Текст книги "Смоковница"
Автор книги: Эльчин Эфендиев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
– Ну хорошо, раз принес, давай сюда, но больше не утруждай себя, пожалуйста, – сказала полная женщина.
Балададаш втащил ведра на веранду и вылил воду в большой жестяной бак. В это время у ворот остановился красный «Москвич», просигналил. Мать Севиль засуетилась.
– Мурад приехал! Сева, Мурад приехал!
Севиль выскочила из комнаты. Мать, забыв про Балададаша, тоже спустилась во двор, вытирая мокрые руки полотенцем.
Мурад оказался высоким человеком лет тридцати, с красивым приветливым лицом. Когда он вылез из машины и пошел по двору, излучая спокойную силу и уверенность, все вокруг как бы изменилось. Непонятно почему.
– Ну, что? – спросил Мурад. – Как вы тут разместились?
– Отлично, – сказала Севиль и повисла у Мурада на руке; если бы матери не было рядом, она бы повисла у него на шее.
И мать Севиль это почувствовала и промолвила растерянно:
– Очень хорошо здесь… Просто чудесно…
Мурад огляделся по сторонам и, было заметно, остался доволен всем окружающим.
– В городе такая жара, – сообщил он, – дышать невозможно.
Севиль заглянула ему в глаза.
– Ты не устал? – сказала она, сказала так, что мать снова как будто растерялась; девушка откровенно вешалась Мураду на шею.
В этот момент никто и не думал, есть на свете человек по имени Балададаш или нет, но, когда этот всеми забытый Балададаш с пустыми ведрами в руках хотел пройти мимо, Мурад спросил:
– А это кто такой?
Севиль посмотрела на Балададаша – у него из-под кепки стекали по лицу струйки пота – и рассмеялась.
– Он принес нам два ведра шолларской воды, – объяснила мать Севиль.
А Севиль все смеялась. Балададаш. остановился и посмотрел на Севиль. Балададашу было все равно, что рядом с этой девушкой стоит мужчина, лицо которого нисколько не портили черные усы, и у этого мужчины есть новенький красный «Москвич», и ему может не понравиться, что Балададаш уставился на его девушку; Балададашу просто хотелось смотреть в эти внезапно ставшие такими близкими голубые глаза, смотреть на эти каштановые волосы, белое лицо. И он смотрел.
Мурад вытащил из кармана металлический рубль и протянул Балададашу:
– Держи.
Балададаш отвел глаза от каштановых волос, голубых глаз, белого лица и посмотрел на этот рубль.
В другое время, конечно, Балададаш выругался бы или запустил этой монетой в небо, в общем, сделал бы что-нибудь такое… Но дело-то было в том, что в этот момент Балададаш совсем растерялся, потому что в эту минуту рядом с ним стояла красивая девушка, которая умела, глядя в чистое небо, читать прекрасные стихи, и теперь эта девушка смотрела на металлический рубль.
Мать Севиль сказала:
– Он просто так принес, знаешь, Мурад, бесплатно, Мурад улыбнулся.
– Ничего, пусть пойдет выпьет пива, прохладится, Балададаш молча вышел со двора с пустыми ведрами в руках.
Сзади послышался голос Мурада:
– Не мало?
А потом эта самая голубоглазая, белолицая, с каштановыми волосами девушка снова громко рассмеялась.
Было две луны: одна в небе, а другая в море, а та луна, что была в море, плясала на мелких волнах. Балададаш сидел на берегу.
На всем берегу не было никого, кроме Балададаша, который давно уже глаз не отрывал от луны в море.
Наконец Балададаш поднялся на ноги, отряхнул свои парусиновые брюки и медленно мимо скал пошел от берега к селению.
Из дома Аганаджафа слышалась громкая музыка: Гадир Рустамов пел «Сона бюльбюль», и Балададаш под эту музыку влез на каменный забор, окружающий двор Севиль, и из темноты стал смотреть на освещенную веранду.
Севиль, ее мать и Мурад сидели за хантахтой на веранде и пили чай.
– Ради бога, веди машину осторожно, – говорила мать Севиль. – Мое сердце будет рядом с тобой. И телефона тут нет, чтобы ты позвонил, когда доберешься до города.
Мурад улыбнулся:
– Да я и так осторожно езжу. Не беспокойтесь.
– А ты оставайся здесь, – сказала Севиль.
– Неудобно, – после паузы ответил Мурад.
– Скорее бы сыграть вашу свадьбу, – вздохнула мать.
Балададаш спрыгнул с забора и безмолвно, отряхнув парусиновые брюки, удалился от двора Севиль.
Снова был полдень, и снова было очень жарко. Только на берегу и в море народу было много – суббота.
Балададаш только что вышел из воды; длинные, чуть не до колен, черные трусы облепили его худые бедра.
Аганаджаф подошел к нему, ковыряя песок оструганной палочкой.
– А мы получили сегодня письмо от Ахмедаги. Он тебе привет передает. Говорит, пусть приезжает ко мне в Амурскую область. Говорит, тут на курсы поступит хорошие. А оттуда, говорит, очень даже можно в Военную академию попасть. А я сегодня же ответил ему, что Балададаш хорошо строгает мне палки. А мама написала, Балададаш шлет тебе пламенный привет.
– Тебе-то что? – вдруг заговорил Балададаш. – Тебе все равно!.. – Потом растянулся на песке и, прищурившись, поглядел на солнце.
Мальчик никак не ждал от Балададаша таких слов и осторожно отвел от него глаза. Потом, показывая на красный «Москвич», едущий к берегу, сказал:
– Управляющий едет.
– Кто? – спросил Балададаш.
– Управляющий, да, – ответил Аганаджаф.
– Кто это – управляющий?
– А вон, в том красном «Москвиче».
Балададаш приподнялся на локте.
– У нас новая соседка, – продолжал мальчик. – А это ее жених. Они на лето сюда приехали, а осенью уедут. Ее мать говорит, это управляющий, да. Знаешь, сколько весит ее мать? Сама она такая красивая, а мать, наверно, сто кило весит.
Балададаш, приподнявшись на локте, смотрел на Севиль и Мурада.
Каштановые волосы Севиль рассыпались по белым плечам. Голые ноги Севиль, ее босые ступни легко касались песка. Здоровый, мускулистый Мурад бросился в воду, увлекая за собой Севиль, и они поплыли прочь от берега в открытое море.
Балададаш был в море, и в море, кроме Балададаша и Севиль, никого не было. Севиль лежала на воде на руках Балададаша. Балададаш смотрел на белое лицо Севиль, на распластавшиеся по поверхности воды каштановые пряди, на улыбающиеся и шепчущие стихи губы.
Это продолжалось долго, а потом Севиль протянула руку, и погладила его лицо, и приложила ладонь к его губам. Балададаш целовал эту ладонь, соленую от морской воды, целовал и смотрел вдаль.
Темно-голубая линия горизонта была границей этого морского счастья.
Балададаш наклонился к лежащей у него на руках Севиль и начал целовать ее каштановые пряди и море.
– Кизяк есть для сада, не хочешь?
Балададаш отвел глаза от моря и посмотрел на старика, сидящего в тележке, которую привез облезлый ишак.
– Кизяк, говорю, для сада не нужен?
Балададаш удивился, откуда вдруг возник этот старик, снова посмотрел на море, но там уже не было ни Севиль, ни ее каштановых волос. Он встал, отряхнул свои парусиновые брюки и, ничего не сказав старику, ждущему ответа, удалился в сторону селения от уже пустынного берега.
А тележка, скрипя колесами, продолжала путь по сумеречному берегу Апшерона.
Было уже совсем темно, когда Балададаш залез на каменный забор и увидел ярко освещенную веранду дома Севиль. Девушка сидела одна в соломенном кресле, в руках у нее была книга.
Внезапно Севиль отвела глаза от книги, пристально посмотрела в темноту, в ту сторону, где сидел на заборе Балададаш, и сказала:
– Ты опять залез на забор?
Сердце у Балададаша оборвалось и упало на зедо-лю – никогда прежде с Балададашем такого не случалось.
– Я же знаю, ты на заборе сидишь, – сказала Севиль. – И вчера там сидел. Думаешь, не знаю? Вот скажу Мураду, знаешь, что он с тобой сделает?
Балададаш молчал. Только лягушки квакали – к дождю, наверно. И еще кузнечики стрекотали – громко, на все селение. Из дома какая-то музыка слышалась – наверно, по телевизору кино показывали и мать смотрела.
А Севиль снова заговорила:
– Не понимаю, чего ты хочешь? Разве я тебе пара? Ты только посмотри в зеркало на свою кепку… Ой, не могу… С нее на Луну можно летать… – И Севиль захохотала.
Из комнаты выглянула мать:
– С кем это ты разговариваешь?
– Ни с кем. Сама с собой. – Севиль снова рассмеялась. – Нельзя, что ли?..
Балададаш понял, что пора спуститься на землю, и уходить отсюда, и больше никогда не забираться на этот забор. Балададаш хорошо понял все, но руки и ноги его словно отнялись, в том-то и дело, что они совсем перестали его слушаться…
Севиль больше не смеялась. Крикнула зло:
– Так и будешь там торчать? Хочешь, чтобы я из-за тебя сидела в комнате, в духоте?
Севиль встала, пошла в комнату и захлопнула за собой дверь.
Балададаш еще некоторое время слушал лягушек и кузнечиков, потом наконец слез с забора.
На этот раз он забыл отряхнуть сзади свои парусиновые штаны.
До селения было далеко, и Балададаш, засунув обе руки в карманы, шагал под палящим солнцем прямо по середине шоссе.
Сзади подъехал к нему красный «Москвич», остановился, и Мурад, выглянув из окошка, сказал:
– Садись, подвезу.
Балададаш посмотрел на красный «Москвич», потом на селение вдалеке, покопался в карманах, потом подошел к машине и сел рядом с Мурадом.
Красный «Москвич» продолжал путь.
Не отрывая взгляда от дороги, Мурад спросил:
– Учишься?
Балададаш уселся поудобнее, будто в том, что он ехал в легковой машине, не было ничего особенного, и ответил:
– Уже не учусь. Кончил школу.
– И не работаешь?
– Осенью в армию уезжаю. Вернусь, потом начну работать.
– В армию? – усмехнулся Мурад. – Сам, что ли, туда хочешь.
– Да, сам. – Балададаш так посмотрел на Мурада, что тому стало бы не по себе, не гляди он в этот момент на дорогу.
Мурад сказал:
– Тебе хорошо, парень холостой, можешь ехать хоть на край света. Гулять каждый день с новой девушкой, – Потом протянул руку, открыл ящичек в машине и достал маленькую коробочку.
В коробочке лежали золотые серьги.
Мурад продолжал:
– Мне бы твои заботы. Вот к свадьбе готовиться надо. Одних подарков сколько. А ведь еще… – Он не договорил, вытащил серьги, положил их в нагрудный кармашек рубашки и протянул Балададашу пустую коробочку. – Возьми на всякий случай, красивая коробочка. А то, когда преподносишь подарок в коробочке, думают, что ты хочешь похвастать, сколько денег потратил. Цена на коробке всегда указывается.
Балададаш молча взял коробочку, а потом произнес:
– Останови здесь, я выйду!
Красный «Москвич» остановился у въезда в селение, там, где начиналась песчаная тропка, ведущая к морю. Балададаш вышел из машины, сунул руку в карман, достал три двадцатикопеечные монеты и, бросив их по одной на сиденье, сказал:
– Это за то, что подвез. Большое спасибо, – захлопнул дверцу и, отряхивая сзади свои парусиновые штаны, зашагал к морю.
Мурад что-то кричал ему вслед, но Балададаш не оглянулся.
Он шел и шел по песчаной тропке, а потом бросил коробочку на песок и так поддал ее ногой, что коробочка взвилась на седьмое небо. Куда она упала – неизвестно.
На бегу срывая с себя кепку-аэродром, полосатую трикотажную рубашку, парусиновые брюки и сандалии, Балададаш помчался к морю, и вот он уже лег на воду, раскинулся на мелких волнах и. посмотрел на небо: небо было голубым и огромным, и в эту минуту это огромное небо, как море, принадлежало ему одному.
Вот так и закончилась история с первой любовью Балададаша, и эту любовную историю он вспомнил только один раз – в поезде, который вез его в Амурскую область, вспомнил и ощутил на губах вкус мокрой каштановой пряди.
ШУШУ ТУМАН ОКУТАЛ
Шуша – 1800
Давос – 1560
Теберда – 1300
Дилижан – 1258
Абастуман – 1200
Кисловодск – 1000 Доска перед Шушинским санаторием – высота над уровнем моря горных курортов
Шушу туман окутал,
В сердце мое надежда пришла
Все горести-беды
Из груди моей выгоняющая пришла. Из «Душевной тетради» местного тушинского поэта Хусаметдина Аловлу[12]
Перевод А. Орлова
Мелодия кеманчи, рожденная длинным смычком хромого Дадаша, звучала сегодня как-то особенно в прозрачном вечернем воздухе тушинского санатория; в этой мелодии было что-то от светлого журчания родников, от мягких прикосновений цветов и трав, отдаленного звона цикад; большая голова хромого Дадаша на длинной, как у жирафа, шее раскачивалась в такт движениям его руки, а в печальных черных глазах с длинными ресницами отражалось, как в зеркале, все то, о чем пела кеманча.
Мелодия кеманчи, разливавшаяся в этот августовский вечер по двору тушинского санатория, затронула и чувствительные струны сердца Хусаметдина Аловлу, и он впервые в своей жизни принялся сочинять стихи на русском языке, глядя при этом на голубоглазую Марусю Никифорову. Маруся смотрела куда-то мимо Хусаметдина Аловлу, а он задержал взгляд на ее плечах, покрытых белым шерстяным платком с вывязанными цветами, на ее полных, таких белых руках, которые она Сложила на груди; он был поражен в самое сердце, так и родилось это четверостишие.
С последним звуком кеманчи хромого Дадаша Хуса-метдин Аловлу, попросив слова у затейника Садыха-муаллима, ведущего культурно-массовую работу среди отдыхающих, вышел на середину площадки и, не сводя глаз с Маруси Никифоровой, прочитал:
Я тебя люблю,
Очень хорошо!
За тебя умру,
Очень хорошо!
Но Марусины глаза были устремлены все так же не туда, куда бы хотелось Хусаметдину Аловлу. Слушая кеманчу хромого Дадаша, она думала о том, что ее младшая сестра Василиса, впервые в жизни поехавшая на тамбовский базар продать урожай с приусадебного участка, не сможет сделать все как следует: вдруг Василису обманут, обведут вокруг пальца или еще что случится, сама Маруся тоже первый раз в жизни рискнула отправиться в столь далекое путешествие, вот от всех этих мыслей и были так далеко голубые глаза Маруси Никифоровой.
Конечно, Хусаметдин Аловлу, выпускник финансового училища в Агдаме, а ныне счетовод шушинского колхоза «Халфали», отдыхающий этим августом в санатории и без памяти влюбившийся в эту чистенькую, аккуратную, беленькую, как хлопок, Марусю Никифорову, не мог угадать, о чем думает девушка, и вот, испытывая большое удовольствие от собственного творения, он еще раз прочитал:
Я тебя люблю,
Очень хорошо!
За тебя умру,
Очень хорошо!
– У этого болвана других слов будто и нет: «Очень хорошо, очень хорошо…» – передразнила сидевшая на балконе с вязаньем Гюлендам-нене; чтобы лучше увидеть, что происходит на танцплощадке, она приподнята рукой очки, потом, улыбнувшись Джаванширу, спросила: – А чего же ты, баласы[13], не идешь на танцы?
Хусаметдин Аловлу убрался наконец с середины танцплощадки, аккордеон Гюльмамеда заиграл свое знаменитое танго, и люди начали танцевать, постепенно заполняя площадку; отдыхавшие в санатории девушки танцевали друг с другом, местные парни, каждый вечер приходившие в санаторий, также образовывали пары, и вот тут-то, под множеством завистливых взглядов, Хусаметдин Аловлу приблизился к Марусе и, слегка поклонившись, пригласил ее на танец. Марусины голубые глаза наконец-то обратились на Хусаметдина Аловлу, и она приняла приглашение смуглого парня с черными усиками; он был чуть ниже ее ростом.
– Ой, не могу! – сказала Гюлендам-нене и, смеясь, покачала головой. – Комедия! – Она еще раз взглянула с балкона вниз и снова спросила у Джаваншира – Что ж ты не идешь танцевать, э? Не дорос еще? – Гюлендам-нене любила иногда пошутить, поддеть внука: он же обычно не лез за словом в карман и отвечал ей тем же, но в этот августовский вечер в шушинском санатории Джаваншир почему-то разозлился на бабушку.
– Хватит! – сказал он. – Хватит уже… – Потом пошел в комнату и, как был, в брюках, сел на кровать, потом откинулся на подушку и заложил руки за голову. Все его такие прекрасные планы относительно лета полетели ко всем чертям; была бы его воля, Джаваншир не сидел бы сейчас с бабушкой в шушинском санатории и не пил бы простоквашу, а был бы в Москве с Акшином и Орханом; Актина, правда, тоже не отпустили, а Орхан поехал и теперь со своим приятелем Фазилем разгуливает себе по улице Горького. Прошлым летом, закончив первый курс университета, он хотел поехать куда-нибудь один как взрослый, ему не разрешили, сказали – пока рано, в будущем году поедешь, в общем, прошел год, он перешел на третий курс, но когда, еще во время летней сессии, он снова завел речь об этом, отец с матерью опять стали его отговаривать, потом мать заплакала, отец разозлился, короче, его одного опять не пустили. И теперь, лежа на кровати в шушинском санатории и вспоминая все это, Джаваншир вдруг снова пережил тот вечер; он вспомнил, как заплакал во время разговора о поездке в Москву, когда отец и мать уперлись, как говорится, сунули ноги в один башмак и сказали «нет». Даже теперь он покраснел от стыда, снова представив себе, как он, уже третьекурсник, не сумев сдержаться, заплакал как маленький и, плача, кричал: «До каких пор я буду для вас ребенком? Что вы все меня за руку водите?» Что и говорить, хорошего мало во всей этой истории. Некоторое время после этого Джаваншир почти не разговаривал ни с отцом, ни с матерью, да и они, в свою очередь, глаза отводили, потом отец предложил: пусть Джаваншир один поедет в Шушу, в санаторий, у них на работе была путевка, а Джаваншир сначала сказал, что никуда он не поедет, что все лето пробудет на даче в Бузовнах, но, подумав день-другой, решил, что Шуша все же лучше, чем Бузовны, и согласился; после этого отец с матерью стали его упрашивать, мол, возьми с собой и бабушку, пусть поедет отдохнет в Шуше старая женщина, устала тут всех обслуживать, ты уже, машаллах[14], взрослый мужчина, повези ее с собой в Шушу. «Возьми меня с собой, Джаваншир, родной, возьми меня в Шушу, повидаю те места, десять лет я там не была, кто знает, увижу ли еще раз Шушу, будет судьба или нет…» – говорила Гюлендам-нене, но Джаваншир хорошо понимал, что, по существу, не он везет бабушку, а бабушка везет его; бабушку специально приставляют к нему для безопасности, боятся его одного отпускать, как же, «он жизни еще не знает», не понимают еще того, что он уже познал жизнь с лица и с изнанки, ведь для того, чтобы познать жизнь, не обязательно прожить сто пятьдесят лет… Привести бы домой какую-нибудь из тех, что не промах-нахалка, и сказать: я ребенок, что же делать, но вот моя жена, прошу любить и жаловать…
Через три дня Джаванширу исполнялось девятнадцать лет.
В то время, когда Джаваншир вот так мстил своим домашним в своем воображении, раздался стук в дверь, вошла Дурдане и, увидев лежащего на кровати Джаван-шира, постояла немного в растерянности, потом, запинаясь, проговорила:
– Бабушка прислала меня попросить у вас иголку с ниткой.
Дурдане тоже приехала в санаторий с бабушкой и теперь придумала маленькую хитрость: нашла какую-то оторвавшуюся пуговицу и, зная, что у бабушки иголок нет, забыла она их, сказала ей, что, наверное, у Гюлендам-нене есть, пойду, мол, попрошу…
Дурдане недавно исполнилось восемнадцать лет.
Джаваншир сел на кровати и позвал Гюлендам-нене с балкона:
– Бабушка!
Хусаметдин Аловлу, не удержавшись, снова вышел на середину танцплощадки и снова прочитал свое стихотворение.
– Валлах[15], этот парень, кажется, совсем спятил, – сказала Гюлендам-нене. – «Очень хорошо, очень хорошо»… – Потом обернулась, увидела Дурдане и, легко поднявшись, вошла в комнату: – Проходи, пожалуйста, дочка, добрый вечер, садись.
– Нет, большое спасибо, – сказала Дурдане. – Бабушка послала меня за иголкой с ниткой.
– Да? Сейчас… – Потом, пошарив взглядом по столу и тумбочке, Гюлендам-нене вдруг спросила: – Джаваншир, баласы, ты не брал нитки с иголками?
В то же мгновение лицо Джаваншира словно вспыхнуло:
– Иголки-нитки… я иголки-нитки беру в руки?
Дурдане, тоже покраснев, сказала:
– Если нет, ничего…
Гюлендам-нене взяла свою непонятно как уцелевшую со времен Ноя сумочку.
– Сейчас… сейчас, – долго рылась в ней и наконец достала иголку с ниткой и, протянув Дурдане, улыбнулась. – Возьми, милая, возьми… Этот наш Джаваншир ужасно злой!
Джаваншир хотел сказать бабушке: «Знай свое место, ей, арвад», но при Дурдане не сказал, еще и потому не сказал, что Дурдане, по-видимому, серьезно отнеслась к словам Гюлендам-нене; бросив на Джаваншира испуганный взгляд, она пробормотала:
– Извините… – и торопливо вышла из комнаты.
– А-а-а… Девочка не сказала даже, черная нитка нужна или белая… – Тут Гюлендам-нене встретилась глазами с Джаванширом: – Ну а ты что же нос повесил, мой маленький? Во дворе люди поют-пляшут, а ты сидишь тут, нахохлился…
Джаваншир смерил бабушку взглядом.
– Да что с тобой говорить, э?! – сказал он и поднялся с кровати.
Уже три дня, как они приехали в шушинский санаторий, и все эти три дня Джаваншир думал о своей неудавшейся жизни, думал о том, что никто его не понимает и вряд ли когда поймет, о том, что все в этом мире ему уже давно известно. В общем, грустные мысли одолевали Джаваншира; в такие минуты он часто незаметно для самого себя начинал придумывать другую, воображаемую жизнь: то он был прожигателем жизни и завсегдатаем ресторанов, и никто не знал, что этот кутила – человек, постигший мир; то он видел себя этаким демоном, одиноко и молча бродящим среди людей, а все люди, в том числе девушки и женщины, пытаются отгадать, какая тайна скрыта в его сердце, но никто никогда не сможет открыть эту тайну… Никто… Но все же иногда в видениях Джаваншира возникал образ одинокой прекрасной женщины, такой же мудрой, как Джаваншир, может быть, она даже немного старше его; Джаванширу казалось, что он видит ее высокую, стройную фигуру, тонкое лицо с мягкими, всепонимающими глазами; да, только такая женщина могла бы понять Джаваншира.
Кеманча хромого Дадаша опять заливалась, на этот раз было очевидно, что она говорила о любви, о тайне ее возникновения, о мучительной тоске и радости, и снова голова хромого Дадаша сопровождала движения смычка, наклоняясь то влево, то вправо, а его большие черные глаза смотрели прямо перед собой, как будто видели все, о чем пела кеманча. Люди на танцплощадке слушали кеманчу хромого Дадаша, здесь был и Хусаметдин Аловлу, и на этот раз голубые глаза Маруси Никифоровой смотрели на Хусаметдина Аловлу с симпатией и еще с каким-то другим, странным и довольно сильным чувством, которое пока еще самой Марусе испытывать не доводилось, но которое было так совместимо с прекрасными горами и чистым, прозрачным воздухом Шуши, и пока кеманча пела о любви, выражение глаз Маруси Никифоровой становилось все более определенным.
Джаваншир хмурый вышел из подъезда своего корпуса; он все еще сердился на бабушку. Прошелся по тутовой аллее, немного остыл и вдруг подумал, что вот ведь странное дело: порой при бабушке – не при отце, не при матери, не при других пожилых людях – он никогда, надо сказать, очень редко, действительно чувствовал себя ребенком, верил ее лукавым глазам: эй, ты, кого ты обманываешь? Не задавайся, не строй из себя взрослого, ты еще жизни не отведал, это еще все впереди, мой маленький.
Выходя во двор, он краешком глаза заметил, что Дурдане стоит на своем балконе и вроде бы смотрит, что делается на танцплощадке. Зная, что не этим заняты ее глаза и мысли, что именно для того, чтобы увидеть его, Джаваншира, она и торчит на балконе, Джаваншир упорно делал вид, что это ему безразлично, и попросту не замечал Дурдане, даже не здоровался; вот уж кто и в самом деле ребенок, так это, конечно, Дурдане.
Она училась в университете на курс младше Джаваншира и в прошлом году, когда только начались занятия, вдруг подошла к Джаванширу в университетском коридоре.
– Вас Джаваншир зовут? – спросила она.
Джаваншир ответил:
– Да, Джаваншир, – а про себя удивился, откуда его знает эта невысокая темноглазая черноволосая девушка; потом, через несколько дней, Джаваншир наконец вспомнил, что три года назад, летом, был он в Кисловодске вместе с родителями, и жили они на одной улице с этой девочкой, ну, эта девочка вроде повзрослела, но, кажется, не слишком…
Этот разговор, если его можно так назвать, и был единственным за все время их знакомства; сначала Дурдане здоровалась с Джаванширом, и Джаваншир небрежным кивком ей отвечал; потом она, наверное, обиделась, перестала здороваться, но каждый раз при встрече с Джаванширом мягкие темные глаза ее оживали и как бы ждали продолжения того единственного разговора, но Джаваншир проходил мимо.
Вчера во время завтрака Гюлендам-нене спросила у Джаваншира:
– Что это за девушка смотрит на нас?
Джаваншир поднял голову и увидел, что через столик от них сидит Дурдане рядом с пожилой женщиной; наверно, она только что приехала, подумал Джаваншир и невольно поздоровался с Дурдане, и похоже было, что это приветствие Джаваншира сделало Дурдане счастливой, так засияли вдруг ее глаза, сразу и лицо похорошело. Пожилая женщина рядом с Дурдане посмотрела сначала на девушку с некоторым удивлением, потом перевела глаза на Джаваншира и тоже поздоровалась с ним и с Гюлендам-нене.
– Кто же эта девушка, а, баласы? – спросила тогда Гюлендам-нене.
Джаваншир привычно поморщился, буркнул:
– Кто ее знает? – и склонился над тарелкой с вермишелью.
А Гюлендам-нене сказала на этот раз не шутя:
– Ну, конечно, откуда тебе их знать? Дома тоже сидеть невозможно из-за этих паршивок.
В Баку действительно девушки часто звонили и просили к телефону Джаваншира, а он и правда не знал ни одну из них, то есть, может, и узнал бы в лицо, если б увидел; наверно, это были девушки из университета или десятиклассницы, живущие по соседству; Джаваншир не знал, какая из девушек звонит ему, а они со смехом говорили, что хотели бы с ним познакомиться, что он симпатичный парень, но слишком уж серьезный; Джаваншир с ними не разговаривал, просто вешал трубку, эти девушки не могли его интересовать. Джаваншир снова поднял глаза на Дурдане, и ему почему-то показалось, что слово «паршивки» к этой девушке не подходит, и, что было самое странное, Гюлендам-нене, как будто прочитав его мысли, произнесла:
– Об этой девушке я не говорю…
В полдень Гюлендам-нене сообщила Джаванширу, что эту девушку зовут Дурдане, она тоже с бабушкой приехала в шушинский санаторий, отца в отпуск не пустили, мать осталась с отцом в Баку, а у бабушки Дурдане мужское имя – Бахлул. Бахлул-арвад.
Аккордеон Гюльмамеда снова заиграл свое знаменитое танго, и Хусаметдин Аловлу снова пригласил на танец Марусю Никифорову, и снова стали танцевать друг с другом девушки, приехавшие в санаторий, и друг с другом – местные парни.
Скоро этот обыкновенный, а для кого и особенный вечер в шушинском санатории подойдет к своему концу: поднимется в санаторий из шушинского дома отдыха малый оркестр Муслима-кларнетиста в составе его самого, зурначи Анушевана да Мелике, играющего на нагаре[16], и начнется последний танец под мелодию Гусейна из иранского фильма «Европейская невеста»; как всегда не удержавшись, выйдет на середину площадки местная знаменитость – Мать-героиня, толстая сверх всякой меры Сафура-арвад, отдыхающая в санатории, и этим завершится рабочий день массовика Садыха-муаллима.
Диетолог Искандер Абышов все еще в белом халате подошел к танцплощадке и очень серьезно взирал на Садыха-муаллима, стоящего в центре и, ввиду опоздания кларнетиста Муслима, развлекавшего публику фокусами: помахав целой газетой, он затем разорвал ее на куски, собрал обрывки в горсти, достал из рукава другую газету, а обрывки первой должен был под прикрытием новой газеты незаметно спрятать в карман; этот фокус он показывал часто и, как всегда, один-два обрывка разорванной газеты не попали в карман, а упали на землю, и Садых-муаллим переминался с ноги на ногу, пытаясь наступить на них так, чтобы никто не заметил.
Диетолог Искандер Абышов не раз видел этот фокус, но каждый раз искренне удивлялся.
– Молодец, Садых-муаллим! – сказал он и взглянул на Джаваншира, стоявшего рядом.
Искандер Абышов уже год работал в шушинском санатории после окончания медицинского техникума в Баку и за этот год снискал небывалое уважение; не только медицинские сестры, фельдшеры, все – от шеф-повара Кязима-киши до официантки Парандзем – обращались к Искандеру Абышову не иначе как «доктор». Среднего роста, с аккуратно зачесанными назад курчавыми волосами и двумя родинками на щеке, он всегда был в накрахмаленном белоснежном халате и белой рубашке с черным галстуком, заколотым булавкой с маленьким стеклышком. Регулярно перед завтраком, обедом и ужином он устраивал проверку на. кухне, пробовал все блюда и частенько бывал недоволен: морковь перепарена, гуляш недодержан, чем приводил в трепет Кязима-киши. В столовой, прохаживаясь между столиками, он смотрел на лица отдыхающих, определяя, нравится ли им еда, некоторым давал советы. «Тыква – лекарство против воспаления желчного пузыря; ешьте больше моркови, в ней много витамина А, чрезвычайно полезен чай из шиповника, это сплошной витамин С», – говорил он. «Витамины не менее нужны человеку, чем свежий воздух» – это было его любимым высказыванием, и Гюлендам-нене говорила про Искандера Абышова: «Парень-витамин», и еще она говорила, что этот «парень-витамин» похож на парикмахера в белом халате, но это было мнение только Гюлендам-нене.
Но вот и Муслим со своим оркестром спешит – почти вбежал во двор санатория. Музыканты достали инструменты, расположились в центре площадки, и кларнет Муслима, поднявшись до самой высокой ноты и затем опустившись до самой низкой, повел за собой мелодию, окрыляемую зурной и нагарой Мелика, и Сафура-арвад со всеми своими орденами и медалями, снова не удержавшись, вышла на середину и с удовольствием начала танцевать.
Солнце уже село, быстро стало темнеть, появлялись звезды; и тоже, как звезды, загорелись огоньки машин на далеких поворотах дороги Моллы Насреддина, видимой в такие ясные вечера из санатория; в хорошую погоду Шуша со всех сторон бывала окружена звездами, звездами в небе и огнями внизу – в селах Мухетер, Шише, Кешиш, в далеком Степанакерте; в теплые ясные вечера как бы исчезало расстояние между небом и горами, между человеком и небом.
Джаваншир вынул из кармана сигарету, закурил, а потом вдруг обратился ко все еще стоявшему рядом с ним Искандеру Абышову:
– Пойдем с тобой куда-нибудь, выпьем вина.
– Вина? – Искандер Абышов искренне удивился.
– Ну да. А что тут такого? Выпьем немного сухого вина. – И Джаваншир взял Искандера Абышова под руку. – Пошли…
Предложение Джаваншира было настолько неожиданным, что диетолог даже не мог решить сразу – принять его или нет, потом, подумав, сказал:
– Ну ладно, стакан сухого вина можно. Даже профессор Герасимов рекомендует выпивать стакан сухого вина на ночь. Профессор Герасимов говорит, что…
– Правильно говорит профессор Герасимов. Пошли.
– Я пойду сниму халат.
Тут только Джаваншир заметил этот халат на Искандере Абышове и сказал:
– Жду.
Когда Сафура-арвад наконец устала танцевать, Муслим торопливо разобрал кларнет, сунул его в футляр, – сегодня вечером у базаркома Фати было обрезание сына, и Муслим со своими музыкантами торопился теперь к базаркому, который устраивал по этому поводу праздник, Садых-муаллим пожелал всем спокойной ночи, затем повторил это еще раз, уже по-русски, и люди постепенно по двое, по трое начали расходиться: сегодня киномеханик Ахверди должен был показывать индийский фильм «Бобби»; кто вышел в город, кто отправился в Эримгельды, кто в сторону Джедырской равнины.








