Текст книги "Смоковница"
Автор книги: Эльчин Эфендиев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
В общем, сейчас Самая делала все, что могла, – по праздникам звонила и поздравляла мать Гюнай, каждый раз передавала с Гюнай приветы домашним. Конечно, можно было ближе познакомиться с матерью Гюнай, но для этого не было времени, да и случай подходящий не подворачивался.
Самая шла с репетиции «Лисы и аистят», думала обо всем этом, шагая по скрипящему под ногами снегу, и улыбалась. Потому что вдруг представила себе, что рядом с ней идет хорошенькая пятнадцатилетняя девочка, но это не Фатьма, а она сама – пятнадцатилетняя и беззаботная Самая…
Просто вот таким серебристым был сегодняшний день.
Снег только что перестал сыпать, и солнце так ярко блестело на лежащем снегу – на крышах, на балконах, на деревьях, как будто в Баку действительно выпал серебряный снег.
Вот интересно – сколько бы ни было ветреных или дождливых, жарких, пыльных или просто обычных, самых обычных дней, ни один из них сам по себе в памяти у Самаи не остался. Горькие были события или хорошие – они, конечно, в памяти остались, а сами дни, когда случались события, нет. А вот такие серебристые дни в Баку никогда из памяти не исчезнут!
Самаé казалось, что она помнит каждый такой день в своей жизни, и у каждого, пожалуй, был свой настрой. Однажды в такой вот серебристый день она, возвращаясь с репетиции, подумала: пусть, Дездемона, конечно, уже недосягаема, ее время уже прошло, но ведь Гертруда-то еще впереди, и леди Макбет еще впереди, и мамаша Кураж еще впереди!..
И вдруг ей так захотелось, чтобы и Фатьма всегда помнила эти серебристые дни, никогда, никогда их не забывала. И еще – чтобы больше было у Фатьмы таких дней, но чтобы не имели они привкуса ни тоски, ни сожаления, а были только очень радостными…
Конечно, Фатьма даже не подозревала о подобных мыслях у своей разумной матери, и когда пришла Самая домой, то увидела, что дочка ее стоит перед трюмо и ей совершенно безразлично, какой день за окном, потому что она обеспокоена красными маленькими прыщами, усеявшими все ее лицо: она давила их пальцами, раскровянила себе щеки, а особенно лоб.
Фатьма сказала плачущим и очень злым голосом:
– Что это, мама, видишь, прыщи какие-то!.. Прямо стыдно…
После великолепного снежного воздуха Самая не могла сразу проникнуться глубоко таким горем Фатьмы и улыбнулась:
– Ничего, это пройдет, – сказала она. – Только не трогай руками.
– Да не проходят! Еще больше становится с каждым днем.
– Ну что ты на меня злишься, не я же их делаю, Фатьма… – Самая снова улыбнулась и подошла к дочке, обняла ее и потерлась своим холодным от мороза лицом о нежную щеку девочки.
– И имя же ты мне дала: Фатьма. Мне все говорят Фатьма-нене[8]. Как будто не могла ты придумать какое-нибудь имя покрасивей.
– Да кто тебя так называет? – Самая опять не смогла сдержать улыбку. – Но ведь, по правде говоря, ты и есть Фатьма-нене. Я тебя назвала именем моей мамы, как ты знаешь, – твоей бабушки.
– Очень мне было нужно. – Рассерженная больше, наверно, из-за прыщей, чем из-за имени, Фатьма тут же ушла в спальню.
Хорошо, что имя Самая не такое уж «старушечье», и если вдруг когда-нибудь Фатьма назовет свою дочь Самаéй, то будет не так уж стыдно. Самая, улыбаясь, сняла пальто и, вешая его на вешалку в передней, сказала!
– Премьера спектакля девятого декабря.
Фатьма спросила из спальни:
– Это какого спектакля?
– «Лиса и аистята». Девятое декабря как раз суббота. Я принесу билеты и для папы и мамы Гюнай, пусть посмотрят.
Фатьма, как будто испугавшись чего-то, быстро вышла в переднюю.
– «Лиса и аистята»?..
– Да. Это хорошо, что суббота. Мама у Гюнай как раз свободна.
Фатьма стояла перед матерью, но не говорила ничего, потом потрогала воротник своего платья.
