Текст книги "Кто-то умер от любви"
Автор книги: Элен Гремийон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
„Твои родители живут хорошо“. Мадам М. неизменно повторяла мне эту фразу. С сияющей улыбкой. „Твои родители живут хорошо“. Мерзкая лгунья!
Слуга по имени Жак остался в „Лескалье“. Чтобы содержать в порядке дом, пока мы не вернемся, – так она мне объяснила. Из-за хромоты его не призвали в армию. Раз в неделю он приезжал в город (или, по его выражению, „на север“), чтобы сообщить мне новости о родителях, но я никогда его не видела, только слышала его голос внизу. Она и его не хотела посвящать в нашу тайну – кроме нас двоих, о ней знала только Софи. Мадам М. отдавала Жаку мои письма, и он, взяв на себя роль почтальона, отвозил их отцу и матери. Я-то ведь им писала. Коротко, но регулярно. А это было нелегко: темы приходилось выбирать очень осторожно. Как, например, сообщать им о погоде, когда для всех я жила в Кольюре? И уж конечно, не была беременна.
Родители считали, что мои письма приходят вместе с посылками от мадам М., которые получал Жак. Это делалось для того, чтобы нас не выдал штемпель на конверте. Она тщательно продумывала каждую мелочь. Еще до нашего отъезда из деревни ей удалось раздобыть пару десятков почтовых открыток с видами Кольюра. Некоторые из них повторялись, но она сказала, что так еще правдоподобнее: многие люди часто посылают открытки с одним и тем же пейзажем по два раза, даже не замечая этого.
Я уверена, что перед тем как отдать мои письма Жаку, она сама их читала. Ведь она не хотела рисковать – вдруг я где-нибудь нечаянно себя выдам. Мне она в этом не сознавалась, но я и так понимала. И прозвала ее „мадам Жироду“ [4]4
Французский писатель Жан Жироду в 1939–1940 гг. был главой Комиссариата информации.
[Закрыть]. Что ж, на войне как на войне: я тоже говорила ей далеко не все.
Часто она просила разрешения посмотреть на мой живот. И разглядывала его в упор, дожидаясь момента, когда от толчка изнутри на нем выпятится маленький горбик. В такие минуты она выглядела жалкой и обделенной. Но я и не думала ее успокаивать. Пусть каждый страдает в свой час. Сегодня она, завтра я. Когда мой ребенок попадет к ней в руки.
Теперь я тоже ей лгала, отвечая на вопросы, которыми она меня засыпала. Например, спрашивала, что я чувствую, когда ребенок толкается, а я говорила: да ровно ничего не чувствую. Я безбожно врала, но она мне верила. Ей ничего другого не оставалось – как она могла узнать правду?! А я злорадно представляла себе: вот она сидит где-нибудь в гостях, за ужином, и повторяет мое вранье: мол, ровно ничего не чувствую. И ликовала при мысли о том, какими подозрительными взглядами посмотрят на нее подруги.
Единственное, что мне тогда хотелось изображать на холсте, было мое собственное тело. Но я понимала, что ей невыносимо будет видеть портреты беременной женщины, забившие мою мансарду. И писала себя только в ее отсутствие. Торопливо набрасывала этюд и тут же замазывала его чем-нибудь другим. Чаще всего голубым небом. Она, верно, удивлялась, с чего это я пишу одни небеса. Но поскольку я только их и видела из окошка, они вряд ли вызывали у нее тревогу.
Эта жуткая комедия длилась сто семьдесят четыре дня. Сто семьдесят четыре дня настоящей тюрьмы… хотя нет, на шестнадцать дней меньше. Однажды она разбудила меня среди ночи. Перед домом стояла машина. Мы ехали около часа и наконец остановились возле какой-то мельницы. Я думала, это просто передышка в пути, но нет, это была конечная цель нашего путешествия. Она хотела, чтобы я пожила на свежем воздухе. Место, конечно, не первый сорт, но для „ее малыша“ это будет полезно. Внутри была кухня и большая общая комната во всю длину мельницы. Отгороженный уголок для мытья. И маленькая спальня. Помещения в подвале – пыльные, заваленные старыми жерновами – выглядели совсем нежилыми. Я очень удивилась: зачем мы сюда приехали? Какая-то грязная мельница без всяких удобств. Но зато теперь я могла гулять. И сразу почувствовала прилив сил. Целые дни я проводила на воздухе. Стоял конец марта, природа уже начинала пробуждаться от зимней спячки. Я носила с собой альбом для набросков и уголь. Мало-помалу ко мне приходило вдохновение. Я наслаждалась прогулками в одиночестве – если не считать Альто, всюду бегавшего за мной по пятам. Сама мадам М. никогда и носа не высовывала наружу. Целые дни проводила на стуле у окна, решая кроссворды. Сидела застывшая, напряженная, испуганно вздрагивая от малейшего шороха. Я понимала: она боится, что нас здесь обнаружат. Понимала и еще кое-что: она боится, что я сбегу. По правде говоря, мне страшно хотелось сбежать. Но я была уже на восьмом месяце. Далеко не убежишь. Да и куда? Идти вдоль речки в поисках кого-то, кто мне поможет исчезнуть, было очень рискованно. К тому же теперь я хорошо ее знала. Если мы здесь поселились, то уж будьте уверены – на десять километров вокруг никто не жил.
Никогда еще мы с ней не были так далеки друг от друга. А ведь спали в одной постели. Другой кровати просто не было. Софи ночевала в кухне, на тюфячке, разложенном прямо на полу. Мадам М. укладывалась после того, как я засыпала, и вставала первой, на рассвете. Каждая из нас избегала прикосновений: ни она, ни я не нарушали нашу „линию Мажино“. Мне плохо спалось в этом месте. Я как бы видела со стороны эту дикую картину: пара беременных женщин в общей постели. Пара вздутых животов, приподнявших одеяла. Словно на этой кровати спал верблюд. Хотя нет: у верблюда два горба, а у дромадера – один, так что скорее дромадер, думала я, имея в виду свой, настоящий живот. Придется мне научиться отвечать на ее бесчисленные вопросы. Она тоже спала плохо. Ворочалась с боку на бок, говорила во сне. Как же мне хотелось придавить ее своим животом, сорвать с нее все эти тряпки и запихнуть их ей в рот, чтоб она задохнулась, чтоб умерла. По утрам ее половина простыни была насквозь мокрой, так она потела. Стирать белье было негде, и этот тошнотворный запах пропитал все помещение. У меня прямо чесался язык сказать ей, что эта вонь вредна „ее малышу“. На следующую ночь меня разбудило прикосновение чьей-то ноги к моей. Верблюд и впрямь превратился в дромадера. Я удивилась: с чего это она вдруг избавилась от своего „живота“? И осторожно приподняла одеяло. Но под ним лежала вовсе не она, а Софи, занявшая ее место в кровати. На следующий день мадам М. объяснила, что если она разговаривает по ночам во сне, значит, мешает мне спать, а это вредно для „ее малыша“.
Так мы прожили шестнадцать дней, а затем вернулись в Париж. Меньше чем через два месяца я родила.
Как-то, войдя в мою комнату, она протянула мне куклу:
– Смотрите, что я купила.
– Красивая!
– Но это еще не все… Нажмите-ка на кнопку у нее под волосами.
„Мааама! Мааама!“ – пропищала кукла.
От этого слова у меня начались схватки.»
* * *
Любую беременную женщину эти письма взволновали бы – вот как я рассуждала.
Я снова попыталась беспристрастно оценить их и снова пришла к выводу, что имею дело с романом, причем, несомненно, с автобиографическим романом. Вот только автор был по-прежнему неизвестен.
Мне тоже не хватало мамы, тоже хотелось бы узнать, что она чувствовала, вынашивая меня, я тоже остро ощущала свое одиночество.
Я давно заметила, что рождение ребенка нередко влечет за собой смерть в близком окружении. Словно на земле установлен numerus clausus [5]5
Ограниченное количество (лат.).
[Закрыть]человеческих душ. Так произошло и у меня. Мама умерла через четыре дня после того, как я сказала ей, что беременна. До сих пор не могу поверить, что мой ребенок никогда не увидит мою мать.
Но куда же, черт возьми, она ехала на такой скорости по той деревенской дороге?
Складывая письмо, я испытывала сильное искушение позвонить Никола. Если вдуматься, это как-то глупо – бегать от него, да и скрывать свою беременность тоже. Нужно хотя бы дать ему возможность сказать «нет». Я знала, что он не захочет ребенка, но лучше пусть сам объявит мне это. И тогда я излечусь от него – раз и навсегда.
Когда я своими ушами услышу, как он на коленях умоляет меня сделать аборт, твердит, что мы еще мало друг друга знаем и, может быть, позже, но сейчас еще не время, мои чувства не выдержат такого испытания.
Прежде я была горячей сторонницей абортов: это современно, это позволяет женщине свободно распоряжаться своей судьбой… И вот теперь сама угодила в ловушку, которая, как все ловушки, сперва была так заманчива, сулила такую свободу. Прогресс в женских судьбах… Не все так просто! Я хочу сохранить ребенка и, значит, виновна перед Никола, которому он не нужен. Я делаю аборт и, значит, виновна перед ребенком. Аборт, освобождая женщину от рабства, навязывает ей другую форму рабства – чувство вины.
Я предпочла бы не стоять перед таким выбором. Но если, дожив до тридцати пяти лет, я не способна взять на себя ответственность за последствия ночи любви, к которой меня никто не принуждал, то за что я вообще могу отвечать?! Если мы не хотим дать жизнь другому существу, то на что мы вообще нужны?
Вот в таком состоянии я сообщила маме о своей беременности. Она так и села от изумления. Я не сообразила усадить ее, перед тем как огорошить новостью; мне казалось, что подобные сцены происходят только в плохих рекламных роликах. Мы с ней никогда не обсуждали этот вопрос, и она думала, что я не собираюсь заводить детей. А теперь никак не могла прийти в себя.
Я, конечно, всегда хотела родить ребенка, просто не нашла для этого подходящего мужчины, а тут вообразила, что нашла, но забеременела прежде, чем узнала, согласен ли он стать отцом. И как раз в тот вечер, когда я собралась объявить ему о своей беременности, он выбил почву у меня из-под ног, рассказав, что у его брата родился ребенок и что он не хотел бы оказаться на его месте, он к этому не готов, абсолютно не готов.
Вот так и вышло, что я смолчала, а потом поразмыслила и решила: пусть он говорит что хочет, а я его сохраню, этого ребенка, и плевать на все, мне уже тридцать пять, и природа вечно ждать не будет.
Мама сказала, что понимает меня. А я ей сказала, что из нее выйдет замечательная бабушка, и она ответила: еще бы! И добавила: иметь ребенка хорошо, но еще лучше, если у него будут и мать, и отец.
Вспомнив, каким странно многозначительным тоном мама произнесла эти слова, я обещала себе не бросать трубку в следующий раз, когда мне позвонит Никола.
* * *
«Роды были ужасными. У меня начался такой приступ астмы, какого в жизни еще не было. Надо мной хлопотала Софи. Она твердила не умолкая: „Бедняжка Анни! Бедняжка Анни!“ В какой-то момент ей показалось, что я не смогу разродиться сама, и она попросила мадам М. съездить за доктором. Я заметила, что та долго колебалась, перед тем как поехать. „Куда ж это она запропастилась! Неужто подведет?“ Софи была в ярости. Я никогда не видела, чтобы она так злилась на свою хозяйку.
Не помню, что было дальше: мне стало так плохо, что я потеряла сознание. Знаю только одно: когда мадам М. наконец вернулась, она была одна. Она так и не поехала за врачом. Ты понимаешь? Она предпочитала, чтобы мы оба умерли – и я, и мой ребенок, – лишь бы никто не узнал ее тайну. По ее словам, она была в церкви и молилась за нас. Вот спасибо!
Я потеряла много крови. Софи падала с ног от усталости, она провела возле меня долгие часы и не отошла даже после рождения Луизы. Она опасалась за мою жизнь не в интересах своей хозяйки, ее волновала просто моя жизнь, вот и все. Позже она сказала мне, что никогда не простила бы себе, если бы со мной случилась беда.
А мне стало страшно. До меня наконец дошло, что мадам М. способна на все. Если у нее хватило духу бросить меня, почти умирающую, без помощи, то она вполне может убить меня, особенно теперь, когда Луиза уже родилась. Даже сейчас я думаю, что, не будь при нас Софи, она бы сделала это. Софи увещевала меня: да ты с ума сошла, что ты выдумываешь, у моей хозяйки никогда рука не поднимется на такое. Но и в ее глазах я прочитала сомнение: она не вполне верила собственным словам. Перед тем как выйти из комнаты, она нагнулась ко мне и, притворившись, что поправляет подушку, шепнула: „Не бойся, я не подпущу мадам к твоей еде“.
Луиза родилась 16 мая 1940 года.
За несколько дней до родов я написала родителям письмо, где во всем призналась, – я тебе о нем уже говорила. Но как его отослать? И тогда я подумала о Софи. Мне было необходимо, чтобы мои родители прочли это письмо: пока они его не получат, я не могла чувствовать себя в безопасности. Если со мной что-нибудь случится, они должны знать, что у них есть внук или внучка. Я не хотела передавать письмо через Жака, он не вызывал у меня доверия. Мне не нравилось, как он на меня поглядывал. Софи уверяла, что я напрасно думаю о нем плохо, он человек порядочный, но если я все же предпочитаю, чтобы она отправила письмо по почте, она это сделает. И поклялась мне, что не обманет.
Она говорила так искренне. И я подумала, что ей можно довериться. Убедила себя, что она помогает мне потому, что боится стать сообщницей мадам М. в этой драматической истории. А может, даже в убийстве. Но вероятно, подойдя к почтовому ящику, она решила, что ей не годится так поступать со своими хозяевами, ведь они всегда были так добры к ней, даже помогли получить французское гражданство, хотя на самом деле она была еврейкой-иммигранткой. Софи не отправила это письмо. И скрыла это от меня. Вот как все вышло.
Я долго не могла оправиться после родов. Мадам М. не выходила из моей комнаты. Как и прежде, мы снова были вместе, только теперь я уже не писала картины, а она не читала вслух. Мы обе любовались Луизой. Молча, как заклятые враги. Когда я кормила Луизу, она не сводила с меня ревнивого взгляда, но тут она была бессильна, эти минуты она не могла у меня отнять. Зато во всем остальном мне приходилось ей уступать. Уступать, когда она хотела сменить пеленки. Взять на руки. Убаюкать. Пошептать ей на ушко нежные слова. Назвать „своей малышкой“. Она выходила гулять с ней, пока я лежала в постели, – я еще долго не вставала.
Я знала, что хочу уехать вместе с Луизой, хочу вернуться с ней домой, – теперь я уже не чувствовала себя виноватой. Это была моя дочь. Но я не могла сказать мадам М., что мы с ней совершили ошибку, что нельзя разлучать ребенка с матерью, что это противоестественно. Она была не способна меня понять. Значит, придется снова разыгрывать комедию, потерпеть еще немного, притвориться покорной. Лишь бы она не догадалась о моих намерениях. А когда я наберусь сил, то улучу подходящий момент и сбегу от нее вместе с Луизой.
Но я прождала слишком долго.
Наконец я немного окрепла и начала ходить. Однажды утром мадам М. вошла в мою комнату, как обычно, во время кормления. Луизе было около месяца. Мадам М. вырвала ее у меня из рук и вышла. Я бросилась за ней, но она успела запереться на ключ. За дверью слышался плач Луизы. Я уже изучила все ее интонации, но этот плач звучал как-то необычно. Я стала колотить в дверь. Ответа не было. Только Луиза кричала все громче и громче. Я жутко испугалась. Начала во весь голос звать Софи. Пробежала по всей квартире. Потом заглянула в ванную.
И тут замерла от ужаса. Мой кот Альто лежал в воде мертвый. Мадам М. убила его. Утопила. А перед тем, наверное, задушила или… Не знаю… Вода была красной от крови. Я снова бросилась к ее двери, умоляя открыть мне. Луиза больше не плакала. И это напугало меня еще больше: вдруг мадам М. сделала с ней что-то плохое? Я решила выбежать на улицу, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, но входная дверь тоже была крепко заперта.
И тут у меня за спиной раздался ее голос: „Убирайся! Тебе здесь больше не место!“ Она стояла на верхней площадке лестницы, загораживая проход. Я спросила, что она сделала с моим ребенком. Она ответила, что ничего не сделала с моим ребенком, поскольку у меня нет никакого ребенка. Она искренне мне сочувствует и надеется, что когда-нибудь и у меня будут дети, но сейчас просит оставить ее в покое. Я, видимо, просто буйная сумасшедшая, которая страдает навязчивой идеей – украсть ее дочь. Поэтому чем скорей я уберусь отсюда, тем будет лучше для всех. Она произнесла это „для всех“ с такой угрозой, что я подчинилась и безвольно, как сомнамбула, вышла из дома.
Мне стало ясно, что эта женщина скорее убьет Луизу, чем расстанется с ней. Я сделала несколько шагов. Нужно было отойти подальше от дома, не торчать у нее на глазах, ведь она наверняка следит за мной из окна. Не стоит ее раздражать. Пусть успокоится. Свернув за угол, я села на скамейку, чтобы опомниться.
Внезапно я увидела прямо перед собой марширующих солдат в черных сапогах и немецких мундирах. Этого не могло быть, как они сюда попали? Я пошла за ними и очутилась на Елисейских Полях. Кошмар продолжался. Повсюду немецкие танки, военные машины, грузовики. На каждом перекрестке были установлены пулеметы. Улицы кишели кавалеристами и пехотинцами. Неужели это и есть враги, ведь наши газеты изображали их тщедушными, рахитичными, неуклюжими горе-вояками! А эти выглядели бравыми и гордыми красавцами в сверкающих сапогах, с новеньким оружием. Да, это они, я узнала их отрывистую лающую речь. Господи боже, немцы во Франции! Париж оккупирован! Почему же она ни словом не обмолвилась об этом? Я растерянно уставилась на них. Словно какие-то безумные туристы, они щелкали фотоаппаратами. Я испугалась: вдруг меня арестуют? Но они не обращали на меня никакого внимания. Хотя я была единственным гражданским человеком, который стоял с высоко поднятой головой. Редкие прохожие норовили прошмыгнуть мимо, глядя в землю. Не знаю, как мне удалось не хлопнуться в обморок. Наверно, меня спасла мысль, что я должна вернуться и забрать Луизу.
Я побрела по улице в сторону центра. Перешла Сену по мосту возле площади Согласия. Впереди, на крыше Национальной ассамблеи, виднелись немецкие солдаты, человек десять. Они влезли туда, чтобы вывесить на фасаде гигантское полотнище со словами Deutschland siegt an allen Fronten [6]6
Германия побеждает на всех фронтах (нем.).
[Закрыть]. Я не знала, как это перевести, но в любом случае мне было плевать на их лозунги. Выйдя к бульвару Сен-Жермен, я увидела, что и там уже полно немецких плакатов. С указателями разных направлений. Солдаты, цепляясь, как обезьяны, за столбы и балконы, развешивали на домах нацистские знамена. Всюду, куда ни глянь, появились красно-бело-черные флаги со свастиками. Некоторые полотнища были так велики, что свисали с крыш до самого тротуара, наглухо закрывая фасады зданий. Париж лишился своих стен. Черная свастика напоминала мне лабиринт с тупиками вместо выходов, и я механически шла по улице, сама не зная куда. В окнах мелькали испуганные лица: затаившись у себя в квартирах, люди высматривали, что делается снаружи. А я все шагала, как автомат – испорченный автомат. Бульвар Распай. На капотах немецких машин были прицеплены французские военные кепи и каски – первые мрачные трофеи победителей. Мне навстречу вели пленных. Я не осмеливалась на них глядеть. Боялась увидеть знакомые лица. Солнце пекло невыносимо. Мне хотелось набрать в грудь побольше воздуха, но даже дышать было страшно. Я часто присаживалась, чтобы передохнуть. В небе над моей головой кружили самолеты. По городу разъезжали машины с громкоговорителями, из которых неслись объявления: каждый, кто выйдет из дома после 20 часов, будет расстрелян. Улица Де Плант. Как странно: никаких немецких плакатов, никаких знамен и суетливых солдат – мертвая тишина и безлюдье, пустые тротуары и закрытые ставни. Здесь они еще не успели пометить „свою“ территорию, но все равно я ощущала их присутствие. Псы поганые! Улица Саблиер. Улица Ипполита Мендрона. Номер 3… 14… 32… 46. Не знаю, как мне удалось найти мастерскую Альберто в доме № 46 по улице Ипполита Мендрона. Наверно, так сомнамбулам удается ходить по карнизам, не падая вниз. Однажды Альберто показал мне на карте Парижа свою улицу. Я тогда много раз мысленно проделывала этот путь, входила в узкий переулок, в тесный дворик. Я решила все рассказать Альберто. Убеждала себя, что уж он-то мне поверит, поможет забрать Луизу. И конечно, вразумит мадам М., ведь он хорошо ее знает. Но его не оказалось дома.
Не помню, сколько времени я прождала Альберто, скорчившись у его двери. Может, дня два. Или три. Он привел меня в чувство, встряхнув за плечи. Потом ворвался во двор своей мастерской и, как безумный, начал рыть землю. Оказывается, он закопал свои скульптуры, те, которыми дорожил больше всего. Они оказались на месте. Он был несказанно счастлив: за это время ему пришлось повидать множество разграбленных домов. Почему-то он был уверен, что мастерская уцелела благодаря мне. Он не спросил, что я здесь делаю. Отнесся к моему появлению так, будто это само собой разумелось. Будто я пришла и улеглась перед его дверью, чтобы охранять его сокровища. Как верная собака. Он был слишком потрясен всем пережитым, чтобы интересоваться моей судьбой.
Альберто уехал из Парижа в самый последний момент. Когда оставаться стало слишком опасно. Когда уже не было сомнений, что немцы вот-вот придут. Он сел на велосипед и уехал вместе со своим братом Диего. Они решили добраться до Бордо, а там сесть на пароход в Америку. Но на дорогах царил ужасающий хаос, тысячи людей бежали на юг, а над ними летали немецкие бомбардировщики. Наконец они приехали в Этамп, сразу после бомбежки. Все дома были разрушены. Люди кричали и плакали. Повсюду валялись ошметки тел, а среди них сгоревший автобус с мертвыми детьми. Братья не стали останавливаться. Они ехали на своих велосипедах по лужам крови, заливавшей мостовую, среди обезумевшей толпы. Потом, лежа в канаве среди скучившихся беженцев, Альберто уже не боялся умереть. До этого он часто думал о смерти, но теперь близость других людей придала ему мужества. Если кому-то сейчас и суждено погибнуть, пускай это будет он, а не кто-то из них. За четыре дня им не удалось проехать и трехсот километров. Они медленно продвигались к югу в общем потоке и отклонились от дороги на Бордо. Вместо этого они очутились в Мулене, но на следующий день его заняли немцы. Все было кончено; Альберто решил, что, раз бежать некуда, нужно поскорей возвращаться в Париж. Если пропадать, то уж лучше у себя в мастерской. Обратный путь оказался еще ужасней. Дорога была забита брошенными машинами и пожитками, людскими трупами и вздутыми лошадиными тушами; ему попалась на глаза оторванная мужская голова с бородой, потом женская рука с браслетом из зеленых камешков на запястье. От всего этого исходило невыносимое зловоние. Первую ночь на обратном пути они провели в поле; смрад разлагавшихся тел не давал заснуть. Наутро они приехали в Париж и обнаружили меня, спящую под дверью мастерской. Вот и все. А кстати, что я здесь делаю?
Вопрос прозвучал слишком поздно. Теперь я думала только о рассказе Альберто.
Что, если мама купила себе браслет с зелеными камешками?
Что, если папа отрастил бороду?
Меня охватила паника. Как я могла жаловаться на свои несчастья после того, что услышала от Альберто? „Понимаешь, я еще не видела ни одного трупа, зато меня выбросила на улицу твоя подруга, после того как продержала взаперти шесть месяцев и даже не удосужилась мне сообщить, что нас оккупировали немцы. Это, видишь ли, повредило бы „ее малышу““. – „Какому еще малышу?“ – „Какому? А вот какому – которого я для нее родила, черт возьми. Это девочка, ее зовут Луиза. Но если ты увидишь мадам М., она наверняка тебе скажет, что это не мой ребенок, а ее собственный, что я просто буйнопомешанная, что я одержима желанием отобрать у нее дочь, что я всегда ей завидовала. А если ты начнешь расспрашивать ее знакомых, все они подтвердят, что я лгунья, – они видели ее беременной“.
Нет, не могла я сказать это Альберто. Вдруг он мне не поверит? Я закрыла глаза. Если стало возможно, чтобы немцы захватили Францию, то, может, я и впрямь никого не родила? Может, у меня от шока помутился рассудок? Между моими переживаниями и чувствами окружающих лежала такая пропасть, что на какой-то миг я действительно усомнилась в реальности происходящего. Однако боль в моих набухших грудях неопровержимо доказывала: нет, все правда, Луиза существует. Только что мне делать с этой правдой? Продемонстрировать Альберто грудь, из которой сочится молоко? Или свою промежность, чтобы он понял, что кровь может обагрять не только дорогу, усеянную мертвецами, но и ляжки женщины, родившей ребенка? В общем, скажу тебе одно: мне даже в голову не пришло рассказать ему правду. Все мои мысли были заняты другим: что, если мама купила себе браслет с зелеными камешками? Что, если папа отрастил бороду? И я решила: нужно срочно ехать домой.
Я попросила у Альберто велосипед. Но он не хотел отпускать меня одну: слишком это опасно, и потом, я такая бледная, что со мной? Хорошо ли я себя чувствую?
Он не мог знать, что мне уже нечего бояться, после того как у меня отняли дочь и, может быть, убили родителей. Дождавшись, когда Альберто заснет, я сбежала, обещав себе, что позже верну ему велосипед. Сейчас он нуждался в нем меньше, чем я, – ведь он нашел свои скульптуры. А мне нужно было найти своих родителей.»
* * *
Луиза родилась 16 мая 1940 года.
Я родилась 28 июня 1940 года.
И слава богу, а то я уж испугалась, что в этих письмах говорится обо мне.
Кроме того, мой отец был не журналистом, он работал в издательстве и после войны туда вернулся.
Правда, мои дедушки и бабушки тоже умерли до моего рождения, но в мире и без меня полно людей, не знавших родителей своих родителей. Вот и мой ребенок никогда их не увидит.
А главное, у меня есть брат, мой обожаемый брат Пьер, – самое убедительное доказательство того, что моя мать вовсе не была бесплодна.
Вечером я собиралась ужинать с Никола – впервые после долгих недель. Расскажу-ка я ему эту историю, пусть посмеется надо мной. И скажет: ну вот, вечно тебя тянет сочинять романы.
Хватит ли у меня мужества ответить, что в данный момент меня скорее тянет родить ребенка?
Вряд ли я смогу долго скрывать это от него, самые широкие мои свитера скоро уже не помогут. Так что если он надеется снова заполучить в свою постель женщину с плоским животом, его ждет разочарование. Для мужчины беременность – это в первую очередь женское тело, которое ускользает от его вожделения.
* * *
«Мой отец сидел в кухне. Когда я вошла, он вскочил со стула, но я поняла, что ждал он не меня. Пропала мама. Он обошел всю деревню, ее никто не видел. Он был в отчаянии. Вероятно, она бежала от немцев вместе с другими. Вернувшись после ареста, он застал дом разграбленным, беженцы опустошили все, включая крольчатник. С тех пор прошло две недели.
3 июня 1940 года охранники вышвырнули заключенных из камер во двор. Правительство не желало, чтобы они попали к немцам в руки, в полной уверенности, что те их освободят. После подписания германо-советского пакта [7]7
Имеется в виду пакт Молотова – Риббентропа, договор о ненападении между Германией и Советским Союзом, заключенный 23 августа 1939 г.
[Закрыть]немцы благоволили к коммунистам. Власти решили перевести их в другую тюрьму, и арестантов спешно повели куда-то, подгоняя пинками и бранью. Когда их вели через Париж, один из охранников вдруг выпихнул отца из колонны и шепотом велел взять ноги в руки, второй раз такого шанса не будет. Так он очутился на свободе; каким чудом – он не мог объяснить, но он был свободен, и это главное.
Я не поняла ни слова из его рассказа. Мне трудно было даже вообразить, что мои родители разлучились. Что мама могла стать одним из тех трупов, мимо которых я неслась на велосипеде, мечтая скорей попасть домой.
„Твои родители живут хорошо“ – в таких словах мадам М. неизменно сообщала мне новости из деревни. Мерзкая лгунья! И она еще врала, что Жак их опекает.
Если бы она сказала, что отец в тюрьме, я бы тотчас вернулась домой, к маме. И она это понимала. Понимала, что меня ничто не удержит. Ни она. Ни моя беременность.
Значит, их странное молчание объяснялось серьезными причинами. Я-то думала, что отец просто злится на меня, а он был арестован. Я думала, что мама с утра до вечера сдерживает отца, запрещая ему ругать меня, а она, наверное, с утра до вечера сдерживала себя, чтобы не писать мне и не портить „мое пребывание в Кольюре“, которое казалось ей прекрасным. Даже если я вернусь раньше срока, это отцу не поможет – так она, вероятно, рассуждала. Вот почему я не получала от нее писем. Она надеялась, что ее молчание меня не удивит: ведь отец вполне определенно высказался по этому поводу в день моего отъезда.
Теперь обман мадам М. предстал передо мной во всей своей чудовищной полноте. Если она приложила столько усилий, чтобы заполучить Луизу, то ясно, что она пойдет на все, лишь бы оставить ее себе. Это приводило меня в ужас. Отец попал в тюрьму. Немцы победили. Париж оккупирован. Что еще от меня скрыли? Что еще мне предстоит узнать?
Но отец тоже солгал мне. После подписания пакта он поклялся нам, что вышел из компартии. Почему же он не сделал этого? Ведь тогда его бы не арестовали. И мама не пропала бы неизвестно куда. Он бы смог ее защитить. Меня вдруг прорвало, я заорала на него, как сумасшедшая: „Сталин, Сталин, у тебя всегда был один Сталин на уме! Ну вот теперь можешь радоваться, новые дружки твоего Сталина, возможно, убили маму! Хотя, извини, что ж это я – наверное, мы должны почитать это за честь, так ведь?“
– Заткнись!
Отец дал мне оплеуху и подтащил за волосы к тумбочке у кровати. Там он рывком открыл ящик и показал мне свой партийный билет, разорванный в клочки.
– Я сказал тебе правду. И жандармам тоже сказал, что покончил с этим, но они только загоготали и ответили, что их не провести: мол, разорванный билет еще ничего не доказывает. И потом, им плевать, кто я такой сегодня, – вчера я был коммунистической сволочью, и этого достаточно. Вот как все вышло! „Он вел пораженческие разговоры. Два года тюрьмы и 2000 франков штрафа“. Что я мог сделать? Эти мерзавцы схватили меня и посадили за решетку. А я всего лишь сказал в кафе про вояк на линии Мажино, что эти бездельники дуются в карты, вместо того чтобы сражаться…
Внезапно отец умолк и посмотрел на меня так, что я стала молиться про себя: пусть не продолжает! Пусть не говорит вслух то, что я и так знаю.
– А теперь, черт подери, оборотись-ка на себя, доченька моя дорогая. Думаешь, ты тут ни при чем? Приятно, конечно, валить все на других, но, признайся, если бы ты не удрала с этой богачкой, твоя мать не осталась здесь бы совсем одна…
И отец заплакал; я видела его слезы второй раз в жизни. Первый раз он плакал, узнав о подписании пакта.
Да, я пыталась переложить всю ответственность на него. Но в глубине души прекрасно понимала, что виновата. Я ведь уехала по доброй воле, а отец оказался просто жертвой политического фарса, перед которым он был бессилен. Коммунизм стал для него врагом номер один, и нужно было объявить ему войну, за невозможностью воевать с другими врагами. На улице темнело.