Текст книги "Смоковница"
Автор книги: Эльчин Эфендиев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
И опять в одну сторону – двадцать три шага, а обратно – тридцать один.
Он в последний раз посмотрел на пианино и спустился вниз. Проходя мимо сторожа, он услышал вместо обычной просьбы о папиросе жалобные слова о том, что все его обижают и даже издеваются, а ведь сторож тоже человек.
Шел такой сильный дождь, просто кошмар!
Молодой композитор С. Гайыблы, подняв воротник пиджака, поспешил домой, пробираясь вдоль стен зданий; какая бы ни была погода, он никогда не ездил ни в троллейбусе, ни в трамвае, ни в автобусе; это был как бы протест против монотонности – тот же маршрут, те же остановки, хотя сам этот протест, в свою очередь, стал тоже монотонным.
Квартира у С. Гайыблы была угловая, а в такие вот дождливые, ветреные вечера, особенно же ночи, завывания ветра казались еще более несносными, чем на улице. Над С. Гайыблы на седьмом этаже жил молодой поэт Фархад Хошбахт[20]. У него была такая же однокомнатная квартира, как у С. Гайыблы, только он еще был главой семейства, и поэтому С. Гайыблы про себя называл его не Фархад Хошбахт, а Фархад Бедбахт[21]; он называл его так вовсе не потому, что он был плохой поэт, – Фархад Бедбахт был отличный поэт. Да, так вот, этот Фархад Бедбахт называл свою комнату каютой, и теперь С. Гайыблы на всех парах мчался в свою каюту.
Все в комнате было как обычно: тот же радиоприемник марки «Ригонда», те же фотографии У. Гаджибекова и И. Стравинского на стене, те же окно и балконная дверь.
Радио рассказывало детям сказку, а в конце пожелало им сладкого сна. Потом начался концерт; какой-то новый певец пел «Земинхара» из «Шур»[22]. С. Гайыблы выключил радио.
Дождь хлестал в окно, вода пробивалась сквозь щели в рамах и капала на паркет. Фархад Хошбахт, нет, Фархад Бедбахт напихал между рамами ваты и советовал С. Гайыблы сделать то же самое.
Ветер на улице завывал так, что казалось, еще немного – и полная тарелка гогала[23] упадет со стола. Гогал прислала ему из деревни мать к новруз-байраму; теперь все превратилось в сухари. Было бы неплохо, если бы разбилась тарелка, и тогда он выбросил бы этот гогал, – до каких пор он будет стоять на столе?
И вообще между рамами ничего класть не надо, а вот уши ватой заложить не мешало бы.
Над головой слышались звуки шагов Фархада Бед-бахта; вот громила, ведь стены дрожат – такой здоровый парень. Ну и что, все равно он Фархад Бедбахт, а не Фархад Хошбахт. Впрочем, в этом нет ничего удивительного.
Надо было еще, как обычно, сварить кофе и выпить его без сахара, и тогда все будет как всегда, и те же мысли придут в голову, хочет он этого или нет.
Поеживаясь от холода, он прошел на кухню, зажег газ, поставил чайник, – воду С. Гайыблы наливал утром, когда она шла.
«Надо же, какая холодная стоит весна», – подумал С. Гайыблы и посмотрел на пол, покрытый линолеумом цвета кофе. Возле мусорного ящика лежал… разорванный лотерейный билет.
Молодой композитор С. Гайыблы нагнулся, поднял лотерейный билет с пола, потом ногой открыл шкафчик под раковиной: все остальные лотерейные билеты, разорванные пополам, лежали в мусорном ведре. Потом он прошел за перегородку и из внутреннего кармана пиджака достал бумажник: рубль с подклеенным краешком лежал там.
У него пропала всякая охота пить свой традиционный кофе без сахара, и он, вопреки обыкновению, потушил газ под чайником.
Снова стены задрожали от шагов Фархада Бедбахта; он тоже прошел из комнаты на кухню, потом начал что-то колотить, бог знает что он там мастерил. У Фархада Бедбахта все время возникали какие-то фантастические планы: то он собирался использовать под комнату часть лестничной площадки, то вознамерился превратить балкон в детскую, то хотел в потолке комнаты пробить люк на чердак, поставить лестницу и там, на чердаке, сделать себе еще одну комнату. Но все эти планы оставались планами, и молодой композитор С. Гайыблы прекрасно знал, что так оно всегда и будет, потому что, если бы это было не так, Фархад Хошбахт не был бы Фархадом Бедбахтом. Так подумал С. Гайыблы и вышел на балкон. Во всем доме только его балкон был пуст и свободен; там не было ни пустых бутылок, ни раскладушки, ни петуха или курицы, привязанных за ногу к железным завитушкам балконной ограды; ни веревки для сушки белья, – в общем, абсолютно ничего. Беспредметность, пустота.
Закурив сигарету, С, Гайыблы облокотился на перила. Дождь был очень сильный, и, если бы над его балконом не было балкона Фархада Бедбахта, его бы унесло потоком воды, но и дождь этот, и вся эта картина были чересчур обычными, и вид большого черного каменного здания, составляющий две трети панорамы, открывающейся с балкона, и серые силуэты одинаковых зданий, вновь отстроенных в верхней части города, и мелкие домишки, и старая мечеть, в которой размещалась мастерская по ремонту обуви.
И так же, как обычно, приподняв занавеску, смотрела на балкон С. Гайыблы девушка, жившая напротив, на третьем этаже большого кирпичного дома. Это тоже был один из примеров проявления монотонности этой ночи, как и звуки шагов Фархада Бедбахта. Потом девушка опустила занавеску, будто застеснялась, как всегда. Вот уже ровно два года она так стесняется, и ничего не происходит. Через десять минут она снова приподнимет занавеску и уставится на балкон С. Гайыблы.
С. Гайыблы выбросил сигарету, прошел в комнату, лег на диван и посмотрел на четвертую страницу купленного утром «Бакинского рабочего»: под лотерейной таблицей было сообщение о погоде; там было написано, что вечером ожидается умеренный северный ветер, температура воздуха будет плюс пятнадцать-шестнадцать градусов. Подобные противоречия уже не производили на него никакого впечатления, потому что они стали таким же обычным явлением, как и противоречия между псевдонимом Фархада Хошбахта и его жизнью.
Отбросив газету, он уставился в потолок, но почему-то перед его взором появился манящий к себе тротуар. На тротуар, например, можно упасть с балкона вниз головой, и, падая, можно громко закричать, а можно и не кричать, а так и падать все время, заглатывая, как Пантагрюэль, эту монотонную ночь. С. Гайыблы встал: понял, что ему надо убежать из этой комнаты, необходимо выйти в город и еще раз как следует промокнуть под дождем.
В этот момент и случилось то необыкновенное, странное происшествие, которое сделало эту ночь самой значительной в жизни молодого композитора С. Гайыблы.
У С. Гайыблы был знаменитый пиджак, сшитый несколько лет назад из желтого вельвета. Знаменитый потому, что он надевал его постоянно – и зимой и летом; удивительно, что сам С. Гайыблы терпеть его не мог, и ему было что носить, кроме этого желтого пиджака с золотым оттенком; вот совсем недавно он сшил себе хороший бостоновый костюм и сегодня даже надевал его, когда ходил в «Азернешр»; редактор, ужасно грозная женщина, позавчера так уничтожающе посмотрела на его желтый вельветовый пиджак, что С. Гайыблы дал себе слово не показываться ей на глаза в этом пиджаке; этот желтый пиджак не сходил с его плеч потому, что давно уже стал как бы символом всей его жизни, символом абсолютной монотонности.
С. Гайыблы достал из шкафа свой желтый пиджак и быстро надел его, чтобы наконец выбежать из комнаты. Он потушил в комнате свет, прошел за перегородку и в недоумении остановился перед зеркалом: на нем был не тот знаменитый желтый пиджак с золотистым оттенком, на нем был… другой пиджак. Оторвав свой взгляд от изображения в зеркале, он посмотрел на себя, отвернул полу пиджака и впился в нее глазами: в жизни у него не было вещи такого цвета – на нем был зеленый пиджак. Он вошел в комнату, зажег свет и открыл шкаф: вешалка, с которой он только что снял свой желтый пиджак, была пуста и еще качалась. С. Гайыблы снял с себя странную зеленую вещь, и… в руках его снова оказался знаменитый желтый вельветовый пиджак с золотистым оттенком.
В холодном поту молодой композитор С. Гайыблы несколько минут смотрел на желтый пиджак и, подойдя к зеркалу, осторожно, медленно надел его на себя. По мере того как он натягивал на себя пиджак, цвет последнего менялся прямо на глазах: теперь он был темносиний в тоненькую белую полоску.
С. Гайыблы протер зеркало и покачал головой, потом вошел в кухню, посмотрел на пиджак в кухонном освещении, потом в ванной комнате: это был темно-синий пиджак в полоску. У молодого композитора С. Гайыблы никогда не было такого пиджака. Он снова подошел к зеркалу, снял пиджак, и тот на его глазах изменил свой цвет и превратился в желтый вельветовый, какой и был у него всегда.
С. Гайыблы вернулся в комнату, повесил желтый пиджак в шкаф и присел на диван. Голова у него кружилась, руки немного дрожали. Потом он пошел на кухню, наклонился над умывальником и пустил воду себе на голову. Постояв так, он выпрямился, повесил, не вытираясь, полотенце на шею и пошел в комнату. Там он сел на диван, закурил сигарету и выкурил ее до конца. Он хотел сосредоточиться на том, что было абсолютно реально: он сам, и сигарета в его руке, и все. Он встал, вытер лицо, шею, голову, отбросил полотенце, открыл шкаф, достал свой желтый пиджак и в мгновение ока надел его на себя, и в мгновение же ока пиджак изменился: он превратился в очень красивый пиджак из какого-то странного материала серого цвета в зеленоватую искорку.
С. Гайыблы подошел к зеркалу. Пиджак был так красив, что молодой композитор С. Гайыблы пришел в ужас. Он вздрогнул от звука дверного звонка и хотел снять пиджак прежде, чем открыть дверь, но не смог этого сделать: пиджак словно прилип к телу, а пуговицы, подобно волшебным, застегивались сами, как только он доходил до последней. Снова раздался звонок, и С. Гайыблы открыл дверь. Это был Фархад Бедбахт; он поздоровался и спросил, нет ли у него парочки гвоздей. Потом, посмотрев на пиджак, сказал:
– Поздравляю, чудный пиджак, только зачем он тебе, ведь ты все равно из желтого не вылезаешь? – Потом он спросил: – Что с тобой, почему так странно смотришь?
С. Гайыблы пробормотал что-то невнятное, потом нашел на кухне несколько ржавых гвоздей, вынес их Фархаду Бедбахту, и Фархад Бедбахт поднялся наверх – в свою каюту.
С. Гайыблы закрыл за ним дверь и снова попытался снять с себя пиджак. Чего только он ни делал – даже извивался как уж, пытаясь выползти из пиджака, но все было напрасно. И тогда, даже не выключив свет, он убежал из своей каюты на шестом этаже. Когда щелкнул автоматический замок его двери, он был уже на улице – так быстро он спустился по лестнице.
Дождь уже перестал, но ветер по-прежнему завывал на опустевших улицах. Никогда еще бакинские улицы не были так пустынны и безлюдны, как в эту ночь.
Молодой композитор С. Гайыблы шел куда глаза глядят.
В подъезде одного из домов он, спрятавшись от ветра, закурил сигарету, и вдруг до него дошло, что эту сигарету и эти спички положил в карман проклятого пиджака сторож клуба – долг вернул. И С. Гайыблы, не особенно удивившись этому, побрел дальше.
Кто-то крикнул ему:
– Эй, товарищ, осторожнее, смотри себе под ноги, куда ты лезешь?
С. Гайыблы вздрогнул и только теперь увидел, что находится в каком-то садике, в таком уютном месте перед костерком: он чуть не наступил на огонь. Он не мог сообразить, что это за сад. Возможно, это был приморский парк, потому что к вою ветра примешивался еще и шум моря.
Окликавший молодого композитора С. Гайыблы мужчина, вероятно, и затеплил этот огонек. Мужчина был сильно заросший, на плечи накинут старый ватник. Может быть, это был сторож в приморском парке, может, просто бродяга какой-нибудь. Он сидел на корточках у костра с прутиком в руке, на конце прутика торчала сосиска, которую он поджаривал на костре.
Этот внезапный свет и внезапное тепло несказанно удивили С. Гайыблы.
Мужчина, сидевший на корточках у костра и жаривший сосиску, сказал ему:
– Что это ты так мчишься в такую непогоду, будто тебя кто сзади настегивает, чуть не раскидал мой костер? – Потом он сказал: – А может, и вправду тебя стегают, человека не всегда стегает кто-нибудь другой, иногда он сам себя бьет. – Потом он глубоко вдохнул запах жарившейся сосиски и сказал: – Стегают тебя или не стегают, не имеет значения, вот присаживайся, грейся, будь гостем, у меня и выпить есть.
Молодой композитор С. Гайыблы присел на корточки у костра и протянул руки к огню. Он ощущал странную, какую-то теплую свободу, а что это такое – он и сам понять не мог.
Он вынул сигарету, предложил закурить также и мужчине, жарившему сосиски. Мужчина сказал:
– У меня свои, – потом достал из бокового кармана одну сигарету «Памир» и старый, изъеденный мундштук, воткнул в него сигарету и закурил.
С. Гайыблы почему-то вдруг кинул свою сигарету в огонь и стал смотреть, как она горит. Она сгорела и превратилась в пепел, эта сигарета, – доля того самого сторожа из клуба маляров.
Мужчина в телогрейке снова потянул носом запах жарившейся сосиски, сказал:
– Пах, пах, пах… – Потом поднял голову, посмотрел на темное небо, послушал несколько мгновений ветер и море, затянулся сигаретой и, не вынимая мундштука изо рта, сказал: – Хорошо!
Очень от души он это сказал. С. Гайыблы спросил:
– Что?
Мужчина слегка прищурил глаза, посмотрел на него, как бы говоря: «Ах ты дубина бесчувственная…» Потом сказал:
– Вот эта ночь, этот костер, этот шашлык…
…Когда С. Гайыблы вернулся в свою каюту, было уже очень поздно. Медленно поднялся он по лестнице, открыл дверь, вошел в переднюю, зажег свет. Постоял немного, потом снял пиджак; пиджак снялся как обыкновенный и остался таким же, каким был на нем, – красивый серый пиджак в зеленоватую искорку. С. Гайыблы еще немного посмотрел на него, потом быстро вошел в комнату, открыл шкаф: знаменитый желтый вельветовый пиджак с золотым отливом висел на вешалке.
Молодой композитор С. Гайыблы понял, что это – предложение сделать наконец выбор.
Он снял с вешалки свой желтый пиджак, повесил на его место красивый серый пиджак и закрыл шкаф. Он проделал эти операции так спокойно, что сам удивился.
Потом он отнес свой желтый пиджак на кухню, открыл шкафчик под раковиной и сунул в ведро поверх обрывков лотерейных билетов этот знаменитый желтый вельветовый пиджак, достал ведро, быстрыми шагами спустился вниз и высыпал его содержимое в один из дворовых мусорных ящиков.
Кошки, ожидавшие, когда он уйдет, кинулись к ящику, надеясь найти что-нибудь для себя хорошее.
Молодой композитор С. Гайыблы поставил ведро на место, потом для верности еще раз открыл шкаф: красивый серый пиджак висел на месте.
Поэт наверху тоже уже, кажется, лег – шагов не было слышно. И ветер, кажется, прекратился. И дождь кончился уже давно. А свет в окне девушки напротив еще горел. Странная какая-то девушка. Интересная.
С. Гайыблы лег на диван и, против обыкновения, сразу уснул.
Молодой композитор С. Гайыблы потом никому не рассказывал об этом происшествии, – он знал, что никто ему не поверит. Про свой знаменитый желтый пиджак он рассказывал, что продал его старьевщику. Целый час торговались, а этот бессовестный все равно больше тридцати копеек не дал. «Сколько, сколько?» – переспрашивали друзья. И хохотали.
КРАСНЫЙ МЕДВЕЖОНОК
Рахману Бадалову
Перевод А. Орлова
Дж. Салимов работал инженером на судоремонтном заводе, и вот сегодня он снова задержался после работы часа на полтора, просмотрел кое-какие чертежи и подумал немного. Потом он долго глядел на прикнопленную к стене футбольную таблицу: интересно, войдет «Нефтчи» в восьмерку сильнейших команд или нет?
Выйдя из заводских ворот, он сел на троллейбус и вышел прямо у своего дома на улице Низами; сначала ключом открыл дверь и уже после этого, нажав на кнопку звонка, вошел в квартиру.
Звонок этот прозвучал так странно, так неестественно, что Дж. Салимов и сам удивился; удивился как будто и этот темный коридор, и этот вобравший в себя годичную пыль диван, и кресла, и этот платяной шкаф, и книжные полки, и эти панельные стены, казалось, застыли в изумлении, и даже как будто вздрогнул сидящий в кресле большой красный медвежонок, казалось, что и Лейла сейчас закричит: «Папа пришел, откройте дверь!»
Этот красный медвежонок может вздрогнуть и даже подпрыгнуть, но Лейла уже здесь не закричит: «Откройте дверь, папа пришел!»
Без Лейлы нет для него жизни – без сомнения, это ложь; вот нет Лейлы, а он живет; Лейлы нет, а вся эта мебель стоит на месте, и телевизор можно включить, и радио передает последние известия, и на улице так же шумят машины, холодильник на кухне так же работает, а то стоит тихо, и этот красный медвежонок все в той же позе, с той же улыбкой сидит в кресле, только не тикают часы на стене.
Дж. Салимов закурил сигарету, потом завел настенные часы. Они показывали без десяти три, а на самом деле был уже восьмой час, вечер, но он не перевел стрелки, ведь это не имело никакого значения.
Часы затикали, но и это тиканье было каким-то вялым, безжизненным, как и все эти вещи, как этот красный медвежонок.
Вдруг Дж. Салимова прошиб холодный пот, по телу побежали мурашки, ему вдруг показалось, что Лейла умерла. Потом он вышел на кухню, вода опять не шла, он налил себе из чайника, умылся.
В кухне на стене висел календарь, на листке было обозначено шестнадцатое мая, на картоне позади календаря – портрет Бетховена; он совсем пожелтел, как будто это лист ореха и сейчас конец осени.
Сегодня было одиннадцатое июля.
Шафига, забрав с собой Лейлу, ушла из этого дома двадцать второго марта; апрель, май, июнь – три месяца и одиннадцать дней; три месяца одиннадцать дней и там девять – итого, три месяца и двадцать дней, как они ушли; а сколько пройдет лет с тех пор, как они ушли, до смерти Дж. Салимова: десять, двадцать или сколько там, – это не имеет значения; он без Шафиги, без Лейлы, и так будет всегда, и эти две комнаты умерли, и все вещи, и никогда они не оживут, потому что умер и сам Дж. Салимов и никогда уже не воскреснет, потому что это не имеет смысла, не имеет никакого смысла.
Это был день новруз-байрама. Да, ушли они в день новруз-байрама.
Лейла вырастет, выйдет замуж, может быть, будет счастлива – без него.
И Шафига станет бабушкой, постареет, поседеет – без него.
Вернувшись в комнату, он открыл окно на улицу, высунулся в окно, и вдруг ему представилось, что вот сейчас по этой улице пройдет похоронная процессия. Рядом в окне показалась голова артиста, живущегохпо соседству. Увидев Дж. Салимова, он, как обычно, улыбнулся криво и поздоровался: «Добрый вечер, сосед».
Затем Дж. Салимов сел на диван и посмотрел на красного медвежонка: «Добрый вечер, сосед».
Вот бы случилось сейчас чудо: встал бы этот красный медвежонок с места и крутнул бы сальто.
Чудеса бывают только в сказках.
Лейла тоже это понимала, хотя и говорила: «Неправда, чудеса бывают не только в сказках, я сама видела по телевизору, как птичка превратилась в человека».
И еще Лейла говорила, что медведь – это не медведь, потому что в зоопарке он не красный, а медведь должен быть красный, как мой медвежонок.
Этого красного медвежонка подарил Лейле в прошлом году, когда ей исполнилось четыре года, ее дедушка, отец Шафиги, Мамед-киши. Позавчера он приходил сюда, все посматривал на этого медвежонка, но постеснялся попросить: наверно, Лейла каждый день дергает его: «Где мой красный медвежонок?»
И сейчас Дж. Салимову был невыносим самый вид этого медвежонка, обычное выражение его мордочки, его привычная поза, потому что этот красный медвежонок всегда был с Лейдой, он улыбался ей, и с ней он играл: это был самый близкий друг Лейлы.
Конечно, Дж. Салимов мог выкинуть этого красного медвежонка, но тогда уже и в самом деле было бы все кончено.

А разве сейчас не все кончено?
Позавчера он так и сказал Мамеду-киши. Мамед пришел к нему как бы без ведома Шафиги, он говорил: «Бросьте вы это, хватит, наконец; пойдем, – говорил он, – к Шафиге, или хотя бы позвони, все будет в порядке». Но он сказал: «Нет, отныне все кончено». Может, и правда Мамед-киши пришел без ведома Шафиги, вполне может быть, он хороший старик, Мамед-киши. Он говорил: «Не упрямься…»
Что означает это слово – упрямство? Может быть, так называется чувство собственного достоинства? Если это и есть упрямство, то да здравствует упрямство.
Жить без Лейлы можно, вот так, пусть даже среди этих мертвых вещей, и без Шафиги можно прожить, но без собственного «я» – пусть другой кто-нибудь попробует, только не Дж. Салимов, потому что он уже пробовал – ничего не получилось.
Сосед-артист снова начал стучать в стенку. Зимой он говорил: ковры прибиваю, – это в час ночи; а летом, в эту жару, что он прибивает, интересно?
Дж. Салимов вспотел; он встал, снял рубашку – хоть выжми; теперь он может ее выжать и повесить на веревку на балконе, совсем как в свою холостяцкую пору.
Холостая жизнь – блаженство, но не после женитьбы.
Вот так пошути, подурачься, почитай немного, посмотри телевизор, послушай радио, вспомни о заводе, а потом усни, потом встань рано утром, пойди на работу, и снова все сначала.
И до каких пор?
Не переживай, пошути еще немного, тебе надо отвлечься, и не так уж душно в этой квартире, брось свою сигарету, смотри, вот сейчас этот красный медвежонок вскочит и начнет кувыркаться, а нет – так помоги ему, сам покрути его на ковре, какая разница; и успокойся ты наконец, хватит себя растравлять: что, в конце концов, произошло, дело обычное, не ты первый, не ты последний.
Дж. Салимов снова подошел к окну – те же крыши, те же трубы, те же деревья, тот же зной; это однообразие убивало его, и началось это после ухода Шафиги. Артист тоже высунул голову, улыбнулся. Дж. Салимов спросил его: «Что случилось, в чем дело?» – «Что-что?» – переспросил артист. «Я говорю, в чем дело, что случилось, что-нибудь забавное произошло – так скажите, мы тоже посмеемся», – сказал Дж. Салимов. Артист мгновенно посерьезнел, даже покраснел, кажется, – вечер уже, не разберешь, – потом спросил: «Вы читали произведения Бедира Бедирли?» – «Нет, – ответил Дж. Салимов, – не читал, а что, смешная книжка?» Артист сказал: «Ужасно, там о том, как влияет разрушение семьи на нервную систему человека». – «На вашем месте, – сказал Дж. Салимов, – вместо того чтобы читать Бедира Бедирли, я попросил бы себе роль Иуды Искариота».
Дж. Салимов потушил сигарету в пепельнице и сел на диван. Были бы у него длинные руки, протянул бы их и хорошенько надрал соседу уши.
Вот такие дела.
Вдруг ему показалось, что кто-то пристально смотрит на него сзади, кто-то уставился ему в затылок; даже шея у него заболела от этого взгляда, но он не обернулся, он знал, кто это, вернее, что это, – это телефон, телефон на маленькой подставке. Номер Мамеда-киши 92-75-34; и Шафига, и Лейла были там, по номеру 92-75-34.
Тут он посмотрел на красного медвежонка и сразу закрыл глаза рукой: ему показалось, что вот сейчас этот красный медвежонок схватит его за руку и потянет к телефону, снимет трубку и наберет номер 92-75-34; потом всучит ему трубку и заставит говорить, как палач, весь в красном.
Но почему-как палач?
Лейла сейчас ждет своего красного медвежонка там – по 92-75-34, там она ждет свои сказки, там она смеется и плачет, улыбается и сердится; и Шафига там, она не смеется, Шафига, постарела в свои тридцать лет.
Почему же как палач?
Артист снова начал стучать в стену. Зимой говорит: «Ковер прибиваю к стенке». А что он сейчас прибивает? Такой что хочешь прибьет.
Все мы из стекла, только не все знают об этом, большинство из нас не знает, что все мы из стекла, но мы из стекла, и когда мы разбиваемся вдребезги, это тоже не все чувствуют, а после этого мы вновь склеиваемся в одно целое, и большинство из нас не замечает пятен клея и грубых швов.
Ну хватит философствовать, давно известно, что в этом мало толку, и нет никаких палачей, и этот красный медвежонок навсегда останется в кресле, чудеса бывают только в сказках и еще по телевизору, когда птица превращается в человека.
Дж. Салимов встал, пошел на кухню, полил себе из чайника и умылся. Календарь опять показывал, что сегодня шестнадцатое мая. Он начал отрывать дни один за другим: это 17-е, это 18-е, 19-е, 20-е, 21-е, все на одно лицо – 22-е, 23-е, ну и что же, какое это имеет значение, ну какая разница, что сегодня не шестнадцатое или двадцать третье мая, а одиннадцатое июля? И сколько времени будет безумствовать тишина, до каких пор будет продолжаться эта душная ночь, это одиночество телепередач и радиопрограмм, однообразие шума проносящихся по улицам машин, это безразличное тиканье часов, эта неразличимость дней календаря; до каких пор вот так и будет сидеть этот красный медвежонок?
До конца.
Дж. Салимов вышел на балкон. Раньше это желтое здание напротив не было таким поблекшим, этот черный каменный дом не выглядел так мрачно, а грязь, пыль и грохот бульдозеров на соседней стройке не сжимали так сердце. И раньше росли цветы на балконе напротив, но раньше балкон этот не был катафалком, и виноградная лоза не казалась такой высохшей и бесплодной, и милиционер на перекрестке не суетился так, и этот старик в очках, глядящий с балкона на улицу, не выглядел таким убогим; раньше, сто лет назад, не было этой страшной серости вокруг; тогда на этом балконе смеялась Лейла, тогда эти комнаты даже пахли по-другому.
Но ведь все равно этот смех не вечен, и запах этот тоже не навсегда; ну, десять лет продолжался бы этот смех, десять лет держался бы этот запах, ну, двадцать, тридцать, пусть сорок лет, ну, пусть пятьдесят, а потом?
И что же это такое – он все время помнит тот смех, тот запах, почему он робеет перед этим красным медвежонком, почему он постоянно ощущает на себе взгляд телефона?
Вот такие дела, товарищ инженер, уважаемый Дж. Салимов. Досрочное выполнение плана на заводе – это еще не все, и страдания из-за «Нефтчи» тоже еще не все. Ну что же ты, подними свою драгоценную голову, и посмотри на синее небо, и выбрось из головы все эти мысли, а еще лучше – войди в комнату, включи радио, пусть играет музыка, а ты потанцуй хорошенько сам с собой, пропотей как следует, пусть, как простуда, уйдут от тебя эти неприятности.
Отлично, здорово ты подшучиваешь над собой, очень солоно, очень смешно, так что надо защекотать себя до полусмерти, чтобы рассмеяться.
Какие никчемные мысли, какое убожество!
Потом настенные часы пробили четыре, значит, был уже десятый час.
Дж. Салимов вошел в комнату, потушил свет и лег на диван; уснуть и утром пойти на работу, потом вернуться домой, снова сидеть лицом к лицу с этим красным медвежонком, потом снова уснуть и снова утром пойти на работу.
Вдруг ему показалось, будто что-то изменилось, послышался какой-то новый звук – наверно, это комар, он зазвенел, потом умолк, может, в окно вылетел.
Надо аквариум купить и рыбок накупить разных – пусть себе плавают день и ночь.
Или соловья в клетке.
Холодильник на кухне снова зашумел. Скоро перестанет, а потом опять зашумит.
Артист успокоился или, может, другую стену колотит. Зимой спрашиваешь, говорит: «Ковер к стене прибиваю»; интересно, а в эту духоту что он делает?
Потом все мысли исчезли, но и уснуть он не мог.
Через некоторое время ему показалось, что он заснул, что не надо раздеваться, идти в спальню; ему показалось, что он так и проспит до утра. Вдруг он вскочил, он и сам не заметил, как очутился на ногах; стремительно направился к входной двери, открыл ее и нажал кнопку своего же звонка; снова будто в изумлении застыли панельные стены, а темные комнаты словно ожили на миг, но, как только Дж. Салимов зажег свет, он сразу же увидел по-прежнему сидящего в кресле красного медвежонка.
Вдруг Дж. Салимов ощутил в себе небывалую, никогда не проявлявшуюся ранее решимость – он схватил красного медвежонка за его ватную лапу, кинул в платяной шкаф в гущу тряпья и закрыл дверцу шкафа на ключ.
Он хорошо помнил, что бросил красную игрушку – медвежонка внутрь шкафа и закрыл дверцу на ключ; когда потом он рассказывал эту удивительную историю Шафиге, это он подчеркивал особо; историю эту он рассказал только Шафиге, потому что никто, кроме Шафиги, ему бы не поверил.
Он погасил свет и снова улегся на диване. Однако эта ужасающая решимость не оставляла его, она сотрясала все его существо!
Нет! Нет! Нет! Так больше продолжаться не может. Нужно со всем покончить. Раз и навсегда. Раз и навсегда! Нужно уехать. Уехать отсюда совсем. В другой город, в другое место. Работа везде найдется. Чтоб ему провалиться, этому дому!
Прямо сегодня надо уехать, сейчас, сию минуту.
Далеко, очень далеко.
Дж. Салимов вскочил, сам не заметил, как закурил сигарету, как собрал в портфель все, что подвернулось под руку, вышел из комнаты, захлопнул за собой дверь и быстро спустился по лестнице.
Он не сел в машину, сразу большими шагами пошел к вокзалу и взял билет до какой-то очень далекой станции, названия которой он потом не мог вспомнить.
Он многих провожал с этого вокзала в такие вот душные вечера, и его самого часто провожали отсюда, но теперь он даже не замечал, что сейчас его никто не провожает, никто не знает о его отъезде, – он не жалел об этом, потому что знал, что уезжает навсегда; он знал, что никогда сюда не вернется, знал, что больше никогда не увидит никого из близких и друзей; он был уверен в этом на все сто процентов.
Подошел поезд. Дж. Салимов в толпе отъезжающих направился к своему вагону. В это время как раз все и произошло.
Сначала на перроне поднялась суматоха, послышался шум, потом люди стали куда-то проталкиваться. Дж. Салимов обернулся и застыл на месте.
Прямо на него бежал красный медвежонок. Дж. Салимов посмотрел на окружающих, хотел что-то сказать, но ничего не смог произнести; красный медвежонок добежал до него и начал лизать ему руки.
Люди на перроне глядели на них во все глаза, многие вслух удивлялись красному цвету медвежонка.
А Дж. Салимов знал, что удивляться тут нечему.
Ухватившись мохнатыми лапами за рукав Дж. Салимова, медвежонок тянул его к выходу в город и скулил.
Окружавшие их люди, казалось, совсем забыли про поезд. И только Дж. Салимов не потерял головы. Он лишь ощутил, что исчезла куда-то, испарилась его ужасающая решимость уехать из этого города. Внешне он был очень спокоен, будто встреча с медведем на вокзале среди тучи народа была для него самым обыкновенным делом.
На улицах люди останавливались, глядя на красного медвежонка и улыбающегося Дж. Салимова, идущего за ним следом.
Они поднялись по лестнице. Дж. Салимов открыл дверь, и они вошли в квартиру. Дж. Салимов включил свет в передней, а потом снова, уже в последний раз, нажал кнопку звонка; потом он прошел в комнату и включил там свет: красный медвежонок снова сидел на своем месте – в кресле, а дверца шкафа была открыта.








