений в «Мертвых душах» с фрагментом расцвеченной многочисленными уподоблениями и аллегориями проповеди Стефана Яворского.

Развернутое сравнение из первой главы поэмы, где «черные фраки» на вечеринке у губернатора уподоблены мухам на рафинаде, часто упоминается в литературе как образец этой типичной для поэтики «Мертвых душ» группы тропов. Вспомним, что сказано писателем про «воздушные эскадроны мух», с которыми сравниваются губернаторские гости: «Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у себя над головою, повернуться и опять улететь и опять прилететь с новыми докучными эскадронами» (VI, 14). Из приведенного отрывка ясно, что люди, послужившие объектом этого уподобления, бездельники и тунеядцы, чья жизнь – вечный праздник. Но есть еще одно слово, которым можно определить образ существования гоголевских людей-мух. Это слово – суета. Им обозначается одно из ключевых понятий в морализующей мысли барокко (vanitas), и если мы поищем что-либо подобное нарисованной Гоголем картине в проповедях Стефана Яворского, в одной из них окажется очень близкое сравнение людей с рыбами: «Первое людей с рыбами подобие: рыбы в водех погружаются и в них плавают, бегают сюда и туда, будто за каким делом гоняются и скорое течение творят, аки бы по какой нужде и потребе: а они плавают бездельно, суетное и бездельное их плавание, напрасные по водам труды, суетное и бескорыстное их так скорое течение и движение. Так слово в слово и человецы…». [70]70
  Стефан Яворский. Слово в неделю вторую по святом Дусе // Проповеди блаженныя памяти Стефана Яворского… М., 1804. Ч. 1. С. 202–203.


[Закрыть]

Взглянув в свете этого примера на весь текст «Мертвых душ», мы увидим, что понятием суетаможно определить чрезвычайно многое в содержании поэмы. Да и не только поэмы. Под это определение можно подвести поведение почти всех ранних героев Гоголя – и Кочкарева, и майора Ковалева, и толпы гуляющих в «Невском проспекте», и многих других. Но только в «Мертвых душах» эта проблема приобретает глобальный характер: «Как низвести все мира безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? и как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?» (из набросков к переизданию поэмы – VI, 693).

Нужно также упомянуть об одном обстоятельстве биографического характера. Не говоря уже о том, что частые болезни и в молодости не позволяли Гоголю забывать о смерти, неизгладимое впечатление произвел на него еще в раннем детстве рассказ матери об ужасах Страшного суда (см. об этом: X, 282), поэтому идея посмертного воздаяния, можно сказать, постоянно присутствовала в его сознании. И если в «Страшной мести» или «Портрете» она была связана с романтически-колоссальными образами носителей зла, то в «Мертвых душах» и «Шинели» она становится составной частью авторской проповеди, обращенной к массовой читательской аудитории и направленной против «грехов» повседневных, социально-конкретных.

В пору создания «Мертвых душ», сознательно творившихся «на века», Гоголь особенно напряженно и даже драматично переживает то противоречие между временным и вечным, которое представляет собой одну из мировоззренческих основ барокко. Именно в это время он пишет Погодину: «Никакие толки, ни добрая, ни худая молва не занимает меня. Я мертв для текущего» (XI, 77). И дальше – те слова о суде «грозного» потомства, которые предпосланы настоящей книге в качестве эпиграфа. В том же признается писатель другу юности Н. Я. Прокоповичу: «Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они в роде грозных обвинителей являются глазам моим. (Обратим внимание на слова «страшно» и «грозных обвинителей», далеко здесь не случайные. Это все та же мысль о грядущем ответе за содеянное в жизни. – Е. С.). <…> Одна только слава по смерти (для которой, увы! не сделал я до сих пор ничего) знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит копейки» (XI, 84–85).

А вот что он пишет в «Завещании» (1845): «… соотечественники! страшно !..Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия <…> Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, семена которых мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища из них подымутся» (VIII, 221). Нечто подобное хотел внушить он и читателю «Мертвых душ».

Нельзя не заметить, что в последних главах поэмы то там, то тут мелькают упоминания об антихристе, Страшном суде, «апокалипсических цифрах», которые в своей совокупности определенным образом воздействуют на воспринимающее сознание. Здесь же возникает тема смерти (прокурор). И вслед за полушутливым сообщением об этом факте говорится: «А между тем появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке <…> бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер, или зачем жил, об этом один бог ведает» (VI, 210). Или – еще выразительнее – в подготовительных набросках для переиздания первого тома, где писатель формулирует главные смысловые акценты поэмы: «Как пустота и бессильная праздность жизни сменяются мутною, ничего не говорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно. Не трогаются. Смерть поражает нетрогающийся мир» (VI, 692).

«Смерть простирает свои черные крылья над человеком барокко, караулит его посреди великолепия бренной жизни. За живописным полнокровием, изобилием и радостью жизни полотен Рубенса таится высоко поднятое зловещее распятие. За пляшущими сатирами и вакханками, плодами, цветами и кубками, пенящимися вином, встает крестная смерть на Голгофе», – пишет советский исследователь барокко А. А. Морозов. [71]71
  МорозовА. А. Проблема барокко в русской литературе XVII – начала XVIII века // Рус. лит. 1962. № 3. С. 15.


[Закрыть]
Подобное двоение изображений на их, условно говоря, конкретно-чувственную ипостась и религиозно-символическую характерно и для «Мертвых душ», где оно выражено еще более отчетливо. Мы уже имели нечто подобное в масленичной символике поэмы, несущей в себе тему греха. Типичную же барочную ситуацию, в которой человек помещается между небесами и пропастью ада, найдем в шестой главе поэмы, посвященной Плюшкину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю