Текст книги "Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения"
Автор книги: Екатерина Глаголева
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Религия
В огонь за учителем. – Университет как орудие интеллектуальной борьбы. – Под защитой университета. – Обряды. – Угроза исключения
Мы уже говорили о той роли, какую вопросы веры играли в создании университетов, и слегка коснулись проблемы религиозной терпимости. Рассмотрим теперь этот аспект подробнее, поскольку в Средние века он имел чрезвычайно большое значение, в буквальном смысле слова становясь вопросом жизни и смерти.
Царицей наук тогда была теология, и если пытливому уму становилось тесно в узких схоластических рамках, которыми ограничивали познание, неуемной душе зачастую приходилось распроститься с телом. В 1210 году ученики Амальрика из Бена (он же Амори Шартрский), слишком углубившиеся в изучение «Метафизики» Аристотеля, были обвинены в ереси и сожжены за воротами Шампо, вне городской черты Парижа.
Их учитель умер всего за год до этого трагического происшествия. В Парижском университете он преподавал богословие и философию и внушал своим подопечным идеи мистического пантеизма («Бог есть всё»), почерпнув некоторые из них в трактате «О Божественном предопределении» Иоанна Скота Эриугены (около 810 – около 877). Папа Иннокентий III осудил Амальрика из Бена за его взгляды в 1204 году, а в 1215-м философ подвергся осуждению еще и Вселенского Латеранского собора; его отлучили от Церкви, а после его смерти и похорон выкопали его тело из земли и бросили на навозную кучу. Тем не менее у него было множество учеников, которых называли амальриканами и которые не побоялись бросить вызов церковным властям и королевскому правосудию.
В целом же задачей университетов было утверждение устоев, а не ниспровержение их. Власть использовала их как орудие в сражении с различными ересями. Например, в XI–XIII веках в Ломбардии, Италии, Рейнской области, Каталонии, Шампани и Бургундии распространилось учение катаров («чистых») – религиозной секты, соединившей манихейство с христианством. Наибольшее развитие оно получило на юге Франции (Альби, Тулуза, Каркасон), поэтому другое название катаров – альбигойцы. Они утверждали, что Зло так же вечно, как и Добро, и что свободы воли не существует. Все христианские таинства они заменяли обрядом «утешения», исполняемым «совершенными», и считали, что креститься надо сознательно, а не в младенчестве. Катары были вегетарианцами и бессребрениками; строгость их нравов резко контрастировала с образом жизни католического духовенства, что настраивало население в их пользу. Когда увещевания святого Бернарда и святого Доминика не возымели действия, власти прибегли к силе: папа Иннокентий III организовал в 1209 году крестовый поход против альбигойцев, вылившийся в резню и грабеж Графы Тулузские отчаянно сопротивлялись крестоносцам, но в 1224 году Тулуза всё-таки пала, а пять лет спустя в городе был основан университет, главной задачей которого являлось истреблять катарские «пережитки».
Парижский университет поддерживал и архиепископа, и короля. Во время Великого западного раскола парижские доктора богословия сыграли важную роль: в 1393 году университет организовал большую конференцию для определения пути к восстановлению единства Церкви. В 1398 и 1407 годах он поддержал отказ французской Церкви повиноваться папской власти[27]27
К этому примешивались и политические причины, о которых говорилось в предыдущей главе: арманьяки поддерживали «антипапу» Климента VII, воссевшего в Авиньоне, а бургиньоны и англичане – римского папу Урбана VI.
[Закрыть]. В тот момент международный престиж парижских магистров и политический вес Французского королевства с его столицей Парижем слились воедино.
Университет в целом никогда не уходил в оппозицию существующему строю и религии, которой тот придерживался; бунтовать осмеливались только отдельные личности. Однако университет мог попытаться отстоять своих непокорных членов – по мере возможности.
Падуанский университет встал на защиту профессора Пьетро д’Абано (1250–1316), обвиненного в колдовстве; тот умер в тюрьме до вынесения приговора, и инквизиция смогла сжечь только его бренные останки. Через 100 лет после кончины врача и философа-неоплатоника в Падуе была воздвигнута колонна в его честь. Преподававший в Оксфорде Джон Виклиф, поставивший под сомнение традиционные воззрения на евхаристию, нападал на папу, священство и духовенство, критиковал поклонение святым, обличал стяжательство Церкви; его ученики распространяли идеи учителя по всей стране и сеяли смуту, однако сам «подрыватель основ» мирно скончался в своей постели. А вот его последователь Ян Гус взошел на костер.
Во избежание подобных «инцидентов» университетское начальство принимало меры, вводя единообразие и изгоняя дух диссидентства. Например, через пять лет после состоявшейся в 1540 году «кальвинистской интермедии» в университете Лувена, когда около пятидесяти его членов были преданы суду инквизиции, от студентов потребовали клясться в ненависти к лютеранству и безраздельно поддерживать учение Римской католической церкви.
Отделаться словесными заверениями в любви к «нашей матери Церкви» было нельзя. В Париже университет не работал по церковным праздникам, посвященным Пресвятой Деве, а накануне занятия отменяли, чтобы школяры могли исповедоваться. Каждую субботу служили мессу в честь Богородицы, с 1511 года служба отправлялась в университетской церкви. Студенты были обязаны на ней присутствовать, а бакалавры – появляться в церкви не позже начала проповеди и оставаться до конца богослужения под страхом штрафа: шесть денье во время праздников и четыре денье по субботам.
Но постепенно протестантская ересь, зародившаяся в Германии и Швейцарии, распространилась и на юге Европы, в странах, истово приверженных католицизму. В 1564 году дон Франсес де Алава писал испанскому королю Филиппу II: «На медицинский факультет поступает множество иноземцев; среди них всех сыщется едва ли пять католиков, из коих двое – испанцы». Найденные у немецких студентов и у одного книгопродавца богословские книги еретического содержания сожгли на площади, но самим студентам беспокоиться было нечего: если они в открытую не занимались прозелитизмом, их не трогали. Между тем с голландскими протестантами Филипп не церемонился: их без разговоров отправляли на костер.
Французская правящая элита разделилась на католиков и гугенотов, поэтому занять «правильную позицию» порой оказывалось довольно сложно. В 1560 году в Каоре несколько студентов выступили в поддержку Реформации. Канцлер университета велел их арестовать, но за расследование этого дела взялись королевские комиссары, которые… приговорили канцлера к смертной казни, и спасло ему жизнь только заступничество маршала Монлюка, участника Религиозных войн.
С 1570 года кандидаты в бакалавры должны были приносить присягу в верности католической религии под страхом исключения из Парижского университета. И это были не пустые угрозы: 15 марта 1572 года студент Жан де Горрис был изгнан из университета за то, что отказался «поклясться образом Христа». Он обратился за поддержкой к губернатору Парижа Франсуа де Монморанси, благоволившему к кальвинистам. Король Карл IX личным указом повелел произвести студента в бакалавры, «не понуждая давать никаких клятв, до религии относящихся». Однако университетские власти всячески тянули время и ловчили, пока, наконец, Варфоломеевская ночь на 24 августа 1572 года не избавила их от необходимости исполнять королевское повеление. Де Горрис был восстановлен в университете только шесть лет спустя, признавшись, что следовал протестантскому учению, лишь повинуясь воле своего отца, а теперь, после его смерти, ничто не мешает ему стать добрым католиком. В 1578 году он получил-таки степень бакалавра.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
КОРЕНЬ УЧЕНИЯ И ЕГО ПЛОДЫ
Собеседование
Проверка знаний будущего студента. – Владение языками. – Выбор программы обучения
Выбрав себе наставника, средневековый школяр являлся к нему на собеседование, чтобы учитель определил, обладает ли ученик необходимым уровнем знаний. Трудно сказать, существовали ли в этой области некие стандарты, но по крайней мере, будущий студент должен был уметь читать и писать, а также знать хотя бы начала латыни, поскольку преподавание велось именно на этом языке.
В раннем Средневековье начальное образование можно было получить в церковной школе или занимаясь с частным учителем. К XVI веку состоятельные французы стали отдавать своих отпрысков обучаться в коллежи, которые служили переходным звеном между домашним образованием и университетом. «Отец говорил, что видел в коллежской пище две выгоды: с одной стороны, веселое и невинное препровождение юности, с другой – подготовку к школе, чтобы заставить нас забыть вкус домашних сластей и приохотить к сырой воде, – вспоминал о своем детстве Анри де Мем (1532–1596), впоследствии выдающийся государственный деятель времен Генриха II, Карла IX и Генриха III (на момент поступления в Бургундский коллеж ему было всего 10 лет). – Я нахожу, что эти полтора года в коллеже были для меня благом. Я научился твердить уроки, диспутировать и выступать публично, познакомился с порядочными детьми, кое-кто из которых еще жив; приобщился к скудному школьному быту и научился жить по распорядку, так что по выходе оттуда я мог читать по памяти несколько латинских стихов и две тысячи греческих и декламировал Гомера наизусть от начала до конца».
Местного языка можно было и не знать. К примеру, папа Иоанн XXII, обучавшийся в Париже и Орлеане, вынужден был отдать на перевод адресованное ему письмо короля Карла IV (1294–1328), написанное по-французски.
Незнание языков представляло собой препятствие только на бытовом уровне, например, во время путешествия, когда странствующий студент не мог объясниться с прислугой на постоялом дворе. Иногда доходило до курьезов. Так, один уроженец немецкоязычного Базеля, оказавшись в Монпелье, пытался со всеми заговаривать на латыни, думая, что все французы должны понимать этот язык. Другой его соотечественник был убежден, что в разговоре с французами достаточно укорачивать латинские слова (убирать окончания – ит и – us), чтобы его поняли.
Михаил Ломоносов, отправляясь в Марбургский университет, совершенно не владел немецким, зато на латыни даже слагал стихи.
В эпоху Просвещения латынь существенно сдала позиции. В силу разных обстоятельств языком европейской элиты, в том числе научной, стал французский (в том же Марбургском университете его изучение входило в обязательную программу), хотя на это далеко не все смотрели с одобрением. Например, Жан Лерон д’Аламбер во вступлении к «Энциклопедии» (1751) писал о «неудобстве», которое следовало предвидеть: «Ученые прочих народов, коим мы подали пример, справедливо рассудили, что они гораздо лучше смогут писать на своем языке, чем на нашем. Англия стала нам подражать; Германия, где, казалось, нашла себе прибежище латынь, постепенно отходит от ее использования; я не сомневаюсь, что скоро за ней последуют шведы, датчане и русские. Так что к концу восемнадцатого столетия философ, который пожелал бы изучить досконально открытия своих предшественников, будет вынужден обременять свою память семью-восемью разными языками и, потратив на их изучение самое драгоценное время своей жизни, умрет прежде, чем начнет учиться».
Другое дело – военные училища, где преподавание велось на национальных языках. Иван Неплюев, отправленный набираться знаний за границу, отнесся к делу добросовестно, но незнание языков мешало учебе: «Как гишпанские, так и мы ходили в академию всегда, кроме того, что мы к обедне не ходили; а учились со оными солдатскому артикулу, танцовать и на шпагах биться; а к математике приходили, только без дела сидели, понеже учиться невозможно, для того, что мы их языку не знали».
В Страсбургском университете, даже после того как в конце XVII века Эльзас был присоединен к Франции Людовиком XIV, преподавание велось еще и на латыни и на немецком языке, что привлекало в этот город выдающихся немецких студентов; например, в 1770–1771 годах Иоганн Вольфганг Гёте (1749–1832) изучал там право.
Михаил Ломоносов (24 года), Дмитрий Виноградов (16 лет) и Густав Райзер (15 лет) были посланы в Германию с конкретной целью – обучиться химии. Но прежде, чем приступить к занятиям со своим наставником Иоганном Фридрихом Генкелем, они прибыли в Марбургский университет, чтобы восполнить пробелы в своем образовании (все трое прежде учились в Славяно-греко-латинской академии, а затем в гимназии при Петербургской академии наук).
Вручив ректору Христиану Вольфу рекомендательные письма и выслушав его наставления, молодые люди обсудили с марбургским доктором медицины Израэлем Конради условия, на которых тот согласился посвятить «московских студентов» в теоретическую и практическую химию: за 120 талеров он должен был прочесть им соответствующий курс лекций на латинском языке. Однако уже через три недели россияне отказались от его услуг, потому что он был плохим учителем и «не мог исполнить обещанного». Лекции по химии они стали слушать у профессора Юстина Герарда Дуйзинга (1705–1761); механику, гидравлику и гидростатику преподавал им сам Вольф. Помимо общих лекций, у каждого студента были намечены занятия по индивидуальному плану. Так, Ломоносов вместе с Виноградовым, в дополнение к сказанному, брал еще уроки немецкого языка, арифметики, геометрии и тригонометрии, а с мая 1737 года начал заниматься французским и рисованием.
Занятия в аудитории
Расписание занятий. – Лекции. – Ораторы, краснобаи и рутинеры. – Конспекты
Учебный год подразделялся на два периода: от Дня святого Луки (18 октября у католиков и протестантов) до Вербного воскресенья – «большой ординарный курс», который прерывался на экзамены во время Великого поста; с первого воскресенья после Пасхи до Иванова дня – «малый ординарный курс»: занятия с бакалаврами, заменявшими основного «магистра». Занятия приходилось прерывать на 80 праздничных дней, дни церковных процессий и похорон профессоров; кроме того, около ста дней посвящались «факультативам». В результате учились всего около 150 дней в году: утром – два-три часа под руководством «ординарных» учителей, после полудня – под началом «экстраординарных» наставников (бакалавров). Наверстать кое-что удавалось летом за счет индивидуальных занятий. «18 октября, в День святого Луки, профессора возобновили занятия, которые прерываются на всё лето, разве что некоторые профессора дают платные уроки», – вспоминал Феликс Платтер. Только к концу XV века в германских университетах начали различать полугодия или семестры. В Славяно-греко-латинской академии в Москве обучение велось круглый год.
Аудитории открывали в строго определенное время. Чтобы занять лучшие места, студенты выстраивались в очередь за полчаса до открытия. Как они узнавали, который час? В Париже, например, с 1370 года на всех колокольнях звонили каждые четверть часа, повинуясь королевскому ордонансу, и отбивали часы, сообразуясь с курантами Анри де Вика, установленными на фасаде бывшего королевского дворца на острове Сите (ныне это Консьержери – часть комплекса Дворца правосудия).
«В 1545 году я был послан в Тулузу учиться праву с моим наставником и [младшим] братом, под руководством старого, совершенно седого дворянина, который долго странствовал по свету, – писал в мемуарах Анри де Мем. – Три года мы были слушателями, ведя крайне стесненную жизнь и выдерживая трудную учебу, которой нынешние не смогли бы вытерпеть. Вставали мы в четыре часа утра и, помолившись Богу, к пяти часам отправлялись на учебу с толстыми книгами под мышкой, с чернильницами и подсвечниками в руках. Мы слушали все лекции до десяти утра без передышки, потом отправлялись обедать, наскоро поговорив с полчаса о том, что мы записали. После обеда мы читали, в виде игры, Софокла, Аристофана или Еврипида, а порой Демосфена, Цицерона, Вергилия, Горация[29]29
Этот час был единственным дневным развлечением. Робер Гуле в книге «Гептадогма» (1518), посвященной педагогике, говорит, что такие игры «лишают дьявола возможности застигнуть умы незанятыми».
[Закрыть]. В час – за учение, в пять – домой, заниматься с репетиторами и выполнять уроки по книгам, больше часа. Засим мы ужинали и читали по-гречески или по-латыни. По праздникам ходили к обедне и вечерне. Остаток дня отводили под музицирование и прогулки. Иногда мы ходили обедать к друзьям отца, которые приглашали нас чаще, чем нам дозволяли их посещать».
По уставу Парижского университета 1366 года студенты факультета искусств, слушая лекции, должны были устраиваться «на полу, на соломе, а не на лавках, ибо возвышенные седалища могут внушать юношам чувство гордости». Впрочем, благородные школяры сидели на скамеечках, которые им приносили слуги. В Лувенском университете только в 1788 году особым распоряжением императора Иосифа II были введены парты для студентов – прежде они делали записи, положив тетради на колени.
В середине XVI века изучавшие медицину в Монпелье утром слушали лекции четырех разных профессоров, а после полудня посещали занятия четырех других докторов. «Королевские профессора» назначались практически пожизненно, но их вклад в обучение юношества был далеко не равноценным, о чем свидетельствуют воспоминания Феликса Платтера: «Мы иногда обедали во время лекции Схирония, который был очень стар и однажды обмочился прямо на кафедре». В записях за апрель 1556 года он прямо утверждает, что лекции – пустая трата времени, в особенности те, что читает старый Схироний, канцлер университета. Доктор Сапорта отправился ко двору короля Наварры к господину де Вандому, которому обязался служить три месяца в году за 800 франков. Его ученики должны были дожидаться его возвращения, чтобы сдать экзамен на бакалавра, потому что только «королевские профессора» имели право присваивать ученые степени. Студенты начали разбегаться: один уехал за докторской шляпой в Авиньон, намереваясь затем вернуться в Базель; другой поступил в гувернеры, третий сбежал в Монтелимар от долгов, четвертый отправился в Париж.
В Париже, также на медицинском факультете, дневные занятия начинались с уроков репетиторов, набранных из числа заслуженных бакалавров, и двух профессоров, выбранных по жребию.
В 1505 году парижские студенты, недовольные комментариями к тестам, которые делали бакалавры, жаловались на то, что магистры с ними занимаются редко, предпочитая давать частные уроки на дому или набирать себе частную врачебную практику. После этого регенты стали назначать двух магистров-«лекторов», которым полагалось ежедневно проводить в помещении университета по два занятия, утром и во второй половине дня, за 12 парижских ливров в год.
Суть лекции состояла в том, что профессор читал своим слушателям определенную книгу, потому он и назывался лектором, то есть чтецом. В Болонском университете в начале учебного года каждый профессор вносил залог, из которого потом покрывались штрафы, которым он подвергался, если какой-либо раздел лекций (то есть чтение книги) не был завершен в отведенное на него время. Теологи читали Священное Писание, юристы – сборники канонического и римского права, медики – труды Авиценны, Гиппократа и Галена. Чтение предварялось вступлением, в котором указывалось место данной книги в системе знаний, и сопровождалось глоссой – толкованием с опровержением иных мнений.
В германских университетах полагалось, чтобы слушатель держал перед глазами текст и читал его одновременно с лектором про себя. В некоторых университетских уставах уточнялось, что в одну и ту же книгу могут смотреть не более трех слушателей одновременно.
Но книг было мало, стоили они дорого, и студенты записывали лекции в тетради, которые потом даже продавали. Переписывать под диктовку Библию или свод законов было бы просто глупо, и профессора стали составлять «суммы» – конспекты основных текстов. Так дело пошло быстрее, но лекции превратились в диктанты. Кроме того, основная масса школяров во все времена шла по пути наименьшего сопротивления и даже не пыталась самостоятельно ознакомиться с первоисточниками, имея на руках конспект. Зачем? Чтобы сдать экзамен, достаточно и тетрадей. Парижский университет изо всех сил противился этой порочной практике, побуждая профессоров не диктовать, а «говорить свободной речью» под страхом лишения права преподавать.
На сером фоне бубнящих лекторов выделялись прирожденные ораторы, которые к тому же превосходно владели материалом, имели о нем собственное мнение и стремились донести его до слушателей. «Когда мы слушаем Вильгельма из Шампо, – писал один немецкий студент из Парижа на родину, – то нам кажется, что это говорит не человек, а ангел небесный. И прелесть его изложения, и глубина мыслей превосходят всё человеческое».
Но учителя превзошел ученик, Пьер Абеляр, основавший на острове Сите собственную школу. Впоследствии, когда он подвергался нападкам и был вынужден скитаться (Гильом из Шампо стал теперь его непримиримым врагом, потому что во время спора об универсалиях они оказались в противоположных лагерях), за ним повсюду следовали три тысячи учеников. Для такой толпы не находилось достаточно просторного помещения, и Абеляр читал им лекции прямо под открытым небом. Когда он обосновался на холме Святой Женевьевы, эта часть Парижа, тогда практически задворки, быстро стала заселяться. «Благодаря ему студенты превзошли своим числом парижских обывателей, и теперь там трудно найти себе пристанище», – писал современник. Такое же магнетическое воздействие на аудиторию производили Фома Аквинский и Иоанн Дунс Скот, преподававшие в Парижском университете в XIII веке.
В университете Саламанки в середине XVI столетия богословие и философию читал монах-августинец брат Луис де Леон (1528–1591), писатель, поэт и переводчик. Профессорскую должность он получил благодаря великолепному знанию древнееврейского языка и культуры (он перевел на кастильский диалект «Песнь песней»). Однако инквизиция приговорила его к пяти годам тюрьмы. Отбыв срок, профессор вернулся в аудиторию и начал свою первую лекцию словами, ставшими знаменитыми: «Как я говорил вчера…»
Жак Кюжас (1520–1590), талантливый самоучка, самостоятельно овладевший латынью и греческим, посвятил себя юриспруденции и преподавал в Тулузе (1547), Бурже (1555) и Валансе (1567), повсюду приводя в восторг учеников, которые хранили ему верность и впоследствии занимались изданием его трудов.
Некоторые «магистры» путали красноречие с краснобайством. Иоанн из Солсбери, епископ Шартрский (XII век), осуждал учителей, «притупляющих умственные способности своих студентов, стараясь показать собственную эрудицию». Другие напускали на себя важность, читали «с выражением», делали многозначительные паузы, но все эти декламационные приемы не могли замаскировать их вопиющего невежества: вряд ли такие профессора могли ответить на вопросы слушателей. «Не мантия делает доктором и не колпак, и не возвышение, которое он занимает, – говорится в одном из средневековых текстов, – доктором делают знания и умение передать их к пользе слушающих».
Обычно преподавателя встречали и провожали аплодисментами. Но занятия не всегда протекали в такой благодушной атмосфере. Когда аудитории надоедало слушать, она начинала скрипеть перьями, хлопать в ладоши или топать ногами; нарастающий шум давал оратору понять, что пора закругляться.
По мере того как суровое Средневековье сменялось эпохой гуманизма, строгий порядок давал слабину, а уж в вольнодумном XVIII столетии он вообще оказался забыт.
Чем только не занимались школяры в учебных аудиториях – всем, чем угодно, кроме учения! Однажды во время учебы будущего поэта Ричарда Корбета (1582–1635) в Оксфорде в классе распивали спиртное. Один из студентов заснул, и Корбет – между прочим, он тогда уже был магистром искусств, а то и бакалавром – изрезал ножницами его превосходные шелковые чулки.
Аббат Бастон, во второй половине XVIII века учившийся на теологическом факультете Сорбонны, оставил подробные воспоминания о своих студенческих годах:
«Вообразите себе обширный параллелограмм, голые и пыльные стены, скамьи на семь-восемь слушателей, кафедру, стоящую на возвышении, почтенную в своей ветхости, и больше никаких украшений – таково помещение. Семинаристы Сен-Сюльпис и братство робертинов посещали занятия двух профессоров, один из которых именовался королевским профессором. Поскольку они выбрали самые удобные часы, школяров было полно; тот же час предпочитали люди, имевшие причины затеряться в толпе. Слушателей набиралось от четырех до пяти сотен, тогда как у других профессоров, в другие часы, их было от силы два десятка…
Каждый профессор с полчаса диктовал под запись в тетради, которые школяры вели с грехом пополам и никогда не перечитывали. Затем вызывали несколько десятков человек. Остаток времени занимали объяснения профессора, но его почти никто не слушал. Если стояла хорошая погода, шли гулять на площадь перед школой; если шел дождь или было холодно, сбивались в кучки по углам, и там каждый говорил о своем, но так громко, что доктор не мог расслышать сам себя. Напрасно он стучал ладонью по своей папке или папкой по краю кафедры, напрасно жаловался, сердился, грозил: разговоры прекращали, но лишь чтобы разразиться смехом, если увещевание казалось забавным или было таковым; гомон тотчас возобновлялся с новой силой. Я видел, как профессора просили болтунов удалиться, умоляли, выпроваживали, но без толку: молодежь была дотошной и хотела добросовестно отбыть свою Сорбонну. Видал я и других, которые, не выдерживая, внезапно уходили посреди занятия, и им желали доброго пути».
За три года учебы у автора мемуаров сменилось четыре или пять профессоров. Один из них, господин Шеврей, говорил очень хорошо. «В его объяснениях не было ни позерства, ни педантства. Благодаря своим редким достоинствам он добился, не требуя того, даже не прося или не показывая своего желания, что около сотни школяров обычно собирались вокруг его кафедры и слушали; и хотя остальные, легкомысленные и бесталанные, не следовали их примеру, они, по крайней мере, уходили болтать на улицу, а если оставались, то говорили очень тихо. Это было величайшее из чудес, какое только мог совершить профессор».
Другой профессор, прекрасный оратор, был самовлюбленным и заносчивым, он сыпал остротами, чтобы привлечь к себе внимание. «В конце года я показал г-ну Лефевру тетради, которые вел под его диктовку. Сие требовалось, чтобы получить аттестацию. В тетрадях не было пропусков, но они находились в плачевном состоянии. Тетради, которые диктовал он! Принести ему в таком виде! Никакой аттестации. Я ушел, сильно огорчившись. Один из моих однокашников отвел меня к сорбонцу, жившему по соседству с недовольным доктором; он как следует сшил мои тетради, обернул их в золоченую бумагу, написал на титульном листе большими буквами имя профессора, его звания, не позабыв illustrissimus и celeberrimus[30]30
Известнейший и прославленный (лат.).
[Закрыть]. „Возвращайтесь к оригиналу, – сказал он мне, – ваше дело в шляпе“. В самом деле, так и случилось. Вхожу; меня не узнали или сделали вид, будто не узнали. „Вот это называется конспекты!“ – воскликнул г-н Лефевр, взяв в руки мои тетради, и проколол их осторожно, боясь повредить. Аттестация последовала тут же, даже без заглядывания в журнал: лист золоченой бумаги гарантировал, что у меня всё в ажуре».