Текст книги "Кто-то умер от любви"
Автор книги: Элен Гремийон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
После долгого молчания отец положил руку мне на плечо. Электричества не было; он сказал, что надо бы зажечь свечу: мол, теперь, когда нас двое, игра стоит свеч. Говоря это, он мне подмигнул, – я хорошо помнила эту его привычку. Только взгляд был грустный, не такой, как всегда. Но все же он мне подмигнул. И добавил, что хорошо бы отметить мое возвращение; правда, в доме почти ничего нет, но если поискать… И крепко сжал мое плечо. Это у него было высшее выражение нежности. Потом он спросил, много ли мне удалось написать за это время и не стал ли уже мал новый мольберт. Он нашел, что я сильно выросла. У меня не хватило сил ему ответить. А у него не хватило сил пойти за свечой. Он снова опустился на стул, и мы долго сидели молча, в темноте. Если бы он знал, какя выросла. Но я видела, что ему ничего не известно о Луизе.
Наконец он ушел спать, а я открыла мамин чемодан с тканями. Если она не захватила с собой мои письма, значит, они наверняка здесь, между отрезами, рядом с ее Библией. В чемодане не было ни тканей, ни Библии, но письма там лежали. Целая пачка, стянутая белой тесемкой. Все они были там – кроме последнего. Единственного, которое имело значение. В котором я во всем признавалась.
Вот когда я поняла, что Софи его так и не отправила.
Если б только мама все знала! Обо мне и о ребенке. Она никогда бы не ушла из дому. Я была в этом абсолютно уверена. Мне не хотелось спать, мне необходимо было выйти на воздух. И походить. У меня ломило все тело. Я чувствовала себя вконец измотанной, обессиленной. Как выжатый лимон. Но в голове у меня бушевал пожар. Война… Кругом война, настоящая война. Я старалась не вслушиваться в завывание кошек и собак, рыскавших по деревне. Бежавшие хозяева бросили их на произвол судьбы. А коровы, не доенные уже много дней, мычали от боли. Как я. У меня болела грудь. Молоко сочилось из нее, пачкая блузку. Я рухнула перед оградой „Лескалье“. Сама не знаю, зачем я туда пошла. Я плакала в три ручья. И звала маму.
Шли недели, а мы всё ждали ее возвращения. Я молилась изо всех сил, чтобы с ней все было хорошо. Чтобы она жила где-нибудь в безопасности. Каждый день кто-нибудь из местных возвращался в деревню. Но ее нигде не видели.
Через некоторое время мы стали делать то, что делали многие, – давать объявления в газетах. Больше нам ничего не оставалось. Правда, мы не очень понимали, что в них нужно писать, ведь мы ничего толком не знали, не могли сообщить ничего определенного – куда она ушла или уехала, когда, во что была одета. Над этим последним вопросом я долго ломала голову. У мамы было не так уж много платьев, и я подумала, что смогу определить, какого не хватает. Но, открыв шаткий платяной шкаф, я поняла, что плохо помню мамин гардероб. Что давно не обращала внимания на ту, которую якобы любила всем сердцем. И что бесполезно сетовать на жизнь, отобравшую у вас человека, которого вы перестали замечать.
Чтобы был хоть малейший шанс найти ее, нужно было указать в объявлениях какие-то приметы. И мы указали имя, возраст, седые волосы. Это мы знали наверняка. И еще – выпуклую родинку на затылке, у самых корней волос. И еще – сломанный зуб, третий справа. Можно было упомянуть и о Библии, хотя это мало что дало бы. Она могла захватить ее с собой и потерять в дороге. Но, главное, мы взяли на себя оплату ответных телеграмм, чтобы расходы не отпугнули людей, которые могут сообщить о ней какие-то новости. И продолжали ждать. До той пятницы 30 ноября 1940 года.
Никогда не забуду этот день, Луи, вскоре после твоего возвращения. Я ведь очень беспокоилась за тебя тоже. Ты даже не представляешь, как я была счастлива, узнав, что ты уже дома. Впервые за все это время я сказала себе: „Все будет хорошо. Все уладится. Луи вернулся. Значит, и для нас все кончится благополучно. И мама тоже вернется“. А потом пришла телеграмма. И в ней – единственная новость, которую мы так боялись получить.
ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЕМ ГИБЕЛИ ЭЖЕНИ
ГАЛЛУА ВРЕМЯ БОМБЕЖКИ ТЧК ЛИЧНЫЕ ВЕЩИ
ВЫСЛАНЫ БАНДЕРОЛЬЮ ТЧК
Сомнения. Невыносимые. Еще несколько дней ожидания. А затем посылка. Ее Библия. Ее обручальное кольцо. Немного денег. И наперсток – мой подарок, с которым она никогда не расставалась. Сомнения кончились. Мама умерла.
Мы с отцом и так почти не разговаривали, а с этого дня между нами вообще все было кончено. Я протянула ему мамино обручальное колечко. Но он бросил его мне в лицо:
– Я был женат на живой, а не на покойнице.
Так пришел конец нашей семейной жизни. Никогда больше мы не будем втроем, да и вдвоем тоже никогда. Теперь за стол садились два чужих человека – вот кем мы стали. Даже совместные трапезы не могли растопить лед этого гнетущего противостояния.
Отец подобрал где-то бродячую собаку и за едой то и дело бросал ей кусочки, приучая к командам: „Сидеть! Лежать! Лапу! Молодец пес!..“ Это было единственное, что он говорил. Я сидела здесь же, рядом, но он вел себя так, словно меня нет в комнате. Он вычеркнул меня из своей жизни и свыкся с этим. А я не свыклась. Отец считал меня виновной в маминой смерти. И мне нечего было возразить. В каком-то смысле он был прав. Мне казалось, что я веду хозяйство хуже, чем она. В доме все напоминало о ней. Я больше не могла здесь оставаться. Жить под невидящим взглядом отца. Терзаться угрызениями совести, которые медленно убивали меня. А ведь я должна была жить – жить ради Луизы. Вот почему я уехала из деревни. Прости, прости меня, Луи, что я исчезла вот так, не попрощавшись с тобой. Но если бы мы увиделись, я бы все тебе рассказала. А мне не хотелось впутывать тебя в эту историю. Я жила только одной мыслью: вернуть своего ребенка.»
* * *
Не знаю, как у меня хватило сил дочитать это письмо до конца.
Я дочитывала его в полном отупении, совершенно убитая, машинально повторяя один и тот же жест – водя пальцем по ложбинке на затылке, у самых корней волос.
Там, где у меня выпуклая родинка.
* * *
«Анни оставила меня у входа в городские бани, настойчиво повторив несколько раз, что скоро вернется. Я ждал ее в кафе напротив, все еще не придя в себя после ее рассказа. Спустя четверть часа она постучала в окно, у которого я сидел. Она улыбалась; видно было, что она подкрасила губы. Анни стала очень красивой, еще красивей, чем прежде, в деревне. Да, ничего не скажешь, повезло ее мужу. Странно мне было видеть эти ее женские ухищрения, видеть ее настоящей женщиной. Хотя что ж тут странного, ведь и я стал мужчиной. Просто всегда немного грустно сознавать, что мы стареем – даже если мы еще молоды, даже если чувствуешь себя мужчиной.
Она знаком велела мне выйти на улицу. От нее хорошо пахло. Она сказала, что слышала об одном ресторане, где еще можно вкусно поесть, и едва мы сели за стол, собралась продолжить свой рассказ, но я ее опередил: мне было необходимо кое в чем признаться, пока не поздно.
– Это я послал вам ту телеграмму. Твоя мать умерла на моих глазах.
Пораженная, Анни уронила вилку.
Необходимо было восстановить истину в этой истории, к которой примешалось столько лжи; я не мог рассказать ей, как поступил с письмом, которое она написала матери, но решил объясниться хотя бы по поводу телеграммы.
– Когда начался „исход“ – массовое бегство от оккупантов, – мать заставила меня уехать; она даже думать боялась, что со мной будет, если я попаду в лапы к немцам, как они в 1914 году. Она не сомневалась: не будь мой отец на фронте, он бы тоже на этом настаивал. Она сказала, что сама останется здесь вместе с моими сестрами, это ее обязанность. Дело в том, что в одно прекрасное утро мадемуазель Э. не явилась в школу – как многие наши соседи, она бесследно сгинула неведомо куда, и мать, заперев свою галантерею, начала учить детей в младших классах.
Она твердила, что я – совсем другое дело, я не бегу, как все эти трусы, а ухожу, чтобы защитить всех нас, если дела пойдут плохо; а пока мой долг – подчиниться приказу французских властей, гласившему: „Все лица старше шестнадцати лет обязаны уклоняться от любого сотрудничества с врагом“.
Я собрался уходить вместе с четырьмя друзьями. Мы не очень-то представляли, куда именно направимся, но первым делом хотели перейти Сену, чтобы оказаться подальше от немцев, – нам еще казалось, что французская армия сумеет их остановить.
Я обещал твоей матери забежать и попрощаться перед уходом. Она сидела все на том же своем любимом табурете в коридоре – она часто сидела там, когда я заходил. На ней было пальто, а у ног стоял маленький чемодан. Она ждала меня. И сказала: если я не знаю, куда идти, то она знает. В Кольюр, чтобы найти Анни. Может, и я пойду вместе с ней? Она-то в любом случае здесь не останется. И не стоит ее отговаривать: после недавних бомбежек ее не переубедить. Она не намерена ждать ни минуты лишней, иначе немецкие огнеметы спалят ее вместе с домом. Тем более что галантерея все равно закрыта, а теперь и ее „грамотных глаз“ тоже не будет, – „своими грамотными глазами“ она называла меня. Так что будем делать – распрощаемся прямо сейчас или вместе поедем разыскивать Анни?
Я не мог ее бросить, сама она не одолела бы этот путь; не мог я и навязать ее своим товарищам. Поэтому я не стал встречаться с ними, а решил проводить ее немного, хотя бы до вокзала.
Там была давка, люди кричали, дрались, топтали друг друга; самые сильные прорывались к поезду, торопясь уехать, ведь немцы могли появиться с минуты на минуту. Особенно усердно они бомбили железнодорожные пути. Тогда я решил, что лучше идти пешком по дороге; толпа беженцев казалась мне не такой опасной, как это озверевшее стадо, готовое растерзать каждого, кто мешает сесть в вагон.
Мы присоединились к большой группе деревенских жителей, вполне добродушных. У них были повозки, куда они навалили вперемешку весь свой скарб – съестные припасы, мебель, клетки с канарейками и клетки с кроликами; там же сидели две старухи и ребенок. Женщины охотно потеснились, чтобы твоя мама смогла сесть рядом. Повозки медленно тащились по дороге; за ними, не отставая, бежали несколько коз. Всем нам было страшно. На третий день мы проезжали через небольшой обезлюдевший поселок. Какой-то человек в рваном халате, стоявший возле аптеки, аккуратно раскладывал лекарства по расцветкам и, поглядывая на нас, монотонно повторял: „Один легкий укольчик, месье Туэнтуэн, всего один легкий укольчик!“ На центральной площади мы увидели женщину и мужчину в таких же ветхих халатах и стоптанных тапочках; на вопрос, как их зовут, он назвался Наполеоном, она – Жанной д’Арк.
Это были душевнобольные, сбежавшие из приюта, где не осталось санитаров – те исчезли, бросив своих пациентов на произвол судьбы. Однако эта самая Жанна д’Арк вдруг завопила во весь голос, прикрыв голову руками:
– Самолеты! Самолеты! Самолеты!
И в самом деле из-за облаков вынырнули черные точки. Несколько десятков бомбардировщиков с крыльями, похожими на букву W, с пронзительным воем неслись прямо на нас. Началась паника.
– Эй, вы, дерьмо собачье, скидывайте мундиры, да поживей, они ведь на вас охотятся!
Один из крестьян кричал это нескольким солдатам, которые, отстав от своих частей, прибились к нам по дороге.
– Коли вы военные, так и оставались бы в армии и воевали бы, как положено, банда засранцев! И нечего липнуть к штатским, из-за вас и нам достанется от ихних говенных самолетов!
Они наверняка схватились бы врукопашную, если бы в этот момент „говенные самолеты“ не ринулись на нас. Я попытался прорваться сквозь толпу к твоей маме. Она шла быстрым шагом, но бежать не могла. Вокруг стоял адский треск пулеметных очередей, взлетали фонтаны земли. Когда самолеты улетели, все подняли головы и стали озираться, ища своих близких. Я с облегчением увидел твою маму в канаве, в нескольких метрах от себя, живую и невредимую; она читала вслух покаянную молитву. А вокруг раздавались вопли. Наполеон и Жанна д’Арк в ужасе катались по земле, как сумасшедшие… Да они и были сумасшедшими. Но все это перекрывали надрывные рыдания маленькой девочки, у ног которой лежало окровавленное тело ее мертвой матери. За моей спиной раздался странный шум, напоминавший тихое стрекотание пулеметов. Я обернулся: вокруг разрушенного улья беспорядочно носился рой растревоженных пчел. Это было кошмарное зрелище, сцена из Апокалипсиса. Внезапно я снова услышал крики, но в них звучал испуг другого рода. Неизвестно откуда – вероятно, из стойла, рухнувшего от взрыва, – вырвался обезумевший конь; проломив загородку, он стал метаться по площади. Люди разбегались во все стороны, боясь угодить ему под копыта. Я оглянулся на твою маму, но ее уже не было рядом. Она стояла возле девочки, у которой убили мать, и утешала ее. Конь мчался прямо на них. Все произошло мгновенно, я ничего не мог сделать. И твоя мама не успела среагировать. Она увидела его слишком поздно. Бросившись наземь, она прикрыла своим телом девочку, чтобы защитить ее, и удар копытом пришелся ей в затылок. Она умерла сразу, в один миг… Я надеялся, что мы с тобой никогда больше не встретимся, потому что чувствую себя бесконечно виноватым. Но, вернувшись домой, я услышал, что ты тоже в деревне, что ты приехала сюда после своего путешествия с мадам М. Я с трудом узнал тебя, такой измученной и печальной ты выглядела. Каждый день я читал в „Ла Газет“ ваши объявления и наконец решился откликнуться на них. Не лично, а телеграммой. Потому что я трусил, боялся сказать тебе в лицо всю правду. Потому что не хотел стать человеком, сообщившим тебе о смерти матери; я ведь знаю, что на того, кто принес такую страшную весть, всегда будут смотреть с ужасом. Я не смог ее уберечь, прости меня.
– Ты ни в чем не виноват.
Анни еще не оправилась от шока, но я видел, что ее занимает какая-то мысль.
– Когда, ты сказал, вы с мамой ушли из деревни?
– Двадцать третьего мая.
– Ну вот, я так и думала! Если бы Софи отослала письмо на следующий день после моих родов, как она мне обещала, мама получила бы его вовремя и ни за что не ушла бы из деревни, а осталась бы ждать меня. Так что, как видишь, твоей вины тут нет.
Однако для меня эти слова Анни прозвучали как самое тяжкое обвинение.
Внезапно кто-то тронул меня за плечо. Это был официант.
– Извините, молодые люди, но вам пора уходить, мы закрываемся.
Оказывается, была уже почти полночь, а мы и не заметили, как пролетело время. В зале, кроме нас, никого не осталось, перевернутые стулья лежали на столах. В тот момент, когда за нами закрылась дверь ресторана, на улице взвыли громкоговорители полицейских машин:
ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ВСЕ, КОГО ОБНАРУЖАТ НА УЛИЦЕ ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ, БУДУТ ЗАДЕРЖАНЫ И ОТПРАВЛЕНЫ в ПОЛИЦЕЙСКИЙ УЧАСТОК, ГДЕ ОСТАНУТСЯ ДО ПЯТИ ЧАСОВ УТРА.
Чтобы попасть домой – все равно, ко мне или к Анни, – требовалось гораздо больше четверти часа, и она предпочла пойти ко мне. Вполне понятно – ведь ее муж, наверно, уже там, у нее. А может, она его разлюбила? Эта мысль молнией промелькнула у меня в голове.
Мы со всех ног помчались к метро – никогда не забуду этот сумасшедший кросс. На бегу мы то и дело переглядывались – бежали и переглядывались. Наконец мы влетели в метро, раскрасневшись и еле переводя дух, и тут нас разобрал неудержимый, дурацкий хохот, так мы смеялись только в далеком детстве, когда были „неразлучными“, по выражению моего отца, – есть такие неразлучные птицы, которых нужно покупать только парочкой, иначе они умирают.
Мы вышли из метро уже за полночь. До моего дома оставалось еще метров пятьсот. Деревянные подошвы Анни стучали по мостовой так громко, что на этот звук наверняка сбежались бы все немецкие патрули города Парижа. Я велел Анни сесть мне на спину. Она отказалась – наверняка из кокетства. Но я твердо стоял на своем.
– Тебе известно, что случилось недавно возле Люксембургского сада в 21.20?
– Нет.
– Какой-то еврей убил немецкого солдата, расчленил труп и съел его сердце.
Анни бросила на меня странный взгляд:
– Что ты мелешь?
– Ты же прекрасно знаешь, что у немца не может быть сердца, что евреи не едят свинины и что в 21.20 все французы слушают английское радио. А теперь посмотри на мои подметки.
Мои башмаки были подбиты войлоком, и я уже наловчился обходить суровые правила комендантского часа. Я шагал посередине мостовой, чтобы не столкнуться с солдатами, патрулирующими тротуары, и таким образом уже не первую ночь оставлял их в дураках. Завидев патруль, я просто останавливался и ждал, когда он пройдет мимо; вот и сейчас мы сделаем то же самое. В темноте они нас не заметят. Анни забралась ко мне на спину. Я чувствовал, что она мной гордится.»
* * *
Я говорила себе: только без паники! Неизвестный автор этих писем явно хочет внушить мне, что вся эта история напрямую касается меня. Для чего он затеял со мной эту игру?
Кроме мужчин, с которыми я спала, о моей родинке никто не знал. Но автор писем не мог быть моим любовником: я всегда избегала романов с писателями. Довольно того, что они надоедают мне каждый божий день в издательстве, и еще ложиться с ними в постель – нет уж, увольте! Никола всегда говорил, что моя родинка на затылке очень красивая и он ее очень любит. Лучше бы он любил меня целиком.
Наш ужин стал полным фиаско. Кажется, это слово больше применимо к сексуальным отношениям. Но в конечном счете мы приблизительно это и обсуждали. Видимо, придется мне назвать своего ребенка Фиаско, в память о его отце.
Никола говорил со мной холодно и презрительно, обвиняя в том, что я навязываю ему младенца и этого следовало ожидать: незамужние дамы моего возраста только об одном и думают – о своих биологических часах.
Я встала из-за стола и сказала ему, что Золушке пора уходить, что она уже не потеряет свою хрустальную туфельку и вообще ей глубоко плевать на принца – так же глубоко, как он внедрился в меня, чтобы заделать этого ребенка.
Из-за Никола и этих писем я несколько дней почти ничего не ела. А ведь следовало бы впихнуть в себя хоть что-то – ради ребенка. Ну вот, теперь и я заговорила языком этих писем.
В холодильнике нашлись два ломтика ветчины – обычная история. Мама всегда мне говорила, что депрессивную личность распознать нетрудно: такие люди всегда «едят в холодильнике». Поэтому я ушла из кухни и села возле письменного стола, но не с той стороны, где работала, а с другой, ближе к кухне; дело было не в том, чтобы расположиться поудобнее, просто не хотелось есть стоя, тем более рядом с холодильником.
И вот тут меня осенило. Видимо, в жизни очень полезно сменить точку зрения – я имею в виду конкретную перспективу, а не мнение.
Итак, «несколько десятков истребителей с крыльями, похожими на букву W, с пронзительным воем неслись прямо на нас».
Читая письмо, я машинально начертила несколько этих W на обороте конверта, но теперь, сидя по другую сторону стола, уже не находила их страшными, это была всего лишь безобидная стайка нескольких М.
Мадам М.
Я перевернула конверт.
М W М W…
А что, если это и впрямь зашифрованная буква М.?
И что, если мадам М., это чудовище, которое аноним описывал мне неделя за неделей, на самом деле мадам W.?
Например, некая мадам Вернер?
Или Элизабет Вернер, как моя мать? Может, названая мать?
Жестокий позыв к рвоте заставил меня вскочить и броситься в ванную.
Неужели речь действительно идет о моей жизни? О той части моей жизни, которую я не могу помнить?
Я не хотела в это верить, но игнорировать тоже больше не могла. Письма поведали мне слишком многое, слишком много подробностей, которые трудно было сочинить. Я должна найти этого типа, и пусть он, черт бы его побрал, все объяснит!
Он ничего не рассказывал о себе, но если внимательно перечитать все письма с первого до последнего, то наверняка отыщется какая-нибудь зацепка, которая приведет меня к нему.
И я стала напряженно ждать следующего вторника – с надеждой, что он даст мне наконец ключ к разгадке, и со страхом перед этой разгадкой.
* * *
«Я шагал гораздо медленней, чем в прошлые ночи: Анни мешала мне идти быстро – не потому, что нести ее было тяжело, а потому что это была она. Я с наслаждением ощущал ее тяжесть. Ее тело, приникшее к моему, волновало меня, и от желания у меня мутилось в глазах. Как же сладко было сознавать, что она не может сойти на землю, оторваться от меня. Я готов был идти так всю ночь напролет, слившись с ней в одно целое. Если бы нынче утром, 4 октября 1943 года, мне сказали, что после полуночи я буду нести Анни на себе, я никогда не поверил бы. Сцепив руки за спиной, чтобы она могла сидеть на них, я шел, стараясь ступать бесшумно и вспоминая тот день, когда мне показалось, что я навсегда потерял ее.
– Анни даже не пришла на похороны. Ты представляешь – не прийти на похороны родной матери!
Моя сестра, которая обожала судачить по любому поводу и смаковать подробности любых сплетен, на этот раз больше ничего не сказала. Смерть стала у нас такой частой гостьей, что уже не вызывала желания ее обсуждать даже у моей сестры.
Тем не менее вся деревня сочла неприличным тот факт, что дочь не явилась на похороны матери. Я-то хорошо понимал, что значила для Анни эта последняя встреча, где ее никто не ждал. Ей было бы тяжело вдвойне: ведь не было даже тела, с которым можно проститься. Ничего не осталось – только церковь с ее безнадежной пустотой.
Анни уехала из Н. как раз в тот день, когда отпевали ее мать. Я знал, что она не просто хотела избежать этой церемонии – она уехала насовсем, – и решил ехать ее искать.
Мне не составило труда найти ее парижский адрес. Почтовый служащий, парень моего возраста, дал мне его с какой-то скверной усмешкой. Я сразу и не понял, в чем дело. Похоже, он хорошо знал это место или по крайней мере этот квартал. Там на поперечной улице есть картинная галерея, сказал он, нужно пройти мимо нее и сразу повернуть за угол направо. Дом № 65.
Я позвонил в дверь.
Мне открыла сама мадам М. Она держала на руках ребенка. Дочь Анни… Я не мог опомниться, не мог отвести от нее глаз. Мадам М. крепче прижала ее к груди.
Нет, Анни здесь больше не живет; к сожалению, она ничего не слышала о ней в последнее время, но очень надеется, что когда-нибудь та даст о себе знать. Она не сердится на Анни, о нет, известно ведь, что любовь часто заставляет позабыть о дружбе, хотя бы на первое время, да и кто она такая, чтобы учить других жить, ребенок, знаете ли, тоже отвлекает от многих других привязанностей. Скорее всего, сейчас, когда мы тут беседуем, Анни живет с ним; ему повезло не попасть в плен, и, к счастью, им удалось встретиться снова, ведь она с таким нетерпением ждала от него писем.
Господи боже, да о ком она говорит?
О, простите, она-то думала, что Анни рассказывала мне об этом молодом человеке, хотя, конечно, не всякая женщина станет посвящать одного молодого человека в свои отношения с другим молодым человеком – надеюсь, мне понятно, что она имеет в виду? В общем, это вполне банальная история. Пока они с Анни тут жили вместе, Анни влюбилась. Его зовут Анри. Дело в том, что Анни стала так называемой „фронтовой крестной“ – вступила в переписку с неким солдатом – и, как это часто бывает, в конце концов влюбилась в своего подопечного, очень хорошего парня, если судить по письмам, которые она давала ей читать. Во всяком случае, он очень хорош собой, просто красавец, по крайней мере на фотокарточке, Анни ей показала. Теперь она уже, наверно, замужем, ведь характер у нее пылкий, страстный, ну да кому же это знать, как не мне, вы ведь с ней дружили… Кажется, вы друг детства, не так ли?
– Да, так, – услышал я собственный сдавленный голос. – До свидания, мадам, простите за беспокойство.
И я в последний раз взглянул на ребенка.
– До свидания, Луиза!
Сказав „до свидания“ этому крошечному существу, я знал, что прощаюсь с Анни.
Эта история перестала быть моей. Теперь мне следовало все забыть: коль скоро Анни решила оставить ребенка у этой женщины, я не мог этому препятствовать. К тому же я и сам был уверен, что Луизу ждет счастливая жизнь в доме мадам М., – она будет ее любить со всей страстью незаконной любви – той любви, которая тем сильнее, чем легче ее разрушить, ибо голос крови не обещает ей вечного существования.
Я отправился к мадам М. с бравадой спасителя, а ушел – как отвергнутый воздыхатель. Анни влюблена в другого… Как же я, дурак, не подумал об этом раньше! Да еще в солдата – что ж, это естественно, настоящие мужчины все теперь на фронте, значит, им и достается женская любовь. А для меня все кончено. Я слишком хорошо знал Анни: если уж кому-то удалось ей понравиться, она будет жить ради него одного.
Я остановился перед галереей, той самой, о которой говорил почтовый служащий; холсты в витрине напомнили мне картины Анни. Однако, подняв голову, чтобы рассмотреть вывеску, я внезапно понял, какой „магазин“ скрывается за этой дверью. Номер дома на табличке не оставлял на сей счет никаких сомнений: согласно предписанию властей, он был крупнее остальных. Такими номерами помечали бордели.
Теперь мне стала понятна сальная усмешка парня с почты, и воспоминание о его многозначительной мимике вызвало у меня невольную улыбку. При этом мое отражение в стекле витрины стало более четким, а лицо похорошело, сделавшись почти красивым, – может, и не таким красивым, как лицо солдата на снимке, о котором говорила мадам М., но все же вполне привлекательным. Если картина другого художника смогла напомнить мне об Анни, то, может, в будущем чей-то смех, чье-то тело так же напомнят о ней, и я снова смогу полюбить. Нужно только улыбаться, продолжать улыбаться, и тогда в моей жизни появится другая женщина. Мне пришло на память объявление, висевшее над окошком игривого почтаря.
ТРЕБУЕТСЯ СЛУЖАЩИЙ.
ОБРАЩАТЬСЯ В ПЕРВУЮ КОМНАТУ
НАЛЕВО ПО КОРИДОРУ.
Что ж, почему бы и нет. Все равно ведь нужно как-то налаживать свою жизнь.
И я стал ее налаживать, заставляя себя не думать об Анни, как вдруг она возникла снова, в один миг сведя на нет мои трехлетние усилия. Три года я пытался упрятать мысли о ней подальше, в самый дальний угол сознания. И если меня все же одолевали вопросы – живет ли она со своим солдатом? скучает ли хоть немного по маленькой дочке, которую бросила? вспоминает ли иногда обо мне? – я не давал им ходу. Мне нравилась моя работа. Нравилась моя жизнь. Хотя совсем не нравилась ситуация в стране, в которой мы жили, – с этим я боролся по мере своих скромных сил. Не совершал партизанских подвигов, а просто делал все от меня зависящее. Почта была для этого очень удобным местом: в первой половине дня я сортировал корреспонденцию, а во второй – обслуживал клиентов у окошка. И при этом, скажем так, отнюдь не облегчал работу немецкой цензуре.
Было примерно часа три, когда я вернулся на почту после обеденного перерыва вместе с Комаром: вообще-то его звали Морис, но все дразнили его Комаром за суетливость – ни минуты не мог усидеть на месте. Первое, что я увидел, была ее рука, державшая конверт. Я и на руку-то не сразу обратил внимание, мой взгляд был прикован к этому конверту с адресом, написанным таким знакомым почерком. Не знаю, сколько томительных секунд прошло, прежде чем я поднял наконец глаза.
Я знал, какая сцена разыграется сейчас между нами, и не хотел этого. Я не был готов увидеться с ней, не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы продолжать после этой встречи свою новую жизнь как ни в чем не бывало. Она улыбалась мне. Потом, наверно, прочла на моем лице смятение и недовольство. Может, я даже покривился. Во всяком случае, ее улыбка быстро погасла.
– Здравствуй, Луи.
– Здравствуй.
– Вот здорово, что мы здесь встретились. Бывают же такие случайности!
– Верно.
– Как поживаешь?
– Хорошо.
На большее меня не хватило. Не мог я завести с ней разговор прямо с места в карьер, словно мы только вчера расстались. Она это почувствовала; вдобавок люди, стоявшие за ней в очереди, уже начали нервничать. Она торопливо попрощалась и ушла. Я был потрясен до глубины души. Вот и конец – конец моему спокойствию, достигнутому с великим трудом, каждодневными усилиями. Теперь можно окончательно похоронить все воспоминания. Я думал о ней с ненавистью: зачем она ворвалась в мою жизнь так неожиданно, так бесцеремонно?! Нет, я должен найти в себе силы противостоять этому вторжению. Я не позволю ей снова отравить мне существование. Она уехала из деревни, даже не попрощавшись со мной, и за все три года ни разу не дала о себе знать. У нее теперь своя жизнь, у меня своя. И я не буду думать о ней – ведь еще несколько минут назад мне это отлично удавалось. Ну пришла и пришла, это ровно ничего не меняет.
Вечером у меня было свидание с Жоэль, моей тогдашней подружкой. Я твердил себе: это ровно ничего не меняет! – и все же порвал с ней. Тщетно я убеждал себя, что этот разрыв не имеет ничего общего с появлением Анни и я уже несколько месяцев понимал, что эта девушка мне не подходит, – может, так оно и было, но прежде-то я не помышлял о расставании.
И случилось то, что должно было случиться: я начал ее ждать. Не девушку, которая мне подходит. Нет, конечно. Я начал ждать Анни. Раньше у меня была привычка разглядывать очередь в поисках ее лица, теперь же я смотрел только на письма и посылки, которые чьи-то руки протягивали мне в окошечко, – хотелось сберечь в памяти обстоятельства ее появления. Но Анни, как всегда, пришла в тот момент, когда я меньше всего был готов к этому.
Прошла неделя, и настал тот знаменательный день 4 октября 1943 года, когда я опять увидел ее – она ждала меня на улице, прислонившись к стене у двери почты.
Вот так мы и встретились вновь; так пошли к ней домой, где она угостила меня цикорием и оставила ненадолго, чтобы вернуть ключи от магазина; я потом проводил ее до городских бань и ждал в кафе напротив; мы посидели в ресторане за чудесным ужином – грустным, но чудесным – и шли теперь по мостовой в этой приятной и смешной позе, когда мои руки, сомкнутые за спиной, под ее ягодицами, испытывали небывалое блаженство.
Внезапно раздался шум, вырвавший меня из сладкой задумчивости: это был мерный, грозный топот сапог и лающие немецкие голоса; Анни тоже услышала их и крепче прижалась ко мне. Я замер посреди темной мостовой, выбрав такое место, где отблески уличного фонаря не могли выдать нашего присутствия. Теперь осталось только переждать. Я чувствовал, как Анни все сильнее вжимается лицом в мою спину, и думал, что это от страха, но нет – у нее начался приступ астмы, с которым она не могла совладать. Ее судорожный кашель взорвал ночную тишину. В ответ раздались отрывистые команды и лязг оружия; солдаты осветили нас фонарями и загребли.
Проверив документы, они отвели нас в участок и посадили в „обезьянник“. Другие задержанные находились в одном помещении с охраной, им разрешалось даже играть в карты, в ожидании пяти часов утра. Но поскольку я нес Анни на спине, когда нас обнаружили, офицеры сочли это дерзким вызовом немецкому порядку, а не просто нарушением комендантского часа. Я не стал спорить, разумней было уступить и не раздражать их; счастье еще, что они не догадались осмотреть мои подметки.