– Зачем ты теребишь? – Самая осторожно погладила ее пальцы.
– Ничего… Тогда, знаешь, мама… – Фатьма не знала, как сказать. – Тогда, знаешь, давай я сначала разведаю, а?
И Самая увидела вдруг в глубине ее черных блестящих глаз какой-то страх или смятение, и это маленькой, но все равно иголкой кольнуло ее сердце, полное радости прекрасного дня.
Самая сказала:
– Ну что ж, произведи разведку. Ты же у меня разведчица, дочка!.. – И, смеясь, она потрепала черные волосы Фатьмы.
3. ПРЕМЬЕРА
В те времена Фатьма была еще совсем маленькой, и каждая премьера была для Фатьмы настоящим праздником. Она начинала готовиться к премьере за несколько дней, днем и ночью она думала только о спектакле. Это было время, когда Фатьма в детском саду и во дворе так хвасталась, просто ужас: вон ту Козу играет моя мама, Шенгюлю, Шюнгюлю, Менгюлю[9] – их кормит моя мама, Волку распарывает брюхо своими рогами – моя мама!
Однажды Самая играла Зайца, и вот, когда Лиса пришла, чтобы его съесть (ох уж эти Лисы!), Фатьма так заплакала, что все в зале, позабыв о стонах и страданиях Зайца, начали смеяться над рыданиями Фатьмы, и Самая (в лапах у Лисы) подумала: разве можно смеяться над рыданиями?
Это было время, когда Фатьма еще говорила «плихожу» вместо «прихожу» и «плоходит» вместо «проходит», и даже в голову не могла прийти мысль, что наступит день, когда эта пухленькая девчурка будет страдать из-за прыщей на щеках.
Самая подумала об этом и улыбнулась. Хорошо, что режиссер не заметил улыбки, он встал и, жестикулируя как обычно, крикнул:
– Самая-ханум, требуйте, требуйте с большей страстностью! Здесь нужно больше эмоционального воздействия!
– Хорошо, – сказала Самая и подумала: «Как же можно с еще большей страстностью требовать у бедняги Аистихи второго птенца? Лиса-то лисой, а человек всегда остается человеком» (в общем, ей опять пришли в голову детские мысли…).
Сегодня была последняя репетиция «Лисы и аистят», завтра, то есть седьмого декабря, – общественный просмотр, а еще через день – премьера.
Лиса с пилой под мышкой снова уселась под дубом и опять потребовала у Аистихи птенца. Несчастная Аистиха, рыдая, умоляла, чтобы Лиса не пилила дуб. Но злодейка Лиса не хотела сжалиться.
– А мне-то что! Лес достался мне от деда! Какое дерево хочу, то и спилю. Или отдай мне птенца, или я спилю дерево, отнесу, продам на базаре, куплю себе курицу и хорошенько позавтракаю.
– Самая-ханум! Вы же опытная актриса! Сколько раз вам говорить, чтобы вы требовали с еще большей страстностью! Ведь вы Лиса! Жестокая! Хищница! Видите, как искренне плачет Аистиха?
Самая подумала – а что ей, несчастной, остается? Только плакать. Подумала и на этот раз действительно с жестокостью Лисы потребовала у Аистихи второго птенца.
– Вот так неплохо, – и режиссер вздохнул.
Давно не шел снег, с балконов все счистили, а на крышах и на деревьях снег почернел от дыма, и Самая вечером у себя дома, стоя у окна, долго смотрела, как брызгает грязь из-под колес троллейбусов и автомашин.
– Тебе когда-нибудь хотелось, – спросила она вдруг Фатьму, не поворачиваясь, – выйти ночью погулять по улицам, когда снег только выпал и все кругом белым-бело? – Она спросила и опомнилась, испугавшись собственных слов: ведь так можно затронуть самые, как говорится, тайные струны в душе Фатьмы, которых никому нельзя трогать. И она виновато посмотрела на дочь.
Фатьма сидела за столом, готовила уроки на завтра и тоже подняла на нее глаза.
– Прямо уж гулять. У меня, ты знаешь, сапожки – только и гулять по снегу!
Самая сначала даже не поняла ничего, но потом сообразила, что это речь идет о сапожках Фатьмы.
– А что, – спросила она озабоченно, – с твоими сапожками? Протекают?
– Да не протекают, но они детские. Все носят модные, и только я в детских сапожках и в детском пальтишке.
Самая хотела было возразить, что они вовсе не детские, но промолчала. За окном шел по лужам автобус, и она вспомнила снова свежий снег несколько дней назад, даже почувствовала его запах. Фатьма уже очень выросла, а она стареет; почему снег так быстро превращается… И прервала себя – очень это «умный» вопрос.
– Я тебе куплю такие сапожки, – пообещала она, – что все рты раскроют.
– Да? – У Фатьмы лицо просияло, и она даже взглянула на свои ноги под столом – как будто уже надела эти новые сапожки.
Самая, улыбаясь, сказала:
– Завтра я тебе принесу билеты, отдашь их Гюнай, пригласишь от моего имени ее родителей.
Фатьма вспомнила про «Лису и аистят» и откровенно расстроилась:
– Правда, всего два дня осталось до девятого… Мама, ты опять будешь, – спросила она, – в костюме Лисы?
– Да, конечно! – И как будто назло кому-то, Самаи громко начала ей описывать – Такой роскошный костюм для Лисы сшили – просто прелесть! Хвост такой пушистый, загляденье! Вот такой величины! – Она развела в стороны руки и показала длину лисьего хвоста, потом посмотрела на дочь и замолчала.
Наконец Фатьма подняла на нее глаза.
– Зачем тебе, мама, зачем тебе их приглашать? – Она умоляюще посмотрела на мать и добавила: – Они в жизни в театры не ходят. Не любят они театр. Я ни разу не слышала, чтобы они говорили о театре…
Самая приложила руку к лицу, как будто у нее болел зуб, потом поняла последние слова дочери: родители Гюнай просто не способны оценить искусство, – и улыбнулась.
– Ну что ж, не любят и не надо.
У Фатьмы словно огромная гора свалилась с плеч.
– Ну да, мама! Правильно.
А девятого декабря с самого раннего утра опять повалил снег, и весь город был снова засыпан свежим белым снегом.
Самая уже давно забыла, какая у нее по счету премьера, но просто никогда в день ее премьеры не шел такой снег.
Поэтому с радостным ожиданием в сердце она пришла в театр, выслушала последние наставления режиссера, последние просьбы автора, получила у администратора билеты, заказанные несколько дней назад для Фатьмы и Гюнай, вернулась домой и увидела, что Фатьма принарядилась и ждет ее, стоит у окна, смотрит на улицу, на белый, сверкающий снег.
– Какой снег, а! – сказала Самая.
– Да, очень красиво, мама.
И Самая улыбнулась:
– Вот тебе билеты для тебя и Гюнай.
Фатьма взяла билеты, повертела в руках, как будто видела их впервые в жизни, и сказала:
– Знаешь, мама… Гюнай хотела сегодня в кино пойти. Мама, ты знаешь…
И Самая поняла, что сейчас в этот зимний снежный вечер, когда стоит она перед своей дочкой, красавицей Фатьмой, сейчас главная ее задача в жизни – взять себя в руки. Однажды в спектакле она играла Медвежонка, и этот Медвежонок, когда ему было очень плохо, всегда говорил себе: «Возьми себя в руки, Медвежонок! Медвежонок, возьми себя в руки!»
– Ну что ж, пусть идет в кино. И ты, если хочешь, пойди с ней.
– Правда? – Фатьма не знала, что делать от радости. – Правда? – Потом кинулась – ребенок есть ребенок! – к матери, поцеловала ее в одну щеку, в другую, торопливо сняла с вешалки в коридоре пальто и, одеваясь перед трюмо, сказала: – Завтра я сама приду тебя смотреть, одна. Я знаю, ты сыграешь замечательно, в газетах похвалят…
И снова, что-то вспомнив, она обернулась к Самаé:
– Мама, а в газете дадут фотографию?
Самая улыбнулась:
– Откуда мне знать?
И Фатьма отвела глаза.
– Не знаю, почему не дают в газетах твой портрет вот так, в своем платье. Пусть так дадут, а?..
– Хорошо, – сказала Самая, – я не позволю, чтоб меня фотографировали в костюме Лисы. – Она разрешила и это последнее сомнение дочери – больше никто не узнает, что мать Фатьмы играет Лису, потом так же будет с Зайцем, и с Козой, и с Джейраном…
– Правда, не позволишь?!. – Фатьма снова бросилась к матери и расцеловала ее – она была совсем счастлива! – Ну у кого есть такая мама, а! – гордо сказала она и сама себе ответила: – Ни у кого!
В этот зимний снежный день спектакль прошел очень хорошо.
В лес прилетела старая добрая Ворона и раскрыла Аистихе козни Лисы, она растолковала ей, что Лиса не может спилить такой толстый дуб.
И, когда Лиса пришла требовать третьего, последнего, аистенка, Аистиха с Вороной накинулись па нее, и Лиса, вертя своим пушистым огромным хвостом, в таком страхе бросилась вон из леса, что все зрители – и дети, и взрослые, пришедшие с детьми, – зааплодировали; в зале поднялся шум, и все засмеялись, а режиссер и автор были очень довольны.
Потом занавес снова открылся, и Лиса, и Аистиха, и ее птенцы, и старая Ворона – все вышли на авансцену.
Самая поклонилась зрителям, помахивая огромным пушистым хвостом.
Она знала, что на улице сейчас падает снег, она чувствовала запах снега, и ей вдруг показалось, что в зале сидят Фатьма и Гюнай, и мать и отец Гюнай, и она сыграла не Лису, а Гертруду.
Самая посмотрела в зал и поклонилась на этот раз только им.
Зрители были довольны – козни Лисы раскрылись, А сердце Самаи пронзила боль, отчаянье, как будто только что она сыграла не Лису, а Аистиху.
Сердце Самаи пронзили боль и отчаянье, но напрасно, это совершенно зря, потому что лес на склоне горы был опять таким же живописным, и снова аисты здесь вили гнезда, выводили птенцов.
И опять появилась молодая Аистиха, и снова Лиса е пилой под мышкой уселась под деревом – Лисе захотелось мяса аистят.
Так ты их и съешь, Лисонька!..
И снова Аистиха с мудрой старой Вороной чуть не выклевали Лисе глаза.
А Лиса в таком страхе убежала из леса, что больше она уже никогда не сможет вредить аистам.
Потому что аисты уже знали, что такое Лиса – они узнали ее хитрости, ее трусость и изворотливость.
И опять был все тот же живописный лес, и Аистиха растила своих птенцов, они расправляли крылья и летели, они перелетали через моря, они бродили по городам и странам, они видели леса, они вили гнезда, сами выводили птенцов и растили их…
ХОДЯТ ПО ЗЕМЛЕ ПОЕЗДА…
Перевод А. Орлова
Много было на свете поездов: «Баку – Москва» и «Баку – Новороссийск», «Харьков – Баку» и «Баку – Одесса», «Махачкала – Баку»… А как только начиналось лето, появлялись летние поезда: «Баку – Кисловодск» и «Баку – Сочи».
Во всех вагонах было полно людей, и люди были разные, по-разному одетые. Были даже совсем черные, были желтые-желтые, и все они тоже проезжали в поездах мимо селения, где жил Абили.
А еще чаще проезжали мимо цистерны с нефтью или платформы с бревнами, с большими досками; платформы с грузовиками, с тракторами, с легковыми автомашинами, и Абили, зажмурившись, представлял себе, как снуют туда и сюда по ни разу не виденным бакинским улицам эти новенькие, блестящие автомобили…
Поезда шли из огромных далеких городов, и в этих далеких городах никто, конечно, не знал, что есть на свете крохотное селение у подножия горы и что в этом крохотном селении живет паренек по имени Абили, который каждый день провожает поезда глазами.
Абили думал об этом. Но еще он думал, что ведь все эти вещи, которые перевозят поезда, делали где-то, грузили, посылали друг другу самые разные и тоже незнакомые друг другу люди, и поэтому ему казалось иногда, что вместе с тракторами и комбайнами поезда перевозят от одних людей к другим их тайны. Чужие люди теперь уже думают друг о друге, как думает он о тех, кто живет в огромных далеких городах…
А поезда действительно приходили иной раз как будто из сказочного мира.
Однажды, например, в жаркий летний день Абили увидел в поезде настоящих слонов, настоящих жирафов: они ехали в клетках на открытых платформах, ехали настоящие львы, настоящие тигры. Абили сообразил, хотя и не сразу, что это поездом «Киев – Баку» едет в Баку из Киева цирк, и под стук колес проходящего мимо состава словно увидел, прижмурив глаза, этих жирафов, этих слонов, этих львов и тигров в бакинском цирке, увидел клоунов в больших башмаках, с огромными часами, с огромными наклеенными носами; услышал шум и смех нарядно одетых детей, всегда проезжающих мимо в поездах.
Абили никогда не бывал в цирке и вообще видел мало, но он много читал. Поэтому он знал, что слоны живут в Индии и живут в Африке, что в цирке выступают клоуны, костюмы у них бывают очень большими и спадают, и поэтому все смеются – все это он знал, читал в попавших ему в руки газетах или в журналах, в разных книгах или вычитал из учебников.
Правда, зажмурившись, Абили мог представить себе все, что хотел, но и то правда, что Абили сам понимал: настоящее должно быть куда интереснее, чем выдуманное…
Селение, где жил Абили, было в полукилометре от железной дороги. Почти все двенадцать месяцев здесь шли дожди и плыли с гор туманы, и сквозь эти туманы и дожди днем и ночью мимо селения, стоящего под самой горой, шли поезда.
По ночам шум поездов наполнял все дома, и Абили, лежавший в постели, постланной прямо на полу, словно видел сквозь стенку длинный проносящийся мимо поезд.
А утром, пригнав корову в стадо, а овец и баранов – в отару деревенского пастуха Ильдрыма, стреножив на зеленой лужайке за домом гнедого коня и почистив сарай, Абили шел в школу. Потом, вернувшись из школы и приготовив уроки, он спускался к железной дороге, шел рядом с рельсами до тех пор, пока селение у подножия горы совсем не пропадало из виду. Тогда он садился в зарослях клевера, под алычовым деревом, которые росли здесь на каждом шагу, и смотрел на мелькающие мимо вагоны и цистерны.
Абили так натренировался, что успевал мгновенно прочесть надпись на зеленом вагоне, разглядеть людей, их внешность и одежду…
В детстве, когда он босой, без шапки скакал вприпрыжку вдоль полотна, ни о чем не задумываясь, он запоминал, конечно, в первую очередь только сверстников. Абили видел этих ребят во всем красном, или во всем Зеленом, или в розовом, и эти ребята казались ему такими далекими, как будто жили они в совершенно другом, в особенном мире.
Однажды один из поездов «Баку – Ростов» неожиданно остановился перед самым селением. Он простоял здесь ровно четыре часа. Говорили, впереди что-то произошло неладное с путями. За эти четыре часа в селе не осталось ни одного яйца, ни одной курицы, ни сыра, ни мяса – все хотели обязательно что-нибудь продать едущим в поезде, на деревьях даже яблок и груш не осталось, не осталось алычи и абрикосов.
Пока все деревенские были заняты торговлей, Абили стоял в стороне и смотрел на детей из поезда, играющих на ровной площадке у подножия горы. Иногда они пробегали мимо прямо перед его носом, и Абили чувствовал запах вспотевших разгоряченных тел. Этот запах немного напоминал ему запах деревенской парикмахерской дяди Гафара, а также запах печенья, пряников или завернутых в бумажку конфет, которые в кои-то веки привозил из Баку отец; такой вот запах у ребят из больших городов.
Вдруг перед Абили остановилась девочка в розовых туфельках и в розовых чулочках, в розовом пальто и в розовой шапочке, с ярко-розовыми щеками. Она удивленно посмотрела на его ноги в калошах и шерстяных чулках, на бумазейные шаровары, посмотрела на яблоки, оттопыривающие карманы пиджака, на старую отцовскую папаху и спросила:
– А как тебя зовут?
Никогда еще в жизни у Абили так не падало сердце в груди. Никогда еще в жизни Абили не был вот так растерян. Наконец он ответил еле слышно:
– Абили.
Розовая девочка переспросила изумленно:
– Как?
И Абили повторил:
– Абили.
Розовая девочка еще постояла секунду, изумленно глядя на него, потом умчалась так быстро, словно Абили хотел ее проглотить.
Но Абили не обиделся. Абили уже понимал, что так будет. Розовая девочка – розовая, а Абили – в грязи и навозе. Да и откуда знать Розовой девочке, что настоящее имя Абили – Абульфат, это мать с отцом называют его ласково А-би-ли, потому что очень его любят. Нет, Абили не обиделся, он обиделся на другое.
Розовая девочка показывала издали па него Зеленым, Желтым, Красным девочкам и смеялась, и Зеленые, Желтые, Красные девочки тоже смотрели на Абили и смеялись. Было понятно, что девочки смеются над тем, как выглядит Абили, но он и на это не обиделся. Он давно понимал, что расстояние между ним и далекими большими городами, нет, вернее, между ним и живущими в этих городах Зелеными, Желтыми, Красными, Розовыми детьми не просто расстояние – это совсем другая даль. Потому что, когда он впервые открыл глаза, он увидел не город, а вот эту гору, по утрам он отводил корову в стадо, по вечерам забирал баранов из отары Илдрыма и приводил их домой, утром и вечером он глядел вслед поездам, а по ночам видел эти поезда во сне – со слонами, с тиграми и с детишками… Нет, Абили не обиделся из-за насмешек, он обиделся на другое.
Розовая девочка мелом нарисовала линии на земле, оглянулась по сторонам: она нетерпеливо искала что-то, но не нашла и достала из кармана розового пальто какой-то плоский предмет, посмотрела и положила себе под ноги. Затем начала скакать, как кузнечик, на одной ножке, толкая через линии эту плоскую штуку.
Потом мамы и папы из окон вагонов стали звать детей. Розовая девочка подняла эту плоскую вещицу, которую толкала ногой, оглядела со всех сторон, вздохнула и, кинув ее на землю, помчалась к поезду.
А через некоторое время поезд ушел, и наступила обычная для этих мест тишина. Деревенские люди, продавшие то, что хотели продать, вернулись в село с непроданными остатками, и Абили, засунув руки в карманы бумажных шаровар, медленно подошел к тому месту, где только что перескакивала через нарисованные линии Розовая девочка. Эта плоская штука, которую Розовая девочка толкала ногой, лежала тут же, Абили – руки в карманах – все смотрел на эту плоскую вещицу, потом ему стало грустно, и он наклонился, поднял ее с земли, затем осторожно сорвал с нее грязную, запачканную обертку.
В летние дни из районного центра приезжала в село автолавка. Она стояла несколько дней под большой ивой на берегу арыка, и шофер-продавец Имаш продавал сельчанам ситец и бумазею, полотенца и одеяла, стаканы и тарелки, пиво и – потихоньку – водку, а также бублики, монпансье и шоколад. Шоколадки были обернуты в золотую бумагу, а сверху – еще одна бумажка, на ней нарисованы лиса, или ворона, или петух. Когда после долгих уговоров отец с матерью покупали Абили шоколадку, он аккуратненько разворачивал эти бумажки, долго рассматривал их со всех сторон, а вечером, разгладив между страницами книги, прятал на груди или в папахе и с удовольствием, не спеша откусывал от плитки маленькие кусочки. Это был маленький праздник – праздник шоколада.
И вот теперь плитка шоколада, который продавали не в автолавке Имаша, а в больших городах, была в руках Абили, и это был тот самый плоский предмет, что подталкивала ногой, перескакивая через линии, Розовая девочка…
Вот тут-то и рассердился Абили на Розовую девочку, очень на нее обиделся…
Абили долго думал, что ему делать с этим шоколадом. Хотел отнести его сироте Сафтару, но потом стало неприятно – почему это Сафтар должен есть то, что кинула Розовая девочка себе под ноги?
Именно тогда Абили и сделал открытие: сирота Сафтар из их селения ничуть не хуже, а может, и лучше живущих в больших городах разноцветных детей.
Потом он положил шоколадку на камень, чтобы птицы ее заметили, и пожелал, чтобы скорей наступило лето, Имаш поставит свою автолавку под ивой на берегу арыка, он купит у Имаша шоколад и съест его.
Через два-три года после этой шоколадной истории с Розовой девочкой, когда Абили, сдав все экзамены на пятерки, перешел в восьмой класс, произошло удивительное событие.
Стояли последние дни осени, дул сильный ветер, было очень сыро. В это осеннее утро Абили, проснувшись, посмотрел из окна своей комнаты на серый склон горы, на пожухлые кусты ежевики, на голые абрикосовые и алычовые деревья, и вдруг вся эта сырость и ветер, вся эта серость и увядание сжали ему сердце. Ему стало так одиноко, как будто он долгие годы жил в чужих для него краях…
С таким ощущением в сердце он вышел во двор. В конюшне неохотно почистил коня, потом, вскочив на него, отправился поить его к арыку в верхней части селения. На берегу арыка, сидя на спине жеребца, он взглянул, как обычно, на горы, на свое маленькое село с дымящимися печными трубами, на черную гриву коня, который, вытянув шею, цедил воду. Потом Абили поднял голову и, часто моргая из-за моросящего дождя, посмотрел в серое небо, и ему захотелось, чтобы пришла весна. Он больше не хотел чувствовать одно лишь безлюдье этих гор и заброшенность крохотного своего селенья…
И тут Абили услышал, как вдалеке идет поезд. Он пришпорил пятками коня и поскакал вниз.
Но, когда Абили добрался до железной дороги, перед ним мелькнули только два последних вагона. Абили сидел на неоседланном своем коне и долго смотрел вслед и вдруг понял, что именно этот поезд увез с собой его, Абили, сердце. Увез далеко, в большой мир, в далекий город… Абили понял это и, соскочив с коня, виновато посмотрел на свое село у подножия горы.
Маленькое село у подножия горы не знало об этом и как ни в чем не бывало дымило печными трубами.
Абили погладил ладонью круп своего коня.
– Такие вот дела, – сказал он ему тихо.
А потом пришло лето, и однажды Абили, лежа на траве у железнодорожного полотна, думал печально и совсем уже как взрослый о том, что годы тоже, как поезда, приходят и уходят – и уже становятся невидимыми.
Потом, как всегда, показался поезд, замелькали мимо вагоны, и девушка в одном из вагонов вытряхнула из салфетки мусор: пустую бутылку, бумагу, яичную скорлупу, огрызки помидоров… и книжку.
Книга перевернулась в воздухе и упала в пяти шагах от Абили. Когда поезд промчался, Абили встал и поднял книгу.
Обложки не было, а на первой, когда-то чистой, без названия странице, теперь измятой, со следами от стаканов и пятнами помидорного сока, было наискосок синими чернилами очень старательно написано;
Я не Пушкин, не Крылов,
Не могу писать стихов.
Но пишу тебе три слова:
Живи, учись и будь здорова!
Вечно твой Руфат
Абили поднял глаза и посмотрел вслед поезду и подумал, что этому Руфату никогда бы в голову не пришло, что книга, которую он подарил девушке, подписав стихами, однажды в таком вот виде попадет в руки парня по имени Абили…
Абили вспомнил девочку из поезда, которую видел несколько лет назад, и понял, что эту неизвестную ему книгу вместе с яичной скорлупой и мятыми помидорами выкинула из окна вагона все та же Розовая девочка.
Абили уже вырос и знал, что на свете много самых разных Розовых девочек… Как, впрочем, и самых разных Розовых мальчиков.
Пришло время, и Абили закончил школу и таким же летним днем сел в колхозный «ГАЗ-51», приехал в Баку. Он сдал приемные экзамены в университет и получил все пятерки, и потом стало известно, что его вместе с двумя другими ребятами решили послать учиться в Московский университет, и первый раз в своей жизни Абили сел наконец в поезд; это был поезд «Баку – Москва»; долго ли, коротко ли шел этот поезд по ущельям, через холмы, через равнины, но наконец он приблизился к маленькому селению у подножия горы…
Абили стоял у окна вагона и глядел, как мелькают среди деревьев черепичные крыши у подножия горы, и вдруг он сделал для себя открытие, что тот поезд, три года назад увез совсем не его сердце. А его сердце – вот оно! – оно остается здесь…
И он понял, что всю свою жизнь он будет помнить эти места, эти дожди и туманы – они ему будут сниться. И все, что он сделает потом когда-нибудь в будущей жизни, имеет далекое начало – маленькое село у подножия горы. И может быть, он никогда от этого не освободится…
А вдруг – да нет, и как такое в голову может прийти?! – в другое время маленькое селение у подножия горы покажется ему далеким или совсем чужим и совсем для него ненужным? Потому что многое ведь на свете, как поезда, проходит. Проходит…
ГОЛУБОЙ, ОРАНЖЕВЫЙ…
Перевод А. Орлова
Снова прокричал петух и Гашам-киши[10] с кувшином для омовения спустился во двор, но, увидев, что опять моросит, да еще и холодно, поднялся в комнату, накинул на плечи шинель, оставшуюся с войны, длинно зевнул и, все еще поеживаясь от холода, направился в конец двора.
В этом году осень пришла поздно, но уж пришла так пришла – неделю погода не прояснялась, все моросило и моросило, и сегодня, кажется, будет то же самое: нет чтобы хоть один хороший ливень – и дело с концом.
Гашам-киши вытер о камень перед уборной свои калоши и потянул на себя деревянную дверь. Дверь со скрипом отворилась и так же со скрипом захлопнулась.
Айна-арвад[11] выглянула во двор с балкона и тут же отпрянула назад, в комнату. Глаза бы на такую погоду не глядели.
Но в этот час в доме был еще один человек, которому были нипочем и запоздавшая осень, и нудный дождь, потому что человек этот – Аллахверди – сладко спал себе под теплым одеялом и видел сон. Видел, будто стоит он в новом костюме, при галстуке перед районной парикмахерской, а на голове у него шапка с тремя кисточками и с раздвоенным козырьком, точь-в-точь как у кинооператора, что из города приехал. Все смотрят во все глаза на Аллахверди и на эту его странную шапку. Аллахверди и сам во сне посмеивается над своей шапкой, но в то же время и гордится ею. Вдруг видит: отец идет с базара прямо к нему. И спрашивает, как обычно, очень громко: «Что это у тебя на голове?»
Не успел Аллахверди рот открыть, как отец закричал:
– Эй, Аллахверди, уже полдня прошло!
Аллахверди напрягся, уж так ему хотелось остаться в райцентре, но это было невозможно, потому что голос отца раздавался над самым ухом, хотя кричал он с балкона:
– Эй, Аллахверди! Вставай!
Не открывая глаз, Аллахверди потянулся на постели и лениво спросил:
– Ну, в чем дело?
Конечно, он и сам отлично знал, в чем дело: надо было встать, как всегда, за два часа до начала уроков, вывести жеребца из стойла, поехать к арыку, напоить коня, потом вернуться, отвести корову Гызыл в стадо, потом дров наколоть, потом съесть парочку лавашей с сыром, запивая горячим молоком, и пойти в школу – все это было ему известно и все надоело так же, как осенняя сырость и слякоть.
Но ничего, уже скоро, очень скоро он поедет в Баку поступать в институт: вот придет и уйдет зима, потом весна, а там уже и лето – экзамен за экзаменом, а потом прости-прощай серый жеребец, прощай корова Гызыл, прощай колун с грабовым топорищем…
А Гашам-киши все надрывался:
– Аллахверди! Ну где ты там?
– Встаю, встаю!.. – Аллахверди откинул одеяло, сел на постели, поглядел на стадо оленей, вытканное на толстом ковре, под своими большими ступнями, и, помаргивая, начал одеваться. Глаза у него слипались.
Гашам-киши вывел корову из хлева и поставил под балконом. Вслед за нею потащился и теленок.
Аллахверди тем временем умывался, вернее, смачивал глаза холодной водой из рукомойника. Посмотрел на теленка и пожалел его: за что бедному такое – из теплого хлева – да в это промозглое утро?
Гашам-киши отогнал теленка, а мать Аллахверди, Айна-арвад, зажав меж колен подойник, принялась доить корову.
Аллахверди медленно спустился во двор, не глядя на отца с матерью, вошел в хлев, повозился, отвязывая серого жеребца, и за уздечку вытянул его оттуда, потом, открыв ворота, забрался на неоседланного коня, который не хуже человека представлял себе всю последовательность действий: каждое утро ездили они на водопой.








