355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элен Гремийон » Кто-то умер от любви » Текст книги (страница 9)
Кто-то умер от любви
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:02

Текст книги "Кто-то умер от любви"


Автор книги: Элен Гремийон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Так будет война или нет? Я цеплялась за любые приметы, даже самые нелепые. Астрологи, изучавшие гороскопы Гитлера и Муссолини, утверждали, что нынешним летом войны не будет, – это мне не нравилось, я предпочитала читать о том, что из Германии на восток Франции летят огромные стаи свиристелей, как бывало в 1870 и 1914 годах: эти птицы, чьи перья заканчивались маленьким кроваво-красным наростом, считались предвестницами великих бедствий. Или о том, что найдено редкое издание пророчеств Нострадамуса, которые также не обещали ничего хорошего: «Уже в 1940 году германские орды захватят Францию, ворвавшись с севера и востока. Они обратят Париж в руины, но главная партия будет разыграна в Пуатье. Там появится француз, который пробудит духовные силы своих соотечественников, изгонит немцев и при всеобщем ликовании коронуется в Авиньоне и станет новым королем Франции».

Поль сам описал мне грядущий апокалипсис, не подозревая, насколько он меня порадовал. Он не только говорил, что война разразится в самом скором времени, но, главное, предрекал, что мы ее непременно проиграем. Он и не думал скрывать от меня серьезность ситуации: его газета поручила ему проанализировать нашу боевую готовность, и то, что он обнаружил, не требовало комментариев. Полю удалось ознакомиться с официальными документами и письмами некоторых членов военной комиссии, в которых признавалась неизбежность нашего поражения: сухопутные войска небоеспособны, артиллерия безнадежно устарела, наблюдательной и измерительной техники катастрофически не хватало. Машины на гусеничном ходу, способные доставлять на передовую боеприпасы, отсутствовали, а обычные грузовики не могли возить снаряды и мины по пересеченной местности. Некоторые части не имели даже противогазов и сирен, чтобы объявлять тревогу. Наши зенитки могли сбивать вражеские самолеты только на высоте до 6000 метров, тогда как «потолок» немецких истребителей достигал 8000–11 000 метров. Современных самолетов на вооружении французской армии не было. Таким образом, наша авиация рисковала быть уничтоженной за несколько дней.

Ну и пусть.

Я предпочитала, чтобы его забрала война. Но не эта женщина.

Я предпочитала, чтобы его забрала смерть. Но не эта женщина.

А потом было это поразительное рукопожатие между Молотовым и Риббентропом. Даладье [17]17
  Эдуар Даладье(1884–1970) – премьер-министр Франции в 1933, 1934,1938–1940 гг.


[Закрыть]
, разбуженный среди ночи, сперва даже не поверил этому сообщению, приняв его за газетную утку. Тем временем оба лагеря – верившие и не верившие в реальность войны – продолжали жаркие споры. Первые, и среди них Поль, думали, что военная машина уже запущена и ее не остановить, вторые, например Арагон, писали, что война отступила, германо-советский пакт послужит делу мира против агрессии рейха. Поистине, ошибки часто рождаются из уверенности.

В том августе мне чуть ли не каждую ночь снился один и тот же сон: я сбрасываю бомбы на Германию, и война начинается.

1 сентября, в 4.45 утра, немецкий линкор «Шлезвиг-Гольштейн» начал обстрел польской военной базы на полуострове Вестерплатте. В 8.00 утра Германия объявила, что Данциг и прилегающие территории отныне являются неотъемлемой частью рейха.

В 10.30 утра Поль разбудил меня и сообщил, что ему надлежит явиться на призывной пункт, в стране объявлена всеобщая мобилизация. Я не нашла слов утешения.

Мы вернулись в Париж. На улицах, куда ни глянь, десятки, а может, и сотни детей с чемоданчиками или узелками в руках. У некоторых на спине виднелись нашивки с именами и фамилиями. Правительство отдало приказ эвакуировать их. Я завидовала женщинам, которые плакали в тот день; их горе доказывало, что жизнь подарила им счастье, которым упрямо обделяла меня.

3 сентября Адольф Гитлер встал в 7.00 и ознакомился с фронтовыми новостями. Они были превосходны: его танки и истребители успешно решали судьбу Польши.

В 9.15, сидя в своем кабинете, он приказал, чтобы ему зачитали, громко и четко, британский ультиматум Германии, переведенный на немецкий язык.

В 12.30 посол Франции, в свою очередь, вручил германским властям знаменательный текст: «Правительство Французской республики имеет честь информировать правительство рейха, что оно намерено с сегодняшнего дня, а именно с 3 сентября, с 17.00, выполнять обязательства, взятые на себя Францией в отношении Польши, которые известны немецкому правительству».

В киосках не осталось ни одной газеты. Театры и кинозалы закрылись, скачки были отменены. Церкви были забиты возбужденными толпами молящихся; те, кто не смог пробраться внутрь, теснились на паперти. Шел дождь. Мы с Полем сидели дома, в гостиной, и молчали. Поль не испытывал страха, он давно смирился с неизбежным. А я смотрела на него. Мне хотелось запомнить, удержать в памяти его черты, но они были мертвы – та, другая, похитила их у меня.

Я вышла на улицу. Дождь уже прекратился. Консьержи выписывали крупными белыми буквами слово «убежище» над дверями зданий. Время близилось к пяти. Повсюду вокруг меня люди смотрели на часы. Еще двадцать минут… Еще десять… Еще пять… И вот колокол церкви Мадлен отбил пять ударов. С этой минуты мы вступили в войну.

Никто не думает о женщинах, которые провожают своих мужей на фронт с чувством огромного облегчения. Однако такие существуют, и я была одной из них.

На следующий же день я попросила Жака отвезти меня в «Лескалье». Мне непременно нужно было туда вернуться, иначе Анни поняла бы, что я о чем-то догадалась. Я должна была как минимум попрощаться с ней – «по-дружески». Я не сомневалась, что она сейчас ждет там, уповая на невозможное, надеясь, что Поль, несмотря на мобилизацию, тоже приедет. Она была бледна, она сообщила – просто чтобы хоть о чем-то поговорить со мной, – что отдыхала в Динаре, куда их с матерью возил отец.

Так вот она – настоящая причина внезапного желания Поля «подышать морским воздухом», а я-то вообразила, будто он заботится обо мне! Они, конечно, не виделись там, иначе она не рассказала бы мне об этой поездке с такой наивной откровенностью. Дело обстояло гораздо хуже: Поль отправился в Довиль лишь потому, что хотел быть поближе к ней. Интересно, сколько еще раз за последнее время они мне лгали, а я верила?

Главное – не дать воли своей ненависти, не признаться, что я все знаю, – такого унижения я себе не позволю. А просто посеять в ее душе сомнение. Вначале она мне не поверит, но с течением времени мои слова дадут всходы, и никого уже не будет рядом, чтобы помочь ей забыть их. И я начала рассказывать.

Накануне своего отъезда на фронт Поля как будто прорвало. Он взял с меня обещание остаться в Париже – сюда почта будет доходить быстрее, он не хочет со мной расставаться, он любит меня, он никогда еще не был так уверен в этом, как сейчас, перед лицом смертельной опасности, – все это он твердил как заведенный. Он меня любит. Он меня любит. Он меня любит. И обнимал меня со всей страстью влюбленного, уходящего на войну. Такого с нами не было уже много месяцев.

Так я отплатила ей за ту боль, которую она мне причинила; я думала, что никогда больше не увижу ее.

Но в начале октября Софи вошла в библиотеку, где я сидела, и сказала, что Анни просит ее принять. – Я беременна.

Услышав эту фразу, которую я еще недавно так ждала, я похолодела. Она лгала. Я же видела, каковы их отношения, – беременность была невозможна.

Но Анни не добавила ни слова, чтобы убедить меня. И это молчание, это торжественное молчание сделало свое дело – я ей поверила.

Механически – я столько раз представляла себе эту сцену, что мое тело безошибочно сыграло ее, – я встала и обняла Анни. Я горячо поблагодарила ее, сказала, что я счастлива. И, как ни удивительно, сказала правду. Потом велела ей ехать домой и отдыхать, обещав, что займусь всем сама, придумаю, как нам действовать дальше.

Разумеется, у меня возникло подозрение, что это ребенок не от моего мужа. Кто докажет, что она спала только с ним? Однако я вспомнила их встречи, которые видела – увы, слишком часто! – и мне стало ясно, что она верна Полю и что отец именно он.

Но все же случившееся оставалось для меня загадкой. Я думала, они не хотели этой беременности, ведь она положила бы конец их отношениям. И я перестала ждать от них ребенка. А потом вдруг вспомнила, как однажды шепнула Анни на ухо несколько слов, которым словно бы и не придавала значения. Я сказала, что, может быть, это мой муж не способен иметь детей и, значит, продолжать не имеет смысла. Моя брошенная вскользь фраза прозвучала для Анни как угроза. Она поняла, что так вечно продолжаться не может. И постаралась забеременеть от Поля – самая что ни на есть подлая женская уловка, чтобы привязать к себе мужчину.

Я неожиданно стала хозяйкой положения и решила вернуться в «Лескалье». Париж я покидала безо всякого сожаления. В сентябре 1940 года жизнь там была просто невыносимой. Запрещалось ходить по улицам без противогаза; при каждом самом невинном гудке автомобиля все начинали метаться в панике, словно при объявлении воздушной тревоги. Да и при настоящих ночных воздушных тревогах люди сидели в бомбоубежищах понапрасну, рискуя лишь быть обворованными в темноте. Софи страшно горевала: ее сестра получила сильные ожоги в метро, где объявили учебную тревогу и по ошибке снова включили ток, когда пассажиры находились в тоннеле на рельсах. Парижские такси исчезли, все они теперь перевозили в провинцию семьи беженцев. Я никуда не ходила – все было закрыто. К тому же народу сильно поубавилось, почти всех мужчин мобилизовали, и заменить их было некому. В общем, вернувшись в «Лескалье», я ровно ничего не потеряла.

Я решила сначала пожить в Нюизмане, чтобы не разлучать надолго Анни с родителями, а потом, когда ее беременность станет заметной, увезти ее в другое место.

Например, в Кольюр, где у нас был дом и где мы обычно отдыхали. Но чем дальше, тем сильней меня мучила тревога. И мне показалось, что гораздо разумней вернуться в Париж.

К счастью – я хочу сказать, к счастью для меня, – в первые месяцы почта работала скверно, письма и посылки неделями шли к адресатам, вызывая их праведный гнев; одна я была этим довольна, иначе мне пришлось бы поломать голову, отвечая на письма Поля. Как я объяснила бы ему причину поездки в Кольюр, причину возвращения в Париж? Эти планы требовали каких-то доводов, иначе они неизбежно вызвали бы у него подозрения. Однако, получив его первое письмо, а оно пришло только 7 ноября, я уже точно знала, что нужно делать: у меня было достаточно времени, чтобы принять решение.

Мне мало было скрыть беременность Анни. Я хотела сама выглядеть беременной в глазах окружающих.

И я написала Полю, что возвращаюсь в наш парижский дом и беру с собой Анни, поскольку мне не хочется расставаться с такой милой девушкой.

С новой строки: она составит мне компанию в течение ближайших нескольких месяцев, таких важных для меня. С новой строки: я даже представить себе не могла, что придется сообщать ему такую новость в подобных обстоятельствах – такую невероятную, такую потрясающую новость: у нас будет ребенок. С новой строки: я беременна.

Объявить о своей беременности и всячески демонстрировать ее, чтобы никто и никогда не усомнился в том, что этот ребенок – мой. Таков был единственный способ защититься от обвинений в обмане. Я не знала, что они наобещали друг другу в пылу своих исступленных объятий, и не хотела, чтобы когда-нибудь их слово перевесило мое. Я все рассчитала заранее.

Какое счастье, что я не оттолкнула Поля в ночь перед его отъездом! Объявление войны заставило меня вздохнуть с облегчением, но все-таки меня приводила в ужас мысль, что я не увижу его много месяцев, или много лет, или того хуже… И я позволила ему лечь со мной в постель. К тому же мне хотелось стать последней, с кем он занимался любовью, – жалкая победа, но все же победа, ведь и у отвергнутых есть своя гордость. Я солгала Анни лишь наполовину: Поль действительно спал со мной перед отъездом. Но не как влюбленный мужчина, уходящий на войну. А просто как мужчина, уходящий на войну.

Когда я предложила Анни ехать в Париж, она согласилась не раздумывая. Впрочем, она соглашалась в течение этих пяти месяцев абсолютно на все, даже на то, чтобы безвылазно сидеть дома. Должна признаться, что каждое свое решение я преподносила ей как принятое с согласия моего мужа. Я без зазрения совести использовала ее влюбленность, чтобы заставить действовать в моих интересах.

Поскольку война затормозилась, Париж снова стал прежним уютным городом, и в нем воцарилось относительное спокойствие. Женщины, отославшие своих детей в деревни, вернули их обратно. Люди спускались в бомбоубежища все реже и реже, да и власти ограничили число воздушных тревог, противогазами никто не пользовался, иногда они попросту валялись где попало, и кто-то из модных кутюрье решил даже выпускать духи во флаконах, напоминающих противогаз. Траншеи, вырытые в городских парках, служили теперь детишкам для игры в прятки. Жизнь входила в обычную, мирную колею.

Где «странная война» [18]18
  « Странная война» – так называют во Франции период Второй мировой войны с 3 сентября 1939 по 10 мая 1940 г. на Западном фронте, когда немцы и французы не вели активных боев, занимая выжидательную позицию.


[Закрыть]
, там и странная беременность, говорила я себе. То же самое я говорила и Анни. Я по-прежнему делала вид, будто искренне привязана к ней. В Париже снова разрешили балы, скачки и бега, открылись почти все театры и кинозалы. Я много где бывала, встречалась с разными людьми. Потому что вне дома меня все считали беременной женщиной, тогда как в своих стенах я была самозванкой. Но еще и потому, что мне было легче притворяться, будто я жду ребенка, нежели притворяться, будто я люблю Анни.

И тем не менее я изо всех сил старалась казаться любезной и любящей. Рассказывала Анни о «семейном кодексе» – последнем детище Даладье – и о премии в 3000 франков за первого ребенка. Я говорила с ней как опытный оратор: прекрасно зная, что она согласилась родить ребенка вовсе не из-за денег, я утверждала, что они принадлежат ей по праву, и соблазняла тем, что она сможет накупить на них множество кистей, холстов и красок. Все это с одной-единственной целью – отбить у нее охоту взять назад свое обещание или просто сбежать.

Я постоянно стерегла ее. Несмотря на мое внешнее доверие и на ее добровольное затворничество, я строго наказала Софи постоянно быть рядом с ней и всегда знать, в какой комнате она находится.

Я даже подарила ей котенка, решив, что одиночество заставит ее нашептывать ему свои тайны, страстные признания в любви к Полю, сладостные воспоминания об их любви, – я надеялась таким образом узнать побольше о ней и своем муже. Но она разговаривала только со своим животом, причем так тихо, что Софи не могла разобрать ни слова.

Впрочем, даже вздумай Анни выйти на улицу, она не смогла бы этого сделать: я всегда запирала входную дверь на ключ. Хотя твердо знала, что она и так никуда не денется: надежнейшим залогом моей уверенности был Поль – без него она не могла уйти, она его ждала.

Получая письма от мужа, я доставляла себе злорадное удовольствие сообщать об этом Анни, но пересказывала ей их содержание очень скупо. Когда я говорила с ней о Поле, ее глаза вспыхивали, она слушала меня не дыша, она буквально ловила каждое слово. Мне делалось не по себе от этого сияющего взгляда. Иногда, из чистого садизма, я нарочно умалчивала о том, чего она так нетерпеливо ждала. Но по прошествии нескольких часов, видя ее мрачной, отрешенной и печальной, я подавляла в себе недобрые чувства – ведь ее душевный настрой мог пагубно отразиться на ребенке, на моем ребенке, – и говорила ей:

– Ох, совсем забыла, Анни, мой муж передает вам привет.

В постскриптуме Поль и в самом деле неизменно добавлял: «Передай от меня привет Анни». Эта фраза, коротенькая и неизменная, метила, точно клеймо, все письма, которые я от него получала. Разлука пробудила в нем нежность ко мне, так же как и перспектива рождения ребенка: по этому поводу он задавал множество вопросов, и я всегда отвечала во всех подробностях – которые узнавала от Анни. Поль писал длинные письма – даже на фронте, где ровно ничего не происходило, мой муж оставался журналистом. Однако, несмотря на наше сближение, неизменный постскриптум, подобие дамоклова меча, свидетельствовал раз за разом о том, что эта женщина все еще присутствует в его мыслях. И мне чудилось, что он выписывает эту последнюю фразу куда усерднее, чем все остальные. «Передай от меня привет Анни».

Я же со своей стороны иногда коротко сообщала ему что-нибудь об Анни.

Я часто спрашивала себя: если бы она не жила со мной, в моем доме, писали бы они с Полем друг другу? К сожалению, я слишком хорошо знала ответ на этот вопрос.

И вдруг, в один прекрасный день, случилось то, чего я совсем уж не ждала: пришла телеграмма – без постскриптума.

НАКОНЕЦ ПРИЕДУ ДОМОЙ ДВАДЦАТЬ ВТОРОГО

МАРТА ЗПТ УВОЛЬНИТЕЛЬНАЯ ШЕСТЬ СУТОК

ЗПТ СЛАВА БОГУ ТЧК

Шестидневная увольнительная… Значит, конец всему.

В нормальной ситуации Поль написал бы «на неделю», но в то разладившееся время слово «сутки» означало «сутки», а приблизительные слова больше не входили в наш лексикон. Опасность делает людей точными. Я пришла в ужас. «Приеду двадцать второго». В то разладившееся время не было ничего менее надежного, чем даты, время больше не следовало собственным законам, война, даже «странная», навязывала ему свой ритм. Непостоянный. Непредсказуемый и переменчивый. Я получила телеграмму 18 марта. С тех пор как он ее отослал, все могло сто раз измениться. И увольнительную он мог получить раньше, поменявшись отпуском с товарищем или получив какое-нибудь задание. Он мог приехать хоть сегодня, с минуты на минуту. Например, указав 22-е число и неожиданно появившись раньше, чтобы «сделать мне сюрприз».

Я уже представляла себе, как он выходит из поезда. Берет такси. Открывает дверь дома с улыбкой, говорящей: «Вот и я!» Любой звук вызывал у меня панику: что, если это Поль! Я сказала Софи, что мы уезжаем на несколько дней, велела ей сложить наши вещи и взять с собой продукты. Она спросила, куда мы едем. Я и сама этого не знала и сухо ответила, что для укладки чемоданов необязательно знать цель путешествия, одного моего приказа вполне достаточно! Бедняжка Софи, я совсем потеряла голову от страха, он сделал меня агрессивной и бестолковой.

До сих пор я отгоняла от себя мысль об увольнительной Поля. Каждый день приносил мне столько реальных проблем, с которыми нужно было как-то справляться, что я отказывалась рассматривать другие, предполагаемые. Жизнь и так была слишком сложна, и мне хотелось думать, что этот отпуск в принципе невозможен.

Мы уехали из Парижа той же ночью. На мельницу. Мой муж мог бы объехать все наши владения, но ему никогда и в голову бы не пришло, что мы поселились там, – слишком уж неудобное жилище с убогой обстановкой. Анни и тут не стала возражать. Я преподнесла ей этот внезапный отъезд как идею моего мужа: он хочет, чтобы «ребенок подышал свежим воздухом». Как хорошо, мы сможем насладиться весной на природе! Она по-прежнему считала любое событие нашей жизни в порядке вещей.

– А Альто?

– Что Альто?

Мы уже давно выехали из города, но нам пришлось вернуться, чтобы забрать кота. Я начисто забыла о его существовании.

Поль не станет искать нас здесь, это убежище беглецов, а ему и в голову не придет, что я от него сбежала. Две недели я успокаивала себя этим, задыхаясь от мучной пыли. При мысли о том, что Поль вдруг нагрянет и разоблачит меня, я обмирала от страха. За несколько дней до нашего отъезда Финляндия капитулировала перед русскими. Но здесь, на мельнице, я никак не могла узнать, что творится на фронте. А вдруг события ускорятся и война настигнет нас тут, вдали от дома?!

Из всех этих месяцев дни, проведенные на мельнице, стали, без сомнения, самыми тяжкими. Меня так мучил страх, что я говорила во сне. Мы с Анни спали в одной постели, и я опасалась, что выдам себя. В конце концов я перебралась в кухню на тюфячок Софи.

Никогда еще я так сильно не сомневалась в своей затее. Почему? От одиночества? От окружающей тишины? Или от вынужденного безделья? Я почти забыла боль, которую они мне причинили. Пыталась разбередить в себе обиду, но оставалась почти безразличной. Единственное, что еще волновало меня, это угрызения совести и чувство вины. Но главное, меня мучил вопрос: смогу ли я быть хорошей матерью? Будет ли ребенок любить меня? Вот сейчас мой муж, наверное, разыскивает нас повсюду, но ведь это не ради меня. Анни спокойно переносит все наши трудности, но и это не ради меня. А что, если и ребенок тоже меня не полюбит? Что, если меня просто нельзя любить?

Кажется, я была тогда готова отступиться от своего плана, но они опять разбудили дремавшую во мне ненависть.

Я боялась возвращаться в Париж: вдруг Поль все еще дома, ведь он вполне мог отложить свой отъезд. У меня был только один выход – съездить туда и все разведать самой. Я не могла поручить Жаку проверить, отбыл ли месье в свою часть, боялась, как бы он что-нибудь не заподозрил. Софи не внушала мне опасений, он внушал. У него была привычка отвечать «да, мадам», «да, месье», еще не дождавшись конца распоряжения. Это объяснялось не избытком усердия, а неодолимой потребностью поскорей начать действовать. Его импульсивный характер помешал бы ему сохранить нашу тайну. Зато он имел другие хорошие качества, например был мастером на все руки. Сегодня он уже старик, и если верить тому, что мне рассказывали, живет вполне благополучно. Слава богу, я отстранила его от участия в этой истории: все, кто был в ней замешан, погибли при трагических обстоятельствах.

Но в тот единственный раз я пожалела, что не могу ему довериться; оставалось одно – самой поехать в Париж и разузнать, где Поль.

Для верности я выждала несколько дней после окончания срока его увольнительной, а затем ночью, даже не предупредив Софи, отправилась в город. Где-то около полуночи я подошла к дому. Во всех окнах было темно. Хороший признак – обычно в это время мой муж еще не спал. Он, конечно, мог куда-то пойти, но более вероятно было другое: он уже сидит у себя на позиции вместе с другими солдатами. Я пыталась себя в этом убедить, но все же отпирала дверь с некоторой опаской.

Войдя, я сразу увидела его письмо. Оно лежало на самом виду, на столике в передней, освещенное луной через в дверной проем.

Где же я? Разве я не получила его телеграмму? Он надеется, что со мной все в порядке. Он безумно огорчен, что нам не удалось повидаться. Это просто невероятно – такое невезение! А главное, ребенок… Как же он хотел почувствовать под рукой его толчки, вздымающие мой живот. Его сильно тревожит будущее. Не нужно строить иллюзий, нынешний застой на фронте долго не продлится. Скоро начнутся настоящие бои, а с учетом всех достижений техники сражения будут гораздо более кровопролитными, чем в предыдущей войне. Нужно готовиться к худшему. Он не может понять, отчего правительство держит столько бесполезных солдат на бездействующей передовой, когда на заводах так не хватает рабочих. Вот наглядный пример: в их части чистит картошку на кухне солдат, который на гражданке работал наладчиком авиационных моторов. Мир просто перевернулся с ног на голову. Он просит извинить его за все эти рассуждения; ему, конечно, хотелось бы, чтобы моя беременность протекала в лучших условиях. Он заклинает меня беречь себя и младенца, горько сожалеет о том, что не увидел меня, он искал нас повсюду. Он крепко целует меня и обнимает, хотя, может быть, его руки уже слишком коротки, чтобы обхватить мой круглый живот?

Я бы сочла это длинное послание очень трогательным, если бы не оговорка – «искал нас». А главное, если бы я не прочла другое письмо.

Пока мы жили на мельнице, у меня не хватало сил на притворство. И тогда я придумала, как вести себя, чтобы не встревожить Анни, не напугать ее своим мрачным настроением: я занялась кроссвордами. Они позволяли мне размышлять часами, избавляя от обязанности изображать безмятежность. Анни считала, что я ломаю голову над пустыми клеточками, а я тем временем обдумывала ситуацию, прикидывая так и эдак, что делать дальше, перебирая всевозможные варианты. Вот и этот момент, когда я сложила письмо Поля и взбежала по лестнице наверх, даже не скинув пальто, я тоже предвидела заранее. Я знала, что он оставит мне хотя бы записку – конечно, на видном месте. Не знала я другого: упомянет ли он в ней об Анни или нет.

Он не упомянул о ней. Ни единым словом. И привычного постскриптума тоже не было.

Неужели он пришел в такое отчаяние оттого, что мы не встретились, что даже забыл о ней? Или, может быть, осознал наконец, как он виноват передо мной, и решил отказаться от нее? Или же, напротив, дал ей знать о себе, но не через меня? А просто написал ей отдельное письмо?

Если это так, ему пришлось долго думать, где его спрятать. Предположим, сначала он сунул его под паркетную дощечку. Но, едва приладив ее на место, забеспокоился. Что, если Анни не станет искать там письмо? Даже если он слегка сдвинул дощечку, оставив зазор пошире, это вряд ли привлечет ее внимание. Нет, слишком рискованно. Лучше положить письмо в такое место, куда Анни заглядывает каждый день и где наверняка его заметит. Не приклеить ли его снизу к ее палитре? Но у него и тут возникли сомнения. А вдруг она больше не занимается живописью? Или занимается, но редко – может, у нее появились другие увлечения, он ведь не знает. Нет, и это слишком рискованно. Где же найти такое укромное местечко, чтобы она обязательно нашла его послание?

Я приподняла одеяло на постели Анни. Так я и думала – письмо, конечно, лежало там. Поль, видно, совсем потерял голову: ему так безумно хотелось, чтобы Анни его прочла, что он уже ничего не соображал.

Кто угодно, просто по чистой случайности, мог обнаружить здесь это письмо. Поль пошел на невероятный риск. Ибо для него риск состоял не в том, что письмо найдут другие, а в том, что его не найдет Анни.

Он думает о ней днем и ночью. Не видеть ее, не говорить с ней, не иметь возможности ей писать для него настоящая пытка. Как он ждал этой увольнительной! И все впустую. Но все же он приехал не зря: по крайней мере, он может написать ей эти строки. Он надеется, что мы читали все его письма вместе, потому что они были адресованы и ей тоже, не правда ли, она это поняла? И каждый свой день он описывал так подробно для нее тоже. Чтобы она могла яснее представить себе его жизнь там, если ей захочется. Чтобы они помогли ей почувствовать его близость, если ей захочется. Он очень беспокоится о ней. Все ли у нее хорошо? Он искренне сочувствует ее отцу. Эту новость он узнал, когда ездил в Нюизман искать нас. Но все уладится, это вопрос нескольких недель, не станут же они вечно держать его в тюрьме из-за такого пустяка. Много ли она занимается живописью? Пишет ли то, что ей нравится? Если бы она знала, сколько времени он провел за эти шесть дней в ее комнате, разглядывая ее картины! Какой же чудесный у них колорит, да и цвет стал более точным или более интенсивным, ему трудно подобрать слово. Он перетрогал все ее вещи, посидел на ее стуле, полежал на ее кровати, чтобы ощутить ее близость. Разыскивая нас, обошел всех торговцев квартала – на тот случай, если кто-нибудь из них знает, где мы, и мысль о том, что они с ней знакомы, утешала его и даже заставила гордиться ею – они ведь наверняка считают ее красавицей. Он живет страстью к ней, он часто делает то, что они шепотом обещали друг другу перед его отъездом. А она – делает ли она это? Или стесняется? Он любит ее. Любит. Любит. Она должна ему верить. Всегда, что бы ни случилось. Только что он слышал по радио речь Рейно [19]19
  Поль Рейно(1878–1966) – французский политический деятель, премьер-министр Франции с 21 марта по 16 июня 1940 г.


[Закрыть]
, которому поручено сформировать новое правительство, и Рейно сказал: «Победить – значит все спасти, не устоять – значит все потерять». Но только не перед ней. Он целует ее – всем телом.

Я держала два конверта. На одном Поль написал: «Элизабет». На другом: «Моей любимой». Можно ли было выразиться яснее?

Еще недавно я готова была отказаться от затеи с ребенком, но теперь об этом и речи быть не могло. Теперь я отчетливо понимала, от чего должна отказаться и за что еще имеет смысл побороться. Пошли они оба к черту! Этот ребенок будет моим. И это все, что у меня останется. Обманутая женщина и всесильная мать.

9 апреля 1940 года мы уже были в Париже, и в тот момент, когда я сообщила Анни, что Гитлер напал на Данию и Норвегию, ей стало дурно. Однако ничего страшного не произошло.

Кажется, не произошло. Но, увидев, как Анни рухнула на пол, прижимая руки к животу и прерывисто дыша, я испугалась, уж не выкидыш ли это, и решила больше не рассказывать ей ничего такого, что могло бы ее взволновать или хотя бы обеспокоить. Я знала: она ужасно боится, что на фронте начнутся настоящие сражения, ведь тогда Поль окажется в опасности. А если он погибнет, то, не говоря уж о ее горе – которое меня мало трогало, – она останется в одиночестве, и тогда никто не помешает мне отобрать у нее ребенка. Анни это понимала, и сама мысль о таком исходе была для нее нестерпимой, хотя она и делала вид, что ей все безразлично.

Отдать своего ребенка в чужие руки, после того как ты выносила его, наверное, и в самом деле ужасно, а уж если дело касается ребенка от любимого человека… Я давно уже поняла, что это меняет все. Бог, конечно, обделил меня физической возможностью родить, но не материнским инстинктом. Лучше бы он лишал женщин сразу и того и другого, избавляя тем самым от многих горестей и переживаний.

Итак, я стала сама себе цензором и теперь рассказывала ей только о том, как солдатам на фронт присылают музыкальные инструменты, игральные карты, книги, сто тысяч мячей, как правительство предоставило кредит в 3 миллиона франков, чтобы приобрести спортивные майки для любителей футбола, которых на передовой не счесть… Если Анни верила моим россказням, то война выглядела для нее большим благотворительным базаром.

Мне не терпелось отомстить ей, но я не могла: она была инкубатором для моего ребенка, и ей следовало вынашивать его в радости. Мне часто приходилось слышать, что если беременность протекает легко и приятно, то и ребенок будет жить счастливо, и я всеми силами старалась ее успокаивать. Давала множество обещаний, в которые не верила ни секунды. Говорила, что после родов ничего не изменится: она будет жить с нами, мы позволим ей видеть ребенка в любой момент, заниматься им, а позже, когда он подрастет и достигнет сознательного возраста, обдумаем вместе эту ситуацию и, может быть, попробуем все ему объяснить.

Именно так я и сказала ей, очень спокойно, 10 мая, когда немцы нас атаковали. Еще одна ложь – вполне соразмерная той драме, которая только что разыгралась. Лекарство, соразмерное ране, которую нам нанесли. Я принесла в ее комнату букет цветов и, якобы споткнувшись, опрокинула вазу с водой на приемник. Нужно было избавить ее от волнений этих последних недель: цензура по-прежнему не сообщала нам всей правды, но и то, что говорилось, могло привести ее в ужас. А я хотела, чтобы мой ребенок родился благополучно, и больше ни о чем не думала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю