355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Мой роман, или Разнообразие английской жизни » Текст книги (страница 61)
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 19:00

Текст книги "Мой роман, или Разнообразие английской жизни"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 61 (всего у книги 75 страниц)

Глава СII

Гарлей, поручив Леонарду тронуть лучшие и более нежные качества души Беатриче, сделал одну замечательную ошибку. Это поручение как нельзя более характеризовало романтичное настроение души Гарлея. Мы не берем на себя решить, на сколько благоразумия заключалось в этом поручении; скажем только, что, сообразно с теорией Гарлея о способностях души человеческой вообще и души Беатриче в особенности, в этом плане проявлялись и мечта энтузиаста и основательное заключение глубокомысленного философа.

Гарлей предупредил Леонарда не влюбиться в итальянку; но он забыл предупредить итальянку не влюбиться в Леонарда. Впрочем, он не допускал и вероятия в возможности этого события. В этом нет ничего удивительного. Большая часть весьма благоразумных людей, ослепляемых самолюбием, ни под каким видом не решатся допустить предположения, что могут быть другие, подобные им создания, которые в состоянии пробудить чувство любви в душе хорошенькой женщины. Все, даже менее тщеславные, из брадатого рода считают благоразумным охранять себя от искушений прекрасного пола, и каждый одинаково отзывается о своем приятеле: «славный малый, это правда; но он последний человек, в которого может влюбиться та женщина! "

Но обстоятельства, в которые поставлен был Леонард, доказали, что Гарлей был весьма недальновиден.

Каковы бы ни были прекрасные качества Беатриче, но вообще она слыла за женщину светскую и честолюбивую: Она находилась в стесненных обстоятельствах, она любила роскошь и была расточительна: каким же образом она отличит обожателя в лице деревенского юноши-писателя, неизвестного происхождения и с весьма ограниченными средствами? Как кокетка, она могла рассчитывать на любовь с его стороны; но её собственное сердце, весьма вероятно, будет оковано в тройную броню гордости, нищеты и условного понятия о мире, в котором протекала её жизнь. Еслиб Гарлей считал возможным, что маркиза ди-Негра решится стать на ступень ниже своего положения в обществе и полюбит не по рассчету, но душою, то он бы скорее допустил, что предмет этой любви должен быть какой нибудь блестящий авантюрист из модного света, который умел бы обратить против неё все изученные средства и способы обольщения и всю опытность, приобретенную им в частых победах. Но какое впечатление мог произвесть на её сердце такой простодушный юноша, как Леонард, таьой застенчивый, такой неопытный? Гарлей улыбался при одной мысли об этом. А между тем случилось совсем иначе, и именно от тех причин, которых Гарлей не хотел принять в свои соображения.

Свежее и чистое сердце, простая, безыскусственная нежность, противоположность во взоре, в голосе, в выражении, в мыслях, всему, что так наскучило, чем Беатриче уже давно пренебрегала в кругу своих поклонников, – все это пленило, очаровало ее при первом свидании с Леонардом. Судя по её признанию, высказанному скептику Рандалю, в этом заключалось все, о чем она мечтала и томилась. Ранняя юность её проведена была в неравном ей браке; она не знала нежного, невинного кризиса в человеческой жизни – не знала девственной любви. Многие обожатели умели польстить её самолюбию, умели угодить её прихотям; но её сердце постоянно оставалось в каком-то усыплении: оно пробудилось только теперь. Свет и лета, поглощенные светом, по видимому, пролетели мимо её как облако. Для неё как будто снова наступила цветистая и роскошная юность – юность итальянской девушки. Как в ожидании наступления золотого века для всего мира заключается какая-то поэтическая чарующая прелесть, так точно и для неё уже существовала эта прелесть в присутствии поэта.

О, как упоителен был краткий промежуток в жизни женщины, пресыщенной «вычурными зрелищами и звуками» светской жизни! Сколько счастья доставили ей те немногие часы, когда юноша-поэт рассказывал ей о своей борьбе с обстоятельстами, в которые бросила его судьба, и возвышенным стремлением его души, когда он мечтал о славе, окруженный цветами и вслушиваясь в спокойное журчание фонтана, когда он скитался по одиноким, ярко-освещенным улицам Лондона, когда сверкающие глаза Чаттертона как призраки являлись перед ним в более мрачных и безлюдных местах. И в то время, как он говорил о своих надеждах и опасениях, её взоры нежно покоились на его молодом лице, выражавшем то гордость, то уныние, – гордость столь благородную и уныние столь трогательное. Она никогда не уставала глядеть на это лицо, с его невозмутимым спокойствием; но её ресницы опускались при встрече с глазами Леонарда, в которых отражалось столько светлой, недосягаемой любви. Представляя их себе, она понимала, какое в подобной душе глубокое и священное значение должно иметь слово любовь. Леонард ничего не говорил о Гэлен; причину такой скромности, вероятно, поймут наши читатели. Для такой души, как его, первая любовь есть тайна: открыть ее значит надсмеяться над этим чувством. Он старался только исполнить поручение: пробудить в ней участие к Риккабокка и его дочери. И он прекрасно исполнял его; описание их вызывало слезы на глаза Беатриче. Она в душе дала себе клятву не помогать своему брату в его замыслах на Виоланту. Она забыла на время, что её собственное благополучие в жизни зависело от удачи этих замыслов. Леви устроил так, что кредиторы не напоминали о её нищете, – но как это было устроено, она не знала. Она оставалась в совершенном неведении касательно сделки между Рандалем и Леви. Она предавалась упоительному ощущению настоящего и неопределенному, безотчетному предвкушению будущего, – но не иначе, как в связи с этим юным, милым образом, с этим пленительным лицом гения-хранителя, которого видела перед собой, и тем пленительнее – в минуты его отсутствия. В эти минуты наступает жизнь волшебного края: мы закрываем глаза для целого мира и смотрим сквозь золотистую дымку очаровательных мечтаний. Опасно было для Леонарда это нежное присутствие Беатриче ди-Негра, и еще опаснее, еслиб сердце его не было вполне предано другому существу! Среди призраков, вызванных Леонардом из его прошедшей жизни, она не видела еще грозного для неё призрака – соперницы. Она видела его одиноким в мире, – видела его в том положении, в каком находилась сама. Его простое происхождение, его молодость, его видимое нерасположение к надменному высокоумию, – все это внушало Беатриче смелость предполагать, что если Леонард и любил ее, то не решился бы признаться в своей любви.

И вот, в один печальный день, покоряясь, по сделанной привычке, побуждению своего пылкого итальянского сердца (каким образом это случилось, она не помнит; что говорила она, тоже не осталось в памяти), она высказала, она сама призналась в любви и просила, со слезами и пылающим лицом, взаимной любви. Все, что происходило в эти минуты, для неё была мечта, был сон, от которого пробудилась с жестоким сознанием своего уничижения, – проснулась как «женщина отвергнутая.» Нет нужды, с какою признательностью, с какою нежностью отвечал Леонард! в его ответе заключался отказ. Только теперь она узнала, что имела соперницу, что сколько он мог уделить любви из своей души, уже давно, еще с ребяческого возраста его, было отдано другой. В первый раз в жизни эта пылкая натура узнала ревность, с её язвительным жалом, с её смертельной ненавистью. Но в отношении к наружности Беатриче стояла безмолвная и холодная как мрамор. Слова, которые предназначались ей в утешение, не достигали её слуха: они заглушались порывами внутреннего урагана. Гордость была господствующим чувством над стихиями, бушевавшими в её душе. Она отдернула свою руку от руки, которая держала ее с таким беспредельным уважением. Она готова была затоптать ногами существо, которое стояло перед ней на коленях, выпрашивая не любви её, но прощения. Она указала на дверь жестом, обнаруживавшим всю горечь оскорбленного достоинства. Оставшись одна, она совершенно потеряла сознание своего бытия. Но вскоре в уме её мелькнул луч догадки, свойственный порывам ревности, – луч, который, по видимому, из всей природы отмечает один предмет, которого должно страшиться, и который должно разрушить, – догадка, так часто неосновательная, ложная, но принимаемая нашим убеждением за открытие инстинктивной истины. Тот, перед кем она унизила себя, любил другую, и кого же, как не Виоланту? кого другую, молодую и прекрасную, как он сам выразился, повествуя свою жизнь! конечно, ее! И он старался пробудить участие в ней, в Беатриче ди-Негра, к предмету своей любви, намекал на опасности, которые очень хорошо были известны Беатриче, внушал Беатриче расположение защитить ее. О, до какой степени она была слепа! Так вот причина, почему он изо дня в день являлся в дом Беатриче, вот талисман, который привлекал его туда; вот…. и Беатриче сжала обеими руками пылающие виски, как будто этим она хотела остановить поток самых горьких, терзающих душу размышлений и догадок…. как вдруг внизу раздался голос, отворилась дверь и перед ней явился Рандаль….

