355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Смирнова » Поэма Гоголя "Мертвые души" » Текст книги (страница 11)
Поэма Гоголя "Мертвые души"
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:10

Текст книги "Поэма Гоголя "Мертвые души""


Автор книги: Елена Смирнова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Пожалуй, самое сильное и яркое впечатление в статьях Гоголя, посвященных литературе, производит убежденность писателя в могуществе художественного слова. Только нося ее в себе, и можно было отдать литературе всю свою жизнь без остатка, как это сделал Гоголь. Видя в слове могучее орудие пересоздания человека и общества, он писал в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность»: «Другие дела наступают для поэзии. Как во время младенчества народов служила она к тому, чтобы вызывать на битву народы, возбуждая в них браннолюбивый дух, так придется ей теперь вызывать на другую, высшую битву человека – на битву уже не за временную нашу свободу, права и привилегии наши, но за нашу душу» (VIII, 408).

Слово «битва» в этот период жизни Гоголя, можно сказать, не сходит с его уст, и всегда это битва с человеком за него же самого, за пробуждение лучшего в нем. Исполнителю роли Первого комического актера в «Развязке „Ревизора“» – нравственного учителя и воспитателя общества – Гоголь пишет: «Следует показаться полководцем, бодрящим и подстрекающим других на битву…» (XIII, 128). Таким же полководцем выступает в своей книге он сам. «Воззови, – отдает он распоряжение Языкову, – в виде лирического сильного воззванья к прекрасному, но дремлющему человеку <…> Опозорь в гневном дифирамбе новейшего лихоимца <…> Возвеличь в торжественном гимне незаметного труженика…» (VIII, 280). Судя по сохранившимся фрагментам второго тома «Мертвых душ», все эти темы развивались и в его содержании.

Гоголь, без сомнения, преувеличивал возможности слова. Так, он считал, что «Одиссея» в переводе Жуковского сможет преобразовать все основы современной ему русской жизни и вернет ее к патриархальной чистоте нравов; он утверждал в статье «Карамзин», что слова правды не сможет запретить никакая цензура. Судьба его собственной книги показала, что он заблуждался. Но помимо просветительских преувеличений и даже просто ошибочных заявлений (например, расшифровка пушкинского заголовка «К Н ***» как обращения к Николаю I) мы найдем в его статьях такие вдохновенные строки об общественном долге писателя, о воспитательном значении классического наследия, о том, что распорядителем в деле искусства должен быть «главный мастер того мастерства», а не «приклеиш» чиновник, которые не только не устарели за 140 лет, но, надо думать, никогда не потеряют своего значения.

«Очень меня заняла последнее время еще Гоголя переписка с друзьями, – читаем в письме Льва Толстого П. И. Бирюкову от 5 октября 1887 г. – Какая удивительная вещь! За 40 лет сказано, и прекрасно сказано, то, чем должна быть литература. Пошлые люди не поняли, и 40 лет лежит под спудом наш Паскаль. Я думал даже напечатать в Посреднике выбранные места из переписки». [147]147
  ТолстойЛ. Н. Полн. собр. соч. М., 1953. Т. 64. С. 98–99.


[Закрыть]

Прежде чем перейти к отражению в гоголевской книге главных социальных и политических проблем эпохи (впрочем, у него они неизменно превращаются в проблемы моральные), остановимся еще на одной статье чисто «воспитательного» характера, которая продолжает в себе одну из тем первого тома «Мертвых душ», переходящую затем и во второй. Это статья «Женщина в свете». Здесь вновь говорится о том облагораживающем воздействии женской красоты, которое в первом томе поэмы демонстрировал эпизод встречи Чичикова с губернаторской дочкой. «Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота, – даже и таких, которые ко всему бесчувственны и ни к чему неспособны», – так варьируется здесь приводившийся ранее черновой текст поэмы. А дальше идут строки, которые перекликаются с окончательной редакцией эпизода на балу и комментируют его: «Знаете ли, что мне признавались наиразвратнейшие из нашей молодежи, что перед вами ничто дурное не приходило им в голову, что они не отваживаются сказать в вашем присутствии не только двусмысленного слова <…> но даже просто никакого слова <…> Вот уже одно влияние, которое совершается без вашего ведома от одного вашего присутствия! Кто не смеет себе позволить при вас дурной мысли, тот уже ее стыдится; а такое обращенье на самого себя, хотя бы даже и мгновенное, есть уже первый шаг человека к тому, чтобы быть лучше» (VIII, 226).

В конце статьи звучит также уже знакомый нам мотив «воспоминаний души»: «Вносите в свет те же самые простодушные ваши рассказы <…> когда так и сияет всякое простое слово вашей речи, а душе всякого, кто вас ни слушает, кажется, как будто бы она лепечет с ангелами о каком-то небесном младенчестве человека» (VIII, 228).

Таким образом, пока мысль Гоголя в его книге не выходит из сферы искусства, воспитания, человеческой психологии, она с вполне понятными оговорками всегда является живой, развивающейся, художественно плодотворной. Поражение писатель терпит там, где он обращается к проблемам государственного устройства, классовых отношений (говоря современным языком), – словом, практической организации общественной жизни.

Преобразовательские замыслы Гоголя и в этой области базировались на чисто воспитательной основе. Его позиция была обусловлена убеждением, что те отрицательные явления в жизни общества, против которых он выступал, в свою очередь, имели чисто идеологические причины. Вникнем в ход гоголевских рассуждений. «Все до единого теперь видят, – сказано в «Выбранных местах», – что множество дел, злоупотреблений и всяких кляуз произошло именно оттого, что европейские философы-законодатели стали заранее определять все возможные случаи уклонений, до малейших подробностей, и тем открыли всякому, даже благородному и доброму, пути к бесконечным и несправедливейшим тяжбам, которые затевать он прежде почел бы бесчестнейшим делом…» (VIII, 363). В набросках ко второму тому «Мертвых душ» есть еще одна очень характерная фраза: «О, да будет проклят, кто научил людей покинуть простоту для просвещенья» (VII, 382). Или: «Помещики, они позабыли свою обязанность» (VII, 273).

Итак, философы открыли пути к тяжбам, кто-то научил, помещики позабыли. Но в таком случае, конечно, можно и переучитьзаблуждающихся, и напомнитьзабывшим. Для современного читателя это звучит наивно до неправдоподобия, но не следует забывать об исторической дистанции, отделяющей нас от гоголевской эпохи. Современником Гоголя был английский философ Томас Карлейль, который полагал, что развитие человечества обусловлено деятельностью отдельных выдающихся личностей, гениев. Портрет такой личности Карлейль рисует в красках, которые читателю настоящей книги покажутся поразительно знакомыми.

«Жизнь великого человека, – пишет философ, – не веселый танец, а битва и поход, борьба с властелинами и целыми царствами. Его жизнь не праздная прогулка <…> а серьезное паломничество <…> Он странствует среди людей; он любит их неизъяснимой, нежной любовью, смешанной с состраданием, любовью, какой они его в ответ любить не могут, но душа его живет в одиночестве, в далеких областях творения <…> Гений – „вдохновенный дар божий“. Это бытие бога, ясно выраженное в человеке. Более или менее скрытое в других людях, оно в этом человеке заметно яснее, чем в остальных». [148]148
  КарлейльТ. Этика жизни / Пер. Е. Синарукой. СПб., 1906. С. 46.


[Закрыть]
Вряд ли автор «Выбранных мест» осознавал свою миссию хоть сколько-нибудь иначе.

Однако, желая двигать целыми поколениями (таково было действие первого тома «Мертвых душ», который, по словам Герцена, потряс всю Россию), в своей новой книге Гоголь звал их не вперед, а назад: стремительный бег Руси-тройки оказался здесь не только остановленным, но и повернутым вспять – к тем патриархальным отношениям, которые уже были «покинуты для просвещенья».

Чтобы не было путаницы с понятием «просвещение», запомним, что писатель различал две противоположные его формы – западную и православную. Противопоставление это взято из идеологического арсенала славянофильства. Если западное просвещение славянофилы выводили из чисто логических построений ума и его результатом считали раздробленность общественного бытия человека, то смысл православного, основанного на вере, они видели в сохранении органического единства и отдельной личности, и состоящего из таких личностей государства. Идеи эти особенно подробно разрабатывал И. В. Киреевский, и Гоголь в своей книге во многом ему следовал. Так, незадолго до выхода «Выбранных мест» в печати появилась статья Киреевского «Обозрение современного состояния литературы» (1845). Номер журнала, где она была помещена, писатель просил выслать ему по почте. И можно утверждать, что именно этой статьей навеяна характеристика Соединенных Штатов в гоголевской книге.

Сравним. У Киреевского: «Что же касается собственно до европейских начал, как они выразились в последних результатах, то, взятые отдельно от прежней жизни Европы и положенные в основание образованности нового народа, что произведут они, если не жалкую карикатуру просвещения <…> Опыт уже сделан. Казалось, какая блестящая судьба предстояла Соединенным Штатам Америки, построенным на таком разумном основании, после такого великого начала! И что же вышло? Развились одни внешние формы общества и, лишенные внутреннего источника жизни, под наружною механикой задавили человека». [149]149
  КиреевскийИ. В. Критика и эстетика. С. 184.


[Закрыть]
У Гоголя: «Государство без полномощного монарха – автомат: много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина; человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит» (VIII, 253).

И вот «мертвые» плоды западного просвещения писатель стремится оживить при помощи просвещения православно-словенского, как называл его Киреевский. Утверждавший, что в русских летописях «слышна возможность основанья гражданского на чистейших законах христианских» (XIV, 109–110), Гоголь пытается внедрить эти христианские законы в государственную систему, прямо противоположную той, при которой на Руси существовали летописи.

«Указ, как бы он обдуман и определителен ни был, – читаем во втором из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“», – есть не более, как бланковый лист, если не будет снизу такого же чистого желанья применить его к делу той именно стороной, какой нужно, какой следует и какую может прозреть только тот, кто просветлен понятием о справедливости божеской, а не человеческой. Без этого все обратится во зло» (VIII, 290).

В отличие от славянофилов Гоголь не видел каких-либо теневых сторон в деятельности Петра. Преобразователь России предстает в его книге идеальным царем патриархального склада, «который великодушно отказался на время от царского званья своего, решился изведать сам всякое ремесло и с топором в руке стать передовым во всяком деле, дабы не произошло никаких беспорядков, следующих при малейшем измененьи государственных форм» (VIII, 370).

И в бюрократическом аппарате, возникшем в результате петровских реформ, Гоголь не только не находит никаких изъянов, но утверждает, что его «сам бог строил незримо руками государей» (VIII, 357). «… везде слышна законодательная мудрость как в установлении самих властей, так и в соприкосновеньях их между собою», – пишет он «занимающему важное место» (VIII, 356). Более того. Служба в этих бюрократических учреждениях и есть, по Гоголю, осуществление любви к брату, поскольку это служба России, т. е. всей совокупности русских людей. Все это было настолько неожиданно для людей, не осведомленных о настроениях Гоголя 40-х годов, казалось до такой степени невероятным, что реакцию публики на выход «Выбранных мест» без преувеличения можно назвать общественным скандалом.

Львиную долю всех нареканий, обрушившихся на Гоголя после выхода его книги, вызвала статья «О лиризме наших поэтов», в которой современники усмотрели не только ложные мысли, но и искательство перед царем. Гоголь утверждает здесь преимущество монархического строя перед республиканским и на этом основании говорит о превосходстве России над буржуазными странами. Разумеется, выглядит все это на первый взгляд крайне непривлекательно. Но в свете гоголевских «уроков царям», с которыми мы встретились в «Мертвых душах», естественным будет желание не спешить с выводами и рассмотреть статью более обстоятельно.

Попробуем задать себе вопрос: во имя чего (или в противовес чему) отстаивает Гоголь принцип монархии? Как ни странно это звучит, но, оказывается, – во имя человечности.

«Зачем нужно, – пишет Гоголь, ссылаясь на мнение Пушкина, – чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон – дерево; в законе слышит человек что-то жесткое и небратское. С одним буквальным исполнением закона не далеко уйдешь; нарушить же или не исполнить его никто из нас не должен; – для этого-то и нужна высшая власть, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти» (VIII, 253).

Книга Гоголя вышла в тот момент, когда еще только зарождавшийся в России капитализм породил иллюзию, что она сможет избежать западного пути развития. «Зачем же ни Франция, ни Англия, ни Германия <…> не пророчествуют о себе, а пророчествует только одна Россия?» – спрашивает в своей статье писатель. Ответ его на этот риторический вопрос не покажется фантастическим, если вспомнить приводившееся ранее утверждение Гоголя, что монарх должен быть образом божиим на земле. И в соответствии с этим своим убеждением он пишет, что Россия «чувствует приближенье иного царствия» (VIII, 351). Знаменательно, однако, что писатель нигде не говорит, будто это царствие в России уже наступило. В традиции, идущей еще от Ломоносова, вместо восхваления реального монарха Гоголь предписывает ему программу, которая далеко не совпадает с его действительным поведением.

Преданный уже известной нам аскетической доктрине и убежденный в ее неопровержимости, Гоголь очерчивает перед самодержцем круг подвижнических обязанностей монаха-исихаста и объявляет их необходимым условиемвыполнения монаршего долга. «Все полюбивши в своем государстве, до единого человека всякого сословья и званья, – пишет Гоголь, – и обративши все, что ни есть в нем, как бы в собственное тело свое, возболев духом о всех, скорбя, рыдая, молясь и день и ночь о страждущем народе своем, государь приобретет тот всемогущий голос любви, который один только может быть доступен разболевшемуся человечеству, и которого прикосновенье будет не жестко его ранам, который один может только внести примиренье во все сословия и обратить в стройный оркестр государство». Вывод из этого поучения с осторожностью сделан в условном наклонении: «Там только исцелится вполне народ, где постигнет монарх высшее значенье свое – быть образом того на земле, который сам есть любовь» (VIII, 256).

Невозможно отрицать наивность гоголевских мыслей, но от сервилизма, в котором обвиняли писателя и его друг С. Т. Аксаков, и прежний страстный его поклонник Белинский, и многие другие, все это далеко, как небо от земли. Ведь несовпадение истинного портрета Николая I с тем, который Гоголь предложил ему в качестве образца, подводило к выводу о полной моральной несостоятельности царя.

Кстати, что касается образца, то он мог быть почерпнут Гоголем и в древнерусской литературе. Как близок к гоголевскому тексту, например, нижеследующий отрывок из «Казанской истории» (XVI в.): «Православный же царь, князь великий Иван Васильевич всегда сия речения слыша, плач и рыдание, и погибель крестьян своих, стоня сердцем и боля о них, яко оружием уязвляшеся, мысляше, как бы против воздати казанцем и погнаной черемисе. Начаша всегда день и нощь моля, постом и молитвою, и мало сна приимаше, давыдски и постелю свою мочаше слезами…» и т. д. [150]150
  Казанская история. М.; Л., 1954. С. 77.


[Закрыть]

С другой стороны интересно сравнить гоголевскую статью со «словом» Феофана Прокоповича «о власти и чести царской». [151]151
  См.: Феофана Прокоповича архиепископа Великого Новаграда… слова и речи поучительные, похвальные и поздравительные… СПб., 1760. Ч. 1. С. 237–268.


[Закрыть]
Гоголь, разумеется, знал Феофана и, судя по письму его Ю. Ф. Самарину, специально перечитывал труды этого сподвижника Петра в 40-х годах (см.: XII, 411). При этом позицию в трактовке темы царской власти он занял диаметрально противоположную. У обоих писателей царь уподобляется Христу. Но если Феофан требует, чтобы чувства его слушателей к Петру были равны их преданности Христу, у Гоголя построение обратное: царь в любви к своему народу должен уподобиться Христу и этой любовью исцелить его болезни.

В своей статье Гоголь не ограничивается утверждением, что функция монарха – «умягчение» закона, но и приводит ряд конкретных примеров «милости к падшим». Цитируются строки пушкинского «Памятника» и стихотворение «Пир Петра Первого». Назвав стремление «подать руку падшему» чертой истинно русской, Гоголь пишет: «Вспомним только то умилительное зрелище, какое представляет посещение всем народом ссыльных, отправляющихся в Сибирь, когда всяк несет от себя – кто пищу, кто деньги, кто христиански-утешительное слово. Ненависти нет к преступнику, нет также и донкишотского порыва сделать из него героя, собирать его факсимили, портреты, или смотреть на него из любопытства, как делается в просвещенной Европе. Здесь что-то более: не желанье оправдать его или вырвать из рук правосудия, но воздвигнуть упадший дух его, утешить, как брат утешает брата, как повелел Христос нам утешать друг друга» (VIII, 260).

Прочтя эти слова, невозможно не вспомнить Достоевского. И не только потому, что, отправляясь на каторгу, он столкнулся с тем самым, о чем пишет Гоголь, но и потому, что «восстановление погибшего человека», «оправдание униженных и всеми отринутых парий общества» он назвал «основной мыслью всего искусства девятнадцатого столетия». [152]152
  См.: ДостоевскийФ. М. [Предисловие к публикации перевода романа В. Гюго «Собор Парижской богоматери»] // Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1980. Т. 20. С. 28.


[Закрыть]
Мы знаем, что эта «христианская и высоконравственная мысль», как называет ее Достоевский, восходит к программным положениям утопического социализма, и, когда Гоголь хочет сделать ее программной для русского монарха, мы снова убеждаемся в невозможности однозначных оценок как этого весьма своеобразного монархизма, так и всей гоголевской книги в целом.

Наставления, подобные тем, которые давались монарху, получает от писателя и чиновный администратор (статья «Нужно проездиться по России»). «Монастырь ваш – Россия! – объявляет ему Гоголь. – Облеките же себя умственно ризой чернеца и, всего себя умертвивши для себя, но не для нее, ступайте подвизаться в ней» (VIII, 301). И снова возникает мотив битвы, в которой должен участвовать и «чернец». «Вспомните, – говорится о Руси, – что когда приходила беда, тогда из монастырей выходили монахи и становились в ряды с другими спасать ее. Чернецы Ослябя и Пересвет, с благословенья самого настоятеля, взяли в руки меч, противный христианину, и легли на кровавом поле битвы…» (VIII, 301–302).

Не оставляя надежды облечь николаевских чиновников «умственно ризой чернецов», Гоголь все-таки предпочитает по возможности передать их функции церкви. «… должно, – пишет он, – чтобы во всех делах запутанных, казусных, темных, словом – во всех тех делах, где угрожает проволочка по инстанциям, мирила человека с человеком церковь, а не гражданский закон» (VIII, 363).

Нечто подобное видим и в попытках решения Гоголем коренной для его эпохи проблемы крепостного права. Писатель в отношения помещиков к крестьянам хотел внести такую же патриархальную, отеческую любовь, какую он проповедовал царю по отношению к его подданным, а «значительным лицам» из департаментов – к их подчиненным. Как и в случае с царем, и поучение, и критика Гоголя в первую очередь адресованы помещику. «… вам следует склонить дворян, – наставляет он «занимающего важное место», – чтобы они рассмотрели попристальней истинно русские отношения помещика к крестьянам, а не те фальшивые и ложные, которые образовались во время их позорной беззаботности о своих собственных поместьях, преданных в руки наемников и управителей; чтобы позаботились о них истинно, как о своих кровных и родных, а не как о чужих людях, и так бы взглянули на них, как отцы на детей своих. Сим только одним могут возвесть они это сословие в то состояние, в каком следует ему пребыть, которое, как нарочно, не носит у нас названья ни вольных, ни рабов, но называется хрестьянами от имени самого Христа» (VIII, 362; вспомним И. В. Киреевского: «… это устройство общественное, без самовластия и рабства <…> эти обычаи вековые <…> исходящие из церкви…»). Правда, другие славянофилы трезвее смотрели на вещи и были горячими поборниками освобождения русского крестьянина от крепостных пут, шедший же чисто духовным путем Гоголь чаял растворения «ложных» отношений между барином и мужиком в чувстве некой семейной любви.

Заметим, однако, что эта любовь зиждется, по мысли писателя, на их совместном труде. «… будь патриархом, сам начинателем всего и передовым во всех делах… – предписывает он «русскому помещику», воспроизводя черты им же нарисованного портрета Петра. – Возьми сам в руки топор или косу…» (VIII, 324–325). Рассматривая трудящегося помещика вместе с крестьянином в качестве положительной общественной силы, противостоящей «праздным» членам общества, Гоголь напоминает Сен-Симона с его делением граждан на «промышленников» (куда он зачислял не только трудящиеся классы, но также занятых в производстве предпринимателей) и «тунеядцев». Еще более очевидна эта нечетко оформленная, но безусловно демократическая позиция Гоголя в известных нам главах второго тома «Мертвых душ».

Таким образом, и в этом, вызвавшем всеобщее возмущение пункте своей программы Гоголь отнюдь не защищает существующее положение вещей, он только предлагает утопические пути его изменения.

Разумеется, утопию Гоголя нельзя не признать реакционной в том же смысле, в каком употреблял это определение Ленин применительно к учению Толстого (т. е. противоречащей ходу истории). И, взглянув на «Выбранные места» глазами революционно настроенного человека, Белинский не мог не отреагировать на них так, как он это сделал в своем зальцбруннском письме. Но характеристика толстовского учения у Ленина не исчерпывается указанием на его реакционность. В нее входит признание и социалистической природы этого учения, и огромной силы народного протеста, отразившейся в нем. Что же касается идеологического столкновения Гоголя с Белинским, то здесь установилась прочная традиция толковать этот огромной важности эпизод в духовной жизни России сугубо однозначно: Гоголь поддался реакционным влияниям и написал вредную книгу, а Белинский дал ему надлежащую отповедь.

Но ведь уже Чернышевский смотрел на эту книгу иначе, чем Белинский! Не защищая того, что было ему чуждо в гоголевских воззрениях, революционер-шестидесятник тем не менее назвал автора «Выбранных мест» «одним из благороднейших сынов России». [153]153
  ЧернышевскийН. Г. [О сочинениях Гоголя] // Полн. собр. соч. 1947. Т. 3. С. 776.


[Закрыть]
Попробуем же и мы рассмотреть этот вопрос по возможности всесторонне.

И книга Гоголя, и письмо Белинского – свидетельства полного неприятия их авторами тогдашней русской действительности. Оба писателя стремились к счастью родной страны, и оба были готовы пожертвовать жизнью ради его осуществления. Отсюда – такой накал полемики. Но, задумываясь над внутренним смыслом их произведений, современный исследователь не может не ощущать того, что книга Гоголя и письмо Белинского в принципе имели различную общественно-историческую ориентацию. Специфика русской истории позволила проблемам, волновавшим их столь несхожих авторов, сосуществовать хронологически, но по сути своей они были связаны с двумя различными стадиями общественного развития.

Письмо Белинского – чисто просветительский документ, полностью соответствующий той характеристике русских просветителей, которая дана в ленинской статье «От какого наследства мы отказываемся?». Разум, цивилизация, прогресс, европейские формы жизни – вот положительные ценности, которые оно отстаивает. Исходный пункт исканий Гоголя – те противоречия буржуазного строя, вопрос о которых в письме Белинского не стоял.

Самодержавие, православие и крепостной строй в гоголевской книге – это не исторически реальные общественные институты николаевской России (в чем мы имели возможность убедиться), а утопические построения моралиста, перед глазами которого находились раздираемая классовой борьбой Европа и государство-автомат Соединенные Штаты Америки, грозившие России повторением их примера. Будучи направленной против пугавших писателя издержек буржуазного прогресса, гоголевская утопия в то же время противостояла и системе общественных отношений, существовавших в России.

Как специальный аспект интересующего нас исторического диалога может быть вычленен вопрос о подходе его участников к проблеме свободы. Белинский рассматривает ее в плоскостях политической и социальной, стремясь прежде всего к избавлению своей страны от крепостного рабства и полицейско-чиновничьего произвола. Гоголь же подходит к проблеме свободы с позиций «внутреннего человека» – духовного мира отдельной личности. Свобода в его понимании – это власть человека над своими «страстями», умение быть «властелином себя». Свобода – неотъемлемый атрибут души, которая не зависит от обстоятельств материального порядка.

Некоторые гоголевские тексты приводят к выводу, что потеря человеком своей внутренней свободы равносильна для писателя потере души. Вспомним относившиеся к первому тому поэмы слова о «пошлых привычках света», которые до того «опутают и облекут человека, что и не останется в нем его самого, а куча только одних принадлежащих свету условий и привычек. А как попробуешь добраться до души, ее уж и нет». Сравним это с высказыванием из «Выбранных мест»: «Дрянь и тряпка стал всяк человек; обратил сам себя в подлое подножье всего и в раба самых пустейших и мелких обстоятельств, и нет теперь нигде свободы в ее истинном смысле» (VIII, 341). Очевидно, что речь идет об одном и том же.

Естественным следствием свободы оказывается нравственная ответственность человека за свои поступки, которые не могут быть оправданы никакими ссылками на внешние обстоятельства, или «среду», как выражались в то время: «… всякой несправедливый судья может оправдаться в том, что брал взятки и торговал правосудием, складывая вину на свои тесные обстоятельства, на жену, на большое семейство <…> Потомству нет дела до того, кто был виной <…> Оно сделает упрек ему, а не им. Зачем ты не устоял противу всего этого?» (VIII, 230).

Как видим, две точки зрения, которые по сути дела должны были бы дополнять друг друга, оказались противопоставленными. Это во многом определило односторонний подход к создавшейся коллизии тех, кто так или иначе оказался в нее вовлеченным. А вовлечена была ни больше ни меньше, как вся мыслящая Россия.

В стране, задыхавшейся под николаевским ярмом, требование политических свобод, конечно, имело преобладающее число сторонников. И. С. Аксаков писал в 1856 г.: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы не знали наизусть письма Белинского к Гоголю». [154]154
  Иван Сергеевич Аксаков в его письмах. М., 1892. Т. 3. С. 290.


[Закрыть]

В 1847 г. только один литературный критик подчеркнул важность гоголевской постановки вопроса о духовной свободе личности. Это был Аполлон Григорьев, выступивший в «Московском городском листке» со статьей «Гоголь и его последняя книга» (1847. № 56, 62–64). Обращаясь к важнейшему, на его взгляд, в навлекшей на себя столько негодования книге, многое в которой и он сам назвал «болезненным» и «странным», молодой критик писал: «… в каждой личности отдельно таится еще злой и страшный недуг безволия или, точнее сказать, рассеяния сил, потерявших в человеке центр, точку опоры, – тот недуг <…> который так резко, иногда даже до цинизма резко, клеймит Гоголь в его книге». [155]155
  ГригорьевАполлон. Собр. соч. М., 1916. Вып. 8. С. 13.


[Закрыть]

Григорьев точно определил и позиции сторон, хотя он противопоставил Гоголю не Белинского, а человека одинаковых с критиком воззрений. 17 ноября 1848 г. он писал автору «Выбранных мест» о реакции публики на его книгу: «… хотели только отстранить от себя тяжкий и ненавистный вопрос. Вопрос этот вот какой: „Обязан ли и в какой степени обязан ответственностью за все действия человек вообще и человек духа в особенности?“ Как нарочно, вместе почти с вашею книгою явилась другая книга, наделавшая много шуму <…> Я говорю о „Кто виноват?“. В ней романист высказал <…> что виноваты не мы, а та ложь, сетями которой опутаны мы с самого детства. Сколько ума, расточенного на отрицание высшего двигателя человеческой деятельности – свободы и сопряженной с нею ответственности <…> Из нее следует <…> что никто и ни в чем не виноват, что все условлено предшествующими данными, и что эти данные опутывают человека так, что ему нет из них выхода <…> Странно, в высшей степени странно было совместное появление этих двух книг, так противоположных по тону и по направлению». [156]156
  Там же. С. 25.


[Закрыть]

Поставленный Гоголем вопрос обрел новую выразительность – а сейчас уже можно сказать, и мировое звучание – в творчестве зрелого Достоевского. И хотя великий романист никогда не симпатизировал гоголевской книге, то, что в ней действительно ценно, – идею духовной самостоятельности и нравственной ответственности человека – он унаследовал полностью.

Важнейший для «Выбранных мест» мотив духовного развития личности, как мы уже знаем, высоко оценил и Лев Толстой. Замечание в его дневнике о том, «как Гоголь прав в своем безобразии, и как Белинский кругом неправ в своем блеске», [157]157
  ТолстойЛ. Н. Полн. собр. соч. 1952. Т. 57. С. 35.


[Закрыть]
отразило примат внутреннего фактора над внешним в нравственной философии писателя.

То же распределение света и тени, которое показал анализ «Выбранных мест из переписки с друзьями», мы найдем почти в зеркальном отражении и в содержании сохранившихся отрывков второго тома «Мертвых душ», а в самом их тексте – множество дословных совпадений с тезисами названной книги.

Замысел второго тома в своих самых общих очертаниях выясняется из переписки Гоголя с малоизвестным литератором К. И. Марковым. Последний предостерегал писателя: «Если вы выставите героя добродетели, то роман ваш станет наряду с произведениями старой школы»; «не пересолите добродетели» (XIV, 403). Гоголь на это ответил: «Что <…> касается до II тома „М<ертвых> душ“, то я не имел в виду собственно героя добродетелей. Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнеепрежних и что намеренье автора было войти здесь глубже в высшее значение жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с однойкакой-либо стороны» (XIV, 152).

Реконструкцию сюжета второго тома по дошедшим до нас фрагментам и воспоминаниям современников выполнил в свое время В. В. Гиппиус. Ниже приводится его текст с исправлением вкравшихся неточностей. «Чичиков продолжает свои путешествия и свою авантюру. Заехав случайно к помещику Тентетникову и сблизившись с ним, он помог Тентетникову восстановить отношения с оскорбившим его генералом Бетрищевым и дочерью его Улинькой. Обманув того и другого выдумкой о глупом дядюшке, Чичиков получает в подарок от Бетрищева купчую на мертвых, а от Тентетникова даже и на живых. Он берется оповестить родственников генерала о предстоящей свадьбе Тентетникова и Улиньки. Спутником Чичикова делается скучающий помещик Платон Платонов, случайно встреченный у помещика Петуха. С ним Чичиков побывал у идеального хозяина Костанжогло, у разорившегося помещика Хлобуева, имение которого с помощью Костанжогло купил; у другого идеального хозяина – брата Платонова, у Чагравина, с женой которого у Платонова завязывается любовь; у брата генерала Бетрищева и у Вороного-Дрянного – политического заговорщика, из-за связи с которым пострадал и Тентетников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю