Текст книги "Кентавр"
Автор книги: Элджернон Генри Блэквуд
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Проклятые
Глава I– Мне уже за сорок, Фрэнсис, и привычки мои порядком сложились, – сказал я добродушно, готовый уступить, если сестра станет настаивать, что совместная поездка осчастливит ее. – И, как ты знаешь, именно сейчас мне нельзя оторваться от работы. Вопрос в том, смогу ли я писать там – в доме, где будет множество незнакомых людей?
– В письме Мэйбл ничего не упоминала о других людях, Билл, – последовал ответ. – Мне представляется, что бедняжка одинока и страдает от этого.
Она говорила, устремив в окно отсутствующий взгляд, и было очевидно, что Фрэнсис огорчена, но, к моему удивлению, настаивать не стала. Я бросил быстрый взгляд на приглашение миссис Франклин, лежавшее у нее на коленях, – аккуратный, детский почерк вызвал в моем воображении образ робкой и застенчивой вдовы банкира с блекло-серыми глазами и выражением лица, как у туповатого ребенка. Я подумал также о громадном загородном особняке, Башнях, переделанном ее покойным мужем в соответствии с его запросами. Помню сравнение, на которое тогда, несколько лет назад, навели меня просторы тамошних зал: будто крыло Кенсингтонского музея [33]33
Крупнейший в мире музей искусства и дизайна.
[Закрыть]приспособили наскоро для еды и ночлега. Мысленно сравнив его с убогой квартиркой в Челси [34]34
Район в западной части Лондона, известный также как район художников.
[Закрыть], где мы с сестрой влачили бедственное существование, я осознал, правда, и преимущества. Соблазнительные подробности, о которых не стоило бы думать, мигом пронеслись в моем воображении: превосходная библиотека, орган, тихий кабинет, который наверняка у меня будет, вышколенная прислуга, восхитительная чашка утреннего чая и горячие ванны в любое время дня – без газовой колонки!
– Мы туда надолго, почти на месяц, да? – упирался я, улыбаясь пленившим меня мечтам, стыдясь своего человеческого эгоизма и зная, что Фрэнсис его-то от меня и ожидала. – Ну, в этом есть свои плюсы. Если без меня никак, то, так уж и быть, поехали.
Я говорил еще долго, потому что Фрэнсис не отвечала. Ее глаза устало созерцали непримечательный пейзаж Оукли-стрит, и, почувствовав острые угрызения совести, я умолк. Когда же молчание затянулось, добавил:
– Станешь писать ей, намекни, что я, скажем так… не очень общительный гость! Она поймет, вот увидишь.
Я привстал, чтобы вернуться к чертовски увлекательной статье «Сравнительные жизненные ценности слепых и глухих людей» – работе, над которой я корпел в то время.
Однако Фрэнсис не двинулась с места. Ее серые глаза были по-прежнему устремлены на Оукли-стрит, еще более печальную в вечернем тумане, наползающем с реки. Стоял конец октября. Было слышно, как на мосту громыхают омнибусы. Однообразие широкой безликой улицы наводило тоску еще больше, чем обычно. Даже в солнечном июне улица смотрится безжизненной и мертвой, а уж в осеннее время каждый дом между Кингс-роуд [35]35
Одна из главных улиц Челси.
[Закрыть]и набережной погружается в гнетущее уныние. Она уносит мысль в прошлое, а не зовет в будущее с надеждой. Казалось, трущобы из-за реки посылают по всей свободной ширине улицы ползучие миазмы безнадежности. Я всегда считал Оукли-стрит лондонским парадным входом старухи-зимы: туман, слякоть и мрак обосновывались здесь каждый ноябрь, и всю зиму, пока наконец март не обращал их в бегство, пировали под своими штандартами.
Единственное, за что можно было любить эту мрачную улочку, – южный, пахнущий морем ветер, иногда освежавший ее по всей длине. Естественно, все эти скорбные мысли я держал при себе, хотя не прекращал сожалеть о том, что пришлось поселиться здесь, в маленькой квартирке, покорившей нас своей дешевизной. Но теперь по безучастному лицу сестры понял, что и она, конечно, чувствовала то же самое – хотя отважная женщина в этом и не признавалась.
– И, Фанни, послушай. – Я пересек комнату и положил руку ей на плечо. – Это как раз то, что тебе нужно. Ты устала от готовки и уборки. Кроме всего прочего, Мэйбл – твоя давняя подруга, а вы не виделись с того самого момента, как умер ее муж…
– Мэйбл была за границей целый год, Билл, и вернулась совсем недавно, – перебила меня Фрэнсис. – Она приехала так неожиданно. Я даже подумать не могла, что она захочет жить здесь, – тут она внезапно остановилась, не договорив. – Наверное, – продолжила она, – Мэйбл хочется снова повидать старых друзей.
– Точно, и ты – первейшая среди них, – вставил я, намеренно пропустив намек на дом Мэйбл.
Хотя бы для того, чтобы не заводить речь о мертвеце.
– Мне кажется, я в любом случае должна поехать, – резюмировала Фрэнсис, – и конечно, мне будет намного веселее, если ты тоже поедешь. Здесь ты превратился в такого растяпу: ешь непонятно что, забываешь проветривать комнаты и – ох, да что там, ты обо всем забываешь! – Она глянула на меня, засмеялась и тут же добавила: – Только вот до Британского музея [36]36
Самый знаменитый музей Великобритании, в котором находится национальное археологическое и этнографическое собрание: 95 галерей вмещают около 13 млн экспонатов.
[Закрыть]несколько далековато.
– Там огромная библиотека: все книги, которые только могут мне понадобиться. Меня больше волнует, чем тебе там заняться. Возможно, стоит вернуться к рисованию; у тебя неплохо получается: обычно расходится половина картин. Это было бы замечательным отдыхом, ведь Сассекс [37]37
Бывшее графство Англии; теперь разделено на Восточный Сассекс и Западный Сассекс.
[Закрыть]– чудный край для прогулок. Короче говоря, Фанни, я советую…
Тут наши глаза встретились, и я запнулся, поняв тщетность своих попыток скрыть мысль, тревожащую нас обоих. У сестры была слабость: она обожала всякие «новые» теории жизни, а Мэйбл, которая еще до свадьбы состояла во множестве глупых обществ, занимавшихся исследованием будущей жизни, пренебрегая жизнью настоящей, только поощряла во Фрэнсис это дурное стремление. Ее чувствительный, восприимчивый ум был открыт любой парапсихологической чепухе. Я же все это ненавидел. Даже больше: испытывал настоящее отвращение к мрачным теориям мистера Франклина, которые со временем поглотили его жену. Я содрогался от одной только мысли, что они завладеют и моей сестрой.
– Теперь, когда она снова одна…
Я запнулся. Правда, мелькнувшая в наших глазах, хоть и не высказанная вслух, сделала дальнейший обман невозможным. Мы рассмеялись и на мгновение отвернулись друг от друга, обводя комнату взглядом. Фрэнсис взяла какую-то книгу и стала рассматривать ее так пристально, будто всю жизнь искала, я же задымил сигаретой, хотя совсем не хотел курить. Этим дело и закончилось. Я поспешил выйти из комнаты прежде, чем атмосфера начала накаляться. Разногласия всегда превращаются в ссоры из-за пустяков – будь то опрометчивое определение или неверная интонация. Фрэнсис так же, как и я, вольна иметь свою точку зрения на жизнь. «По крайней мере, – не без удовольствия отметил я, – в этот раз мы оба расстались, хоть в чем-то согласившись, пусть и не признав этого вслух».
И объединило нас странным образом отношение к умершему.
Мы оба питали страшную неприязнь к мужу Мэйбл и за все три года ее семейной жизни посетили их дом только однажды – да и то был простой воскресный визит: приехав вечером в субботу, мы уехали сразу после завтрака в понедельник. За неприязнью Фрэнсис крылось естественное чувство ревности от потери старого друга, меня же муж Мэйбл просто раздражал. Однако в действительности наши чувства были куда глубже. Фрэнсис – великодушное, благородное существо – хранила молчание, и с ее языка не сорвалось больше ни слова, кроме фразы, что дом и окрестные земли – а он перестроил первый и заложил вторые – терзают ее как напоминание о его постоянном присутствии («терзают» – именно так она и говорила).
Наша неприязнь к нему была легко объяснима: люди творческие, мы с Фрэнсис считали, что дотошно отмеренная и тщательно высушенная вера – безобразная вещь, а учение, в которое приверженцы должны безусловно уверовать или навечно погибнуть, есть варварство, основанное на жестокости. Но если моя собственная неприязнь была основана исключительно на абстрактной вере в Прекрасное, то сестра, с ее склонностью к новым веяниям, верила, что в каждой религии есть своя доля истины и что в конечном счете даже самый жалкий негодник попадет на «небеса».
Преуспевающего банкира Сэмюеля Франклина все любили и уважали, отчего женитьба на Мэйбл, хоть та и была младше на целых пятнадцать лет, вызвала всеобщее одобрение. В приданое невесте достался пивоваренный завод, а ее обращение в ревивалистскую веру [38]38
Ревивализм (англ. revival– возрождение, пробуждение) – религиозное течение, возникшее в протестантских церквах США и Англии, выступавшее за «духовное возрождение истинной Апостольской церкви» с упором на религиозную этику и эмоциональное воздействие. Послужил одной из основ пятидесятничества.
[Закрыть]на собрании, где Сэмюель Франклин страстно ораторствовал о небесах, пугал грехом, адом и проклятием, было похоже на сцену из романа. Она была «головней, исторгнутой из огня» [39]39
Зах. 3: 2.
[Закрыть]; его обстоятельные речи просто заталкивали девушку на небеса; спасение пришло как раз вовремя; слова будущего мужа подхватили ее, готовую сорваться вниз с самого края геенны огненной, «где червь их не умирает, и огонь не угасает» [40]40
Мк. 9: 44–48.
[Закрыть]. Мэйбл сочла его своим героем, облегченно встала под защиту его осененных святой миссией плеч и с благодарным смирением приняла покой, который он ей предложил.
И хотя Сэмюель был «религиозным человеком», его огромное богатство удачно сочеталось с ореолом спасителя душ. Высокого роста, он обладал внушительным телосложением и крупными руками мастерового с толстыми красными пальцами. От него веяло непреклонным чувством собственного достоинства, граничащего с надменностью. Когда он проповедовал, в его глазах блестела непоколебимая, даже безжалостная уверенность в своей правоте; а грозные рассказы об адском пламени пугали души и куда более сильные, чем у робкой и чувствительной Мэйбл, на которой он женился. Сэмюель облачался в небрежно застегнутый сюртук, сапоги с квадратными носами и брюки, немного коротковатые для него и вытянутые на коленях. Цилиндр у него был не шелковый, высоких воротничков он не носил, а гетры надевал изредка. Его голос то суровел, то становился вкрадчивым; а все театры, бальные залы и ипподромы он почитал за преддверие той геенны огненной, в чьей географии он разбирался не хуже, чем в местоположении собственных банков в лондонском Сити. Однако он был филантропом до мозга костей, и никто ни разу не усомнился в его совершеннейшей искренности. Убеждения подкреплялись личным примером, ведь без него не обходилось ни одно уважаемое благотворительное общество: тут он был казначеем, там – подписывал дарственную, здесь возглавлял лист пожертвований. Он заметно выделялся в мире вершителей добра, являл собой крепкий оплот на пути зла. Его сердце было открыто для всех, кто верил в то, что он проповедовал.
Однако, несмотря на его искреннюю симпатию к страждущим и на желание помочь, к спасению вела тропинка не шире телеграфного провода, и в отстаивании своего мнения Сэмюель был непреклоннее церковного столпа. Его буржуазный дух породил собственную, отвратительную и самодостаточную схему небес, и к ней он относился с эгоизмом и фанатизмом инквизитора. Вера была непреложным условием спасения, и под «верой» он подразумевал исключительно преданность его собственной версии – «тот же, кто не сохраняет ее неизменной и неподдельной, несомненно останется навеки потерянным» [41]41
Из «Символа веры», известного также под названием Quicunque, приписываемого Афанасию Александрийскому (IX в. н. э.).
[Закрыть]. Мир, оставшийся за пределами его единственной маленькой секты, должен был быть проклят навеки – жаль, но, увы, неизбежно. Прав был лишь он.
При этом он не переставал молиться и щедро подавал деньги нищим, да вот только придать величия своему мелкопоместному божеству никак не выходило. Он с ослиным упрямством придирался к вещам, к которым и комар носа не подточит, и все это с показным смирением «избранного», недосягаемым для простых смертных. Ко всему прочему он был церковным старостой – читал наставления в «обители» без органа, где было то зябко, то душно, где нельзя было надевать ризы и даже зажигать свечей, а воздух наполнял резкий запах умащенных волос мальчиков, которые заполняли задние ряды.
Для нас с Фрэнсис этот образ банкира олицетворял всех богатых и власть имущих неба и земли; впрочем, это, наверное, преувеличение – мы были людьми творческими и к типу людей деловых относились с недоверием и неприязнью, перерастающими в презрение. Большинство признавало Сэмюеля Франклина достойным человеком и порядочным гражданином. Без сомнения, это большинство смотрело на вещи трезвее нас. Еще пару лет – и он, возможно, получил бы титул баронета. Муж Мэйбл помог многим несчастным, но многих же и поверг в ужасные муки своими речами о вечном проклятии.
Будь в нем хоть капелька доброты – мы бы, возможно, не были столь жестокосердны; но не нашли в нем ничего стоящего снисхождения, хотя, признаю, не очень и старались. В тот единственный визит в Башни мы пропустили утреннюю воскресную молитву – и я никогда не забуду, с каким кислым видом он даровал нам прощение, выслушав наши оправдания. Моя сестра узнала, что вскоре после этого он стал «приносить молитвы» после завтрака, а не до него.
Башни мрачно возвышались на Сассекском холме посреди распланированного на современный манер парка. Стоит лишь отметить, что здание представляло собой помесь вычурной заросшей плющом норвудской виллы и угрюмого учреждения для инвалидов, мимо которого пристыженно пролетает поезд по пути из южной части Лондона в Сюррей. Дом был «богато» обставлен и представлял собой грандиозное зрелище для незнакомца, но человек более сведущий знал, что за этим скрывается пустая и нелюдимая личность его хозяина. На стенах того и гляди проступят Правила и Предписания, одобренные Порядком. Дом казался тюрьмой, отгораживающей жителей от внешнего мира. Конечно же, в доме не было ни бильярдной, ни курительной комнаты, ни помещения для игр какого-либо рода, а некогда служившая домовой церковью большая зала в глубине дома, которая могла бы использоваться для танцев, представлений и прочих невинных забав, отводилась Сэмюелем исключительно для богоугодных целей – главным образом встреч с добровольными пожарными, обществом трезвенников и миссионерами. В одном конце залы располагалась фисгармония, а в другом – возвышение, поверху шла галерея для слуг, садовников и кучеров. Зал обогревался трубами с горячей водой и был увешан гравюрами Доре – впрочем, последние вскоре были сняты и с глаз долой убраны на чердак как недостаточно одухотворенные. Зала, вся блестевшая полированным деревом, была уменьшенной копией небес, подогнанных Франклином под себя, и это накладывало отпечаток на все, за что ни брался банкир-благотворитель.
Фрэнсис поведала мне, что за тот год, что Мэйбл вдовствовала за границей, Башни претерпели существенные изменения: в большой зале появился орган, библиотека сделалась уютней и книги стало легче искать. Итак, можно было предположить, что через год Мэйбл вернулась к привычному образу жизни здорового человека: стала интересоваться развлечениями, спектаклями, музыкой, живописью – конечно, без налета легкомысленности, что говорило бы об отсутствии духовных интересов. Миссис Франклин, насколько я ее помнил, была женщиной тихой и, возможно, недалекой, легко внушаемой, но при этом по-собачьи искренней и верной в дружбе. В глубине души она была католичкой, и душа эта была нетребовательной и безыскусной. Каким бы модным движениям она ни следовала, это лишь означало, что она ищет, как может, веру, которая принесет ей мир и покой. В общем-то, она была самой заурядной женщиной, и широтой ума не могла сравниться с Фрэнсис. Я знал, что вместе они частенько обсуждали всевозможные теории, но знал также, что от дискуссий они ни разу не перешли к делам, – поэтому я довольно скоро признал Мэйбл безвредной. В общем, я не был тронут ни ее женитьбой, ни возобновлением их с Фрэнсис общения. Детей от банкира-благотворителя у нее не было, иначе бы она стала чувствительной и благоразумной матерью. Без сомнения, Мэйбл снова выйдет замуж.
– Мэйбл писала, что живет одна в Башнях с самого августа, – сказала Фрэнсис за чаем. – Уверена, она одинока и чувствует себя не в своей тарелке. Навестить ее было бы правильно. И потом, она мне всегда нравилась.
Я согласился, оправившись от приступа эгоизма, и выразил свое одобрение.
– И ты написала, что приедешь, – сказал я полуутвердительно.
Фрэнсис кивнула и тихо добавила:
– Я уже поблагодарила Мэйбл и от твоего имени, объяснив, что сейчас ты занят, но со временем, если она не против, присоединишься ко мне.
Я взглянул на нее в молчаливом изумлении. За Фрэнсис такое водилось: она частенько поступала так, как ей казалось правильным в данный момент. Меня заочно осудили и сослали к Мэйбл.
Разумеется, за этим последовали доказательства и объяснения, как это обычно бывает между любящими братом и сестрой, но едва ли пересказ таких бесед может быть интересен. Получившееся устраивало и меня, и Фрэнсис. Через два дня она отправилась в Башни, оставив меня в квартире, где все было призвано обеспечивать мой комфорт и добропорядочное поведение – все-таки Фрэнсис была тихим маленьким тираном, – и ее прощальные слова еще долго оставались в моем сердце после того, как она сказала их на вокзале Чаринг-кросс:
– Я напишу тебе и расскажу обо всем, Билл. Ешь как следует, береги себя и обязательно дай мне знать, если что-то случится.
Она помахала мне ручкой, затянутой в перчатку, наклонила голову в прощальном поклоне – перо на шляпке коснулось вагонного стекла, – и поезд умчал ее.
Глава IIПосле телеграммы, сообщающей о том, что Фрэнсис благополучно добралась до Башен, неделю не было никаких писем – но затем я получил пухлый конверт. Письмо оказалось полно разнообразных советов, как улучшить мое существование; внушительную часть послания составляли разного рода многословные описания, которые Фрэнсис так любила, с обилием выделенных слов.
«И мы совсем одни, – было выведено гигантскими буквами; крупный почерк сестры казался мне напрасным трудом и переводом бумаги, – хотя ожидаем гостей. Здесь ты сможешь поработать всласть. Мэйбл все прекрасно понимает и будет очень рада видеть тебя, как только ты сможешь приехать. Она немного изменилась: стала почти такой же, как прежде, и больше никогда не вспоминает мужа. Дом тоже изменился в некотором смысле: по-моему, здесь стало жизнерадостнее. Это Мэйбл привнесла жизнерадостность в непередаваемом количестве и старается распространить, если ты понимаешь, о чем я; но та остается наносной и не приживается. А вот орган прекрасен. Должно быть, Мэйбл теперь невероятно богата, но при этом она так же мила и предупредительна, как и раньше. Знаешь, Билл, мне кажется, Сэмюель взял ее испугом, вот Мэйбл и вышла за него замуж. По-моему, она его боялась». Последнее предложение было вымарано чернилами, но его все равно можно было прочесть: у Фрэнсис крупный почерк, и буквы не так-то просто зачеркнуть. «Сэмюель обладал железной волей, хоть и скрывал ее под приторной добротой, которая сходила за духовность. Та еще была личность. Уверена, живи мы несколькими столетиями раньше – и он с готовностью отправил бы нас с тобой на костер, причем для нашей же пользы. Нет, ну не странно ли вообще не говорить о бывшем муже, даже со мной?» Последнее вновь было зачеркнуто, но, думаю, не из желания вымарать предложение совсем, а, скорее, потому, что эта мысль повторялась. «Во всем доме есть одно-единственное напоминание о Сэмюеле – это копия его парадного портрета с лестницы Политехнического института в Пекхэме. Ну, ты знаешь его, это тот самый, в натуральную величину, где одна из его толстых рук, унизанная кольцами, покоится на Библии, а другая заложена за борт обтягивающего сюртука. Портрет висит в столовой и не дает спокойно есть. Мне так хочется, чтобы Мэйбл его сняла. Думаю, она бы так и сделала, если бы осмелилась. Вообще, во всем доме нет ни одной его фотографии – даже в ее собственной комнате. Миссис Марш тоже тут – помнишь, экономка Сэмюеля, ее муж еще был осужден на каторгу за убийство ребенка или что-то вроде того. Ты еще говорил, что она грабит Сэмюеля как может и оправдывает это тем, что в Библии тоже есть история о непорядочном управляющем! Как мы над этим потешались! Да, она все та же: бесшумно скользит по дому и появляется, когда ее меньше всего ожидаешь».
Подобные воспоминания тянулись еще на целую страницу и безо всякого намека на пунктуацию выливались наконец в инструкцию о том, как подогреть мою квартирку с помощью печки «Саламандер»; затем следовал список того, что я должен был приготовить; и просьба прислать ей те вещи, что она запамятовала взять с собой; среди прочего упоминались две блузки, описанные так пространно и противоречиво, что я даже вздохнул, пока читал о них. «Если ты собираешься приехать вскорости, то тебя, возможно, не затруднит захватить их с собой; мне нужна не та розовато-лиловая, которую я иногда надеваю по вечерам, а другая, бледно-голубая, с кружевным воротничком и жабо. Они в комоде – или в одном из ящиков шкафа, точно не уверена в каком, у меня в спальне. Спроси Энни, если не найдешь. Безмерно тебя благодарю. Главное, пошли телеграмму, не забудь, и мы встретим тебя на автомобиле в любое время. Не думаю, что я смогу проторчать здесь в одиночестве весь месяц. Все зависит от…» И так далее до самого конца, по мере приближения к которому число подчеркнутых слов все увеличивалось, равно как и заверений в том, что Мэйбл будет рада видеть меня «ради меня самого», а также заиметь «мужчину в доме» и что мне нужно всего-то телеграфировать день и поезд, на котором я собираюсь приехать… Письмо, пришедшее второй почтой, оторвало меня от увлекательной работы, и я, убедившись после поверхностного изучения, что происходящее не требует моего немедленного вмешательства, отложил конверт в сторону и вновь погрузился в свое чтение и записи. Впрочем, через пять минут я снова держал его в руках. Что-то тревожное, читавшееся «между строк», не давало мне покоя. Мой интерес к балканским государствам – заказанной мне политической статье – угас. Что-то тревожило меня. Я упорно продолжал работать, усиленно пытаясь сконцентрироваться, но вскоре обнаружил, что мое внимание поглощено чем-то в письме. Как будто промелькнула некая тень, которая рассеялась при ближайшем рассмотрении. Раз или два я поднимал глаза от бумаг, ожидая найти кого-то в комнате или увидеть в дверях Энни, заглянувшую за распоряжениями. На мосту громыхали омнибусы. Я живо ощущал происходящее на Оукли-стрит.
Черногория и голубое Адриатическое море утонули в октябрьском тумане, наползающем на унылую набережную, которая тщетно пыталась быть похожей на берег настоящей реки, и строчки письма пронеслись перед моим внутренним взором, заставив вздрогнуть. Взяв письмо и вчитавшись в него внимательнее, я звякнул колокольчиком и попросил Энни найти блузки и упаковать их для отправки по почте. Для этого пришлось, правда, показать ей само описание, почти сразу она с превосходством улыбнулась, перебила меня – «Я знаю их, сэр» – и испарилась.
Но волновался я не из-за блузок: меня выводило из себя что-то сокрытое между строк, и именно это, неуловимое и досадное, окончательно положило конец моей работе. Лишь первое яркое впечатление и важно в таких случаях, потому что стоит начать анализировать, как в воображении тут же начинают роиться всевозможные досужие догадки. Чем больше я размышлял, тем больше терялся. Мне казалось, что в письме заключен совсем другой смысл, чем передавали эти восемь страниц пространного текста. Я подошел к самому краю разгадки, но остановился.
Фрэнсис явно на что-то намекала, отчего я чувствовал себя неуютно. Впрочем, тщательное прочтение каждого предложения мне ничего не дало, а только еще больше запутало; беспокойство осталось, а брезжившая догадка исчезла. В конце концов я захлопнул книги и отправился в библиотеку Британского музея уточнить кое-что для себя. Возможно, удастся разгадать загадку таким образом – подкинув уму абсолютно другую задачу. Я пообедал неподалеку, в кафе-молочной на Оксфорд-стрит, и позвонил Энни, сказав, что приду к чаю, к пяти часам.
Когда я сидел за чашкой чая, уставший морально и физически после целого дня, проведенного в душном читальном зале Британского музея, меня неожиданно посетило новое чувство, яркое и ясное: откровение, ничем не подтвержденное, несмотря на зыбкость, было весьма убедительным. В голове у Фрэнсис беспорядок – в ее правильной, благоразумной голове домохозяйки; она была смущена, возможно, даже испугана чем-то в Башнях, и ей просто нужен был я. Если я не приеду, так необходимая ей передышка будет испорчена. Фрэнсис было неловко признаться в этом, поскольку эгоизм ей был несвойствен, но это читалось между строк. Теперь я ясно это понял. Кроме того, миссис Франклин – а это значит, что и Фрэнсис тоже – «мужчина в доме» не помешал бы. За этой неуклюжей формулировкой крылось что-то, о чем она не осмелилась написать прямо. Две женщины в огромном, неуютном доме были напуганы.
Оказались задеты чувство долга, братской любви, самоотречения (не знаю, как еще это назвать), прибавьте сюда еще и мое тщеславие. Я действовал быстро, чтобы никакое размышление не поколебало моего добропорядочного решения.
– Энни, – сказал я, когда девушка откликнулась на звон колокольчика, – не отправляй блузки на почту. Завтра я захвачу их с собой, когда поеду. Меня не будет неделю или две, а может, и дольше.
Отыскав в газете нужный поезд, я поспешил на телеграф, пока не успел передумать.
Однако той ночью желание передумать у меня не возникло. Я поступал так, как следовало. Можно даже сказать, что я спешил очутиться в Башнях как можно скорее. И выбрал поезд около двух часов дня.




