Пунктуально в восемь часов того же вечера, барон Леви радушно встретил своего нового сообщника. Они обедали en tête à tête и разговаривали о предметах весьма обыкновенных до тех пор, как слуги оставили их за десертом. Барон встал и помешал огонь в камине.

– Ну что? сказал он отрывисто и многозначительно.

– Касательно поместий, о которых вы говорили, отвечал Рандаль: – я охотно покупаю их, на условиях, которые вы изъяснили. Одно только беспокоит меня, каким образом объясню я Одлею Эджертону, моим родителям, наконец всему обществу, средства этой покупки?

– Правда, сказал барон и даже не улыбнулся на этот умный и чисто греческий способ высказать свою мысль и в то же время скрыть её безобразие: – правда! нам нужно подымать об этом. Еслиб только можно было с нашей стороны скрыть настоящее имя покупателя в течение года, или около того, тогда бы нетрудно было устроить это дело: мы бы распустили слух, что вам удалась одна коммерческая операция; а впрочем, легко может случиться, что Эджертон умрет к тому времени, и тогда все будут полагать, что он умел сберечь для вас значительный капитал из руин своего богатства.

– рассчитывать на смерть Эджертона слишком ненадежно!

– Гм! произнес барон. – Впрочем, это еще впереди, нам много еще будет времени обдумать это. А теперь можете ли вы сказать нам, где обретается невеста?

– Разумеется. Поутру я не мог, а теперь могу. Я поеду с вами к графу. Между прочим, я видел маркизу ди-Негра; она непременно примет Франка Гэзельдена, если он немедленно сделает ей предложение.

– Разве он не решается на это?

– В том-то и дело, что нет! Я был у него. Он в восторге от моих убеждений, но считает долгом получить сначала согласие родителей. Нет никакого сомнения, что они не дадут его; а если дело хоть немного затянется, тогда маркиза охладеет. Она находится теперь под влиянием страстей, на продолжительность которых рассчитывать нельзя.

– Каких страстей? ужь не любви ли?

– Да, любви; но только не к Франку. Страсти, которые располагают ее принять руку Франка, суть желание мести и ревность. Короче сказать, она полагает, что тот, который, по видимому, так странно и так внезапно пробудил в ней нежные чувства, остается равнодушным к её прелестям потому, что ослеплен прелестями Виоланты. Она готова помогать во всем, что только может предать её соперницу в руки Пешьера; и, кроме того – можете представить себе непостоянство женщины! (прибавил молодой философ пожав плечами) – кроме того, она готова лишиться всякой возможности овладеть тем, кого любит, и выйти за муж за другого!

– Во всем видна женщина! заметил барон, щелкнув по крышке золотой табакерки, и вслед за тем отправил в ноздри щепотку араматического табаку. – Но кто же этот счастливец, которого Беатриче удостоила такой чести? Роскошное создание! Я сам имел виды на нее, скупал её векселя, но вскоре раздумал: это могло бы поставить меня в щекотливое положение в отношении к графу. Все к лучшему…. Кто бы это такой? ужь не лорд ли л'Эстрендж?

– Не думаю; впрочем я еще не узнал. Я сказал вам все, что знаю. Я застал ее в таком странном волнении, она так была не похожа на себя, что я не решился даже успокоить ее и вместе с тем узнать имя дерзкого. У меня недоставало духу сделать это.

– Так она готова принять предложение Франка?

– Да, если только он сделает это предложение сегодня.

– Если Франк женится на этой лэди без согласия отца, то поздравляю вас, mon cher: вы сделаете удивительный шаг к богатству: ведь вы после Франка ближайший наследник родовых имений Гэзельдена.

– Почему вы знаете это? с угрюмым видом спросил Рандаль.

– Моя обязанность знать все шансы и родственные связи того, с кем я имею денежные сделки. Я имею такие сделки с молодым Гэзельденом: поэтому мне известно, что гэзельденские вотчины не имеют еще определенного наследника; а так как полу-брат сквайра не имеет в себе капли гэзельденской крови, то я смело могу поздравить вас с блестящими ожиданиями.

– Неужели вам сказал Франк, что после него я ближайший наследник?

– Я думаю; впрочем, кажется, вы сами сказали.

– Я! когда?

– Когда говорили мне как важно для вас обстоятельство, если Франк женится на маркизе ди-Негра. Peste! mon cher, за кого вы меня считаете?

– Но согласитесь, барон, Франк теперь в зрелых летах и может жениться на ком ему угодно. Вы давича сказали мне, что можете помочь ему в этом деле.

– Попробую. Постарайтесь, чтобы завтра он явился к маркизе ди-Негра аккуратно в два часа.

– Я хотел бы устранить себя от непосредственного вмешательства в это дело. Не можете ли вы сами устроить, чтобы Франк явился к ней?

– Хорошо. Не хотите ли еще вина? Нет? в таком случае отправимтесь к графу.

Глава CIII

На другой день, поутру, Франк Гэзельден сидел за холостым завтраком. Было уже далеко за полдень. Молодой человек, для исполнения служебных обязанностей, вставал рано, это правда, но усвоил странную привычку завтракать очень поздно. Впрочем, для лондонских жителей в его положении аппетит никогда не является рано, – и не удивительно – никто из них не ложился в постель ранее рассвета.

В квартире Франка не было ни излишней роскоши, ни изысканности, хотя она и находилась в самой дорогой улице, и хотя он платил за нее чудовищно высокую цену. Все же, для опытного взора, очевидно было, что в ней проживал человек, свободно располагавший своими деньгами, хотя и не выставлял этого на вид. Стены покрыты были иллюминованными эстампами конских скачек, между которыми там и сям красовались портреты танцовщиц; все это улыбалось и прыгало. Полу-круглая ниша, обитая красным сукном, назначена была для куренья, что можно было заключить по различным стойкам, наполненным турецкими трубками с черешневыми и жасминными чубуками и янтарными мунштуками; между тем как огромный кальян стоял, обвитый своей гибкой трубкой, на полу. Над камином развешена была коллекция мавританского оружия; Какое употребление мог сделать офицер королевской гвардии из ятагана, кинжала и пистолетов с богатой насечкой, не выносивших пули по прямому направлению далее трех шагов, – это выходит из пределов моих соображений и догадок; да едва ли и Франк в состоянии был дать удовлетворительное по этому предмету объяснение. Я имею сильные подозрения, что этот драгоценный арсенал поступил к Франку в уплату векселя, подлежащего дисконту. Во всяком случае, это было что нибудь в роде усовершенствованной операции с медведем, которого Франк продал своему парикмахеру. Книг нигде не было видно, за исключением только придворного календаря, календаря конских ристалищь, списка военных, псовой охоты и миниатюрной книжечки, лежавшей на каминной полке, подле сигарного ящика. Эта книжечка стоила Франку дороже всех прочих книг вместе: это была его собственная книжка, – его книжка par excellence, – книжка его собственного произведения, – короче сказать: книжка для записывания пари.

В центре стола красовались пуховая шляпа Франка, атласная коробочка с лайковыми перчатками всех возможных нежных цветов, от лиловых и до белых, поднос, покрытый визитными карточками и треугольными записочками, бинокль и абонимент на итальянскую оперу, в виде билета из слоновой кости.

Один угол комнаты посвящен был собранию палок, тросточек и хлыстиков, впереди которых, как будто на-страже, стояли сапоги, светлые как у барона Леви. Франк был в халате, сшитом в восточном вкусе, из настоящего индейского кашемира и, вероятно, поставленного на счет весьма не дешево. Ничто, по видимому, не могло быть чище, опрятнее и вместе с тем проще его чайного прибора. Серебряный чайник, сливочник и полоскательная чашка, – все это помещалось в его походной туалетной шкатулке. Франк казался прекрасным, немного утомленным и чрезвычайно в неприятном расположении духа. Он несколько раз принимался за газету Morning Post, и каждый раз попытка прочитать из неё несколько строчек оказывалась безуспешною.

Бедный Франк Гэзельден! верный тип множества жалких молодых людей, кончивших давным-давно свое блестящее поприще, – тем более жалких, что в быстром стремлении своем на дороге к гибели они не оставили по себе никакого воспоминания! К раззорившемуся человеку, как, например, Одлею Эджертону, мы чувствуем некоторое уважение. Он раззорился на славу! С руин своего богатства он может смотреть вниз и видеть великолепные монументы, возведенные из материалов разгромленного здания. В каждом учреждении, которое свидетельствует о человеколюбии, в Англии непременно встречаются памятники щедрот публичного человека. В тех примерах благотворительности, где участвует соревнование, в тех наградах за заслуги, которые может выдать одно только великодушие частных людей, рука Эджертона всегда открывалась вполне и охотно. Многие возвышающиеся члены Парламента, в те дни, когда талантам открывалась дорога чрез посредничество богатства и высокого звания, были обязаны своими местами единственно Одлею Эджертону; многие литературные труженики с сожалением вспоминали те дни, когда великодушие такого покровителя, как Эджертон, освобождало их от тюремного заточения. Город, которого он был представителем в Парламенте, великолепно украшался на его счет; по всему округу, где находились его заложенные имения, и которые он очень, очень редко посещал, текло его золото; все, что могло в этом округе одушевить народное стремление к полезному или увеличить его благосостояние, имело полное право на щедрость Эджертона. Даже в его в пышной, беспечной домашней жизни, с её огромной челядью и отличным гостеприимством, было что-то особенное, вполне достойное представителя временно-почетной части английского истинного дворянства, – представителя английских джентльменов без титула. Знаменитый член Парламента, по крайней мере, «мог показать что нибудь за деньги», которыми он пренебрегал и вследствие того лишился их. Но оставалось ли от Франка Гэзельдена что могло бы сказать хоть одно доброе слово о его прошедшем? Несколько картинок, украшавших квартиру холостяка, коллекция тросточек и черешневых чубуков, полдюжины любовных записочек от какой нибудь актрисы, написанных по французски самым безграмотным образом, несколько длинноногих лошадей, годных только для того, чтоб проиграть на скачках какое угодно пари, и наконец памятная книжка для этих пари! и вот – sic transit gloria mundi – налетает ястреб от какого нибудь Леви, – налетает на крыльях векселя, облеченного в законную форму, – и от нашего голубка не остается даже и перышка!

Впрочем, Франк имел прекрасные и неотъемлемые достояния: благородное сердце и строгих правил честь. Несмотря на его беспечность и различного рода дурачества, в голове его скрывались природный ум и здравый рассудок. Чтоб избегнуть предстоявшей гибели, ему стоило только сделать то, чего он прежде никогда не делал, и именно: остановиться и подумать. Но, конечно, эта операция покажется необыкновенно трудною для людей, которые сделали привычку поступать во всем очертя голову, нисколько не думая.

– Это наконец несносно, сказал Франк, моментально вставая со стула. – Я на минуту не могу забыть эту женщину. Мне непременно нужно ехать к отцу. Но что, если он рассердится на это и не даст своего согласия? что я тогда стану делать? А я боюсь, он не согласится. Я желал бы иметь настолько присутствия духа, чтоб поступить по совету Рандаля. По видимому, он хочет, чтоб я женился немедленно и в прекрасном окончании этого дела положился на защиту матери. Но когда я спрашиваю его, советует он мне решиться на это или нет, он решительно устраняет себя. И я полагаю, в этом отношении он прав. Я очень хорошо понимаю, что он не хочет – добрый друг! – предложить мне совет, который крайне огорчит моего отца. Но все же….

При этом Франк прервал свой монолог и в первый раз сделал отчаянное усилие – подумать!

О, благосклонный читатель! я не смею сомневаться, что вы принадлежите к тому разряду людей, которые знакомы с действием нашего ума, именуемым мыслию; и, быть может, вы улыбнулись с пренебрежением или недоверчивостью над моим замечанием о затруднении подумать, – затруднении, в котором находился Франк Гэзельден. Но скажите откровенно, уверены ли вы сами, что когда собирались подумать, то вам всегда удавалось это? Не бывали ли вы часто обмануты бледным, призрачным видением мысли, которое носит название задумчивости? Честный старик Монтань признавался, что он вовсе не понимал процесса сесть и подумать, – процесса, о котором многие так легко отзываются. Он не иначе мог думать, как с пером в руке, листом чистой перед ним бумаги, и этой, так сказать усиленной мерой, он ловил и связывал звенья размышления. Часто это случалось и со мной, когда я обращался к мысли и решительным тоном говорил ей: «пробудись! перед тобой серьёзное дело, углубись в него, подумай о нем», и эта мысль вела себя в подобных случаях самым возмутительным образом. Вместо сосредоточения своих лучей в одну струю света, она разрывалась на радужные цвета, освещала ими предметы, не имеющие никакой связи с предметом, требующим освещения, и наконец исчезала в седьмом небе, – так что, просидев добрый час времени, с нахмуренными бровями, как будто мне предстояло отыскать квадратуру круга, я вдруг делал открытие, что это же самое я мог бы сделать в спокойном сне; и действительно, в течение этого часа, вместо размышления, мне снились сны, и самые пустые, нелепые сны! Так точно, когда Франк прервал свой монолог и, прислонясь к камину, вспомнил, что ему предстоит весьма важный кризис в жизни, о, котором не мешало бы «подумать», только тогда представился ему ряд последовательных, но неясных картин. Ему представлялся Рандаль Лесли, с недовольным лицом, из которого Франк ничего не мог извлечь; сквайр, с лицом грозным как громовая туча; мать Франка защищает его перед отцом и за свои труды получает слишком неприятный выговор, после этого являются блуждающие огоньки и решаются называть себя «мыслию»; они начинают играть вокруг бледного очаровательного лица Беатриче ди-Негра, в её гостиной, в улице Курзон. Мало того: Франк слышит их голоса из неведомого мира, которыми они повторяют уверение Рандаля, высказанное накануне, что «касательно её любви к тебе, Франк, нет никакого сомнения; только она начинает думать, что ты шутишь с ней.» Вслед за тем является восторженное видение молодого человека на коленях, – явление прекрасного, бледного личика, покрытого румянцем стыдливости, священника перед алтарем и кареты в четверню у церковных дверей; потом представляется картина медового месяца, для которого мед был собран от всех пчел Гимета. И среди этой фантасмагории, которую Франк, в простоте души своей, именовал «размышлением», в уличную дверь раздался громкий стук молодого джентльмена.

– Боже мой! воскликнул Франк, приказав лакею сказать, что его нет дома:– Боже мой! не дадут минуты подумать о серьёзных делах.

Но поздно было отдано приказание лакею. Лорд Спендквикк в несколько секунд влетел в приемную и оттуда прямо в комнату Франка. Друзья осведомились о здоровье друг друга и взаимно пожали руки.

– У меня есть к тебе записка, Гэзельден.

– От кого?

– От Леви. Я сейчас от него: никогда не видел его в таких хлопотах и беспокойстве. Он поехал в Сити, – вероятно, к господину Игреку. На скорую руку написал он эту записку; хотел было отправить ее с лакеем, но я вызвался доставить ее по адресу.

– Надеюсь, что он не требует долга, сказал Франк, боязливо взглянув на записку. – По секрету! это скверно.

– И в самом деле, чертовски скверно.

Франк вскрывает записку и читает вполголоса:

«Любезный Гэзельден….

– Превосходный знак! вскричал Спендквикк, прерывая Франка. – Леви всегда называет меня «любезным Спендквикком», когда присылает деньги в долг, а величает «милордом», когда требует уплаты. Чудный знак!

Франк продолжает читать, но про себя и с заметной переменой в лице:

«Любезный Гэзельден, мне очень неприятно сообщить вам, что, вследствие неожиданного раззорения торгового дома в Париже, с которым имею огромные дела, я нахожусь в крайности немедленно иметь наличные деньги, сколько будет возможно получить их. Я не хочу ставить вас в затруднительное положение, но постарайтесь по возможности очистить ваши векселя, которые находятся у меня, и которым, как вам известно, недавно минул срок. Я делал уже предложение устроить ваши дела, но это предложение, как кажется, вам не понравилось; к тому же и Лесли говорил мне, что вы имеете сильное нерасположение обеспечить свой долг имением, получить которое вы имеете в виду. Итак, мой добрый друг, об этом более ни слова. По приглашению, я спешу оказать помощь моему очаровательному клиенту, который находится в пренеприятном положении: это – сестра иностранного графа, богатого как Крез. В её доме производится теперь следствие по долговому иску. Я отправляюсь к негоцианту, который предъявил этот иск, но не имею ни малейшей надежды смягчить его и боюсь, что в течение дня явятся другие кредиторы. Вот еще причина моей нужды в деньгах: о, если бы вы помогли мне, mon cher! Следствие в доме одной из самых блестящих женщин в Лондоне – следствие в улице Курзон! Если мне не удастся остановить его, молва о нем вихрем пронесется по всему городу. Прощайте. Я спешу.

«Ваш Леви.»

«P. S. Ради Бога не сердитесь на мое послание. Я бы не побезпокоил вас, еслиб Спендквикк и Барровель хоть сколько нибудь прислали мне в уплату своих долгов. Быть может, вы убедите их сделать это.»

Пораженный безмолвием и бледностью Франка, лорд Спендквикк с участием друга положил руку на плечо молодого гвардейца и заглянул на записку с той непринужденностью, которую джентльмены в затруднительном положении допускают друг другу в секретной переписке. Его взор остановился на приписке.

– Чорт возьми, это скверно! вскричал Спендквикк. – Поручить тебе упрашивать меня об уплате долга! Какое ужасное предательство! Не беспокойся, любезный Франк, я никогда не поверю, чтобы ты решился сделать что нибудь неблаговидное; скорее я могу себя подозревать в…. в уплате ему….

– Улица Курзон! граф! произнес Франк, как будто пробудившись от сна: – это должно быть так.

Надеть сапоги, заменить халат фраком, надеть шляпу, перчатки и взять трость, оставить без всяких церемоний Спендквикка, стремглав сбежать с лестницы, выскочить на улицу и сесть в кабриолет, – все это сделано было Франком с такой быстротой, что изумленный гость его не успел опомниться и произнесть:

– Что это значит? в чем дело?

Оставленный таким образом один, лорд Спендквикк покачал головой, – покачал два раза, как будто затем, чтоб вполне убедить себя, что особенного ничего не случилось; и потом, надев свою шляпу, перед зеркалом и натянув перчатки, он спустился с лестницы и побрел в клуб Вайт, но побрел в каком-то замешательстве и с рассеянным видом. Простояв несколько минут безмолвно и задумчиво перед окном, лорд Спендквикк обратился наконец к одному старинному моту, в высшей степени скептику и цинику.

– Скажите, пожалуста, правду ли говорят в различных сказках, что в старину люди продавали себя дьяволу.

– Гм! произнес мот, выказывая из себя слишком умного человека, чтоб удивляться подобному вопросу. – Вы принимаете личное участие в этом вопросе?

– Я – нет; но один мой друг сейчас получил письмо от Леви и, прочитав его, убежал из квартиры чрезвычайно странным образом, точь-в-точь, как делалось в старину, когда кончался контрактный срок души! А Леви, ведь вы знаете….

– Да, я знаю, что он не так глуп, как другой черный джентльмен, с которым вы его сравниваете. Леви никогда так дурно не собирает своих барышей. Кончился срок! Конечно, он должен же когда нибудь кончится. Признаюсь, мне бы не хотелось быть в башмаках вашего друга.

– В башмаках! повторил Спендквикк, с некоторым ужасом: – извините, вы еще никогда не встречали человека приличнее его одетого. Отдавая ему всю справедливость, он большую часть времени посвящает исключительно туалету. Кстати о башмаках: представьте себе, он бросился из комнаты с правым сапогом на левой ноге, а с левым – на правой. Это что-то очень странно…. весьма таинственно! И лорд Спендквикк в третий раз покачал головой, и в третий раз показалось ему, что голова его удивительно пуста!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю