355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Мой роман, или Разнообразие английской жизни » Текст книги (страница 33)
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 19:00

Текст книги "Мой роман, или Разнообразие английской жизни"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 75 страниц)

Глава LVI

В этот день Леонард не являлся в лавку мистера Приккета. Не считаю нужным говорить здесь, где он скитался в течение этого дня, что выстрадал, что передумал, что ощущал. В душе его бушевала буря. Уже поздно вечером возвратился он в свою одинокую квартиру. На столе, неубранном с самого утра, стояло розовое дерево Гэлен. Листья его опустились: оно просило воды. Болезненное чувство сжало сердце Леонарда: он полил бедное растение – чуть ли не своими слезами.

Между тем доктор Морган, после продолжительного размышления о том, уведомлять или нет мистрисс Эвенель об открытии, сделанном самим Леонардом, и его объяснении, решился пощадить ее от беспокойства и душевной тревоги, которые могли бы оказаться весьма опасными для её здоровья, – и притом он не видел в этом особенной необходимости. В немногих словах он ответил ей, что Леонард никогда не явится к ней в дом, что он отказался поступить в какое нибудь ученье, что в настоящее время он обеспечен, и наконец обещал ей написать из Германии, когда получит некоторые сведения от купца, к которому Леонард поступил в услужение. После этого он отправился к мистеру Приккету, убедил доброго книгопродавца оставить Леонарда еще на некоторое время, обращать на него внимание, наблюдать за его наклонностями и поведением и написать к себе на Рейн, в свое новое жилище, какое лучше всего занятие будет соответствовать Леонарду, и к чему он всего более будет способен. Великодушный валлиец принял на себя половину жалованья Леонарда и уплатил эту половину за несколько месяцев вперед. Правда, он знал, что мистрисс Эвенель, при первом требовании, возвратит эти деньги; но, судя по себе, он до такой степени понимал чувства Леонарда, что ему казалось, что он оскорбит юношу, если будет содержать его, хотя бы и в тайне, на деньги мистрисс Эвенель, – деньги, которые предназначались не возвысить, но унизить его в жизни. При том же сумма была так незначительна, что доктор мог уделить ее и сказать впоследствии, что он сам вывел юношу в люди.

Устроив таким образом, и устроив, как он полагал, превосходно, двух молодых людей, Леонарда и Гэлен, доктор Морган занялся окончательными приготовлениями к отъезду за границу. У мистера Приккета он оставил Леонарду коротенькую записку, заключающую несколько добрых советов и утешительных слов. В приписке доктор Морган упомянул, что касательно открытия, сделанного Леонардом, он не писал к мистрисс Эвенель ни слова, рассудив за лучшее оставить ее по этому предмету в совершенном неведении. К письму приложено было полдюжины миниатюрных порошков, с надписью: «Вернейшее средство от уныния и для рассеяния всякого рода мрачных мыслей: каждый порошок на стакан холодной воды и принимать через час по чайной ложке.»

На другой день вечером доктор Морган, сопровождаемый своим любимым пациентом с хроническим тиком, которого он успел наконец уговорить на добровольное изгнание, находился на пароходе, отправлявшемся в Остенде.

Леонард по-прежнему начал продолжать свою жизнь в лавке мистера Приккета; но перемена в нем не скрылась от проницательного книгопродавца. Неподдельное простодушие исчезло в нем: он старался держать себя в отдалении и быть молчаливым; по видимому, он вдруг сделался многими годами старее своего возраста. Я не беру на себя труда метафизически анализировать эту перемену. С помощию выражений, которые по временам слетали с уст Леопарда, читатель может сам углубиться в сердце юноши и увидеть там, каким образом совершался процесс этой перемены и все еще продолжает совершаться. Счастливый своими мечтами, деревенский гений, смотревший на славу светлыми, выражавшими беспредельную надежду взорами, уже сделался совсем не тот. Это был человек, внезапно отторгнутый от семейных уз, – человек, окруженный со всех сторон преградами, одинокий в мире жестокой действительности и в суровом Лондоне! Если для него и мелькнет иногда потерянный Геликон, то, вместо Музы, он видит там бледный, печальный призрак, закрывающий от стыда лицо свое, – призрак несчастной матери, которой сын не имеет имени, – самого скромного имени в кругу многочисленнейшего человеческого семейства.

На другой вечер после отъезда мистера Моргана, в то время, как Леопард собирался уйти на квартиру, в лавку мистера Приккета вошел покупатель, с книгой в руке, которую он выхватил из рук прикащика, собиравшего с прилавка выставленные для продажи издания.

– Мистер Приккет! послушайте, мистер Приккет! сказал покупатель: – мне, право, стыдно за вас: вы хотите взять за это сочинение, в двух томах, восемь шиллингов.

Мистер Приккет выступил из киммерийского мрака, закрывавшего отдаленные пределы лавки.

– Ах, мистер Борлей! это вы? По голосу, мне бы ни за что не узнать вас.

– Человек все равно, что книга, мистер Приккет: обыкновенный люд судит о книге по её переплету; а я переплетен, как видите, довольно изящно.

Леонард взглянул на незнакомца, стоявшего под самой лампой, и ему показалось, что он узнал его. Он еще раз взглянул на него. Да, так точно: это был тот самый рыболов, которого он встретил на берегах Бренты, и который сообщил ему историю о потерянном окуне и оборванной удочке.

– Однако, мистер Приккет, продолжал Борлей: – скажите, по какому случаю вы назначили восемь шиллингов за «Науку Мышления».

– А что же, мистер Борлей! ведь это довольно дешевая цена: экземпляр очень чистенький.

– Помилуйте! после этого я смело могу назвать вас ростовщиком! Я продал вам эту книгу за три шиллинга. Ведь это выходит, что вы намерены получить на нее полтораста процентов барыша.

– Неужели вы ее продали мне? сказал мистер Приккет, заметно колеблясь и выражая изумление. – Ах, да! теперь помню. Но ведь я заплатил вам более трех шиллингов. А два стакана грогу…. вы забыли?

– Гостеприимство, сэр, не должно быть продажным. А если вы торгуете своим гостеприимством, то не стоите того, чтобы иметь этот экземпляр. Я беру его обратно. Вот вам три шиллинга и еще шиллинг в придачу Впрочем, нет! вместо этого шиллинга, я возвращу вам ваше угощение: при первой удобной встрече со мной, вы получите два стакана грогу.

Мистеру Приккету не нравилась эта выходка; но он не сделал никакого возражения. Мистер Борлей сунул книги в карман и повернулся рассматривать полки. Он сторговал старинную юмористическую книгу, разрозненный том комедий и анекдотов Десиума, заплатил за них, положил в другой карман и уже намерен был выйти из лавки, как вдруг увидел Леонарда, стоявшего в самых дверях.

– Гм! Кто это такой? шепотом спросил он мистера Приккета.

– Молодой и весьма умный помощник мой.

Мистер Борлей осмотрел Леонарда с головы до ног.

– Мы встречались с вами прежде, сэр. Но теперь вы, кажется, как будто возвратились на Брент и ловите моего окуня.

– Очень может быть, отвечал Леонард:– только с той разницей, что леса моя натянута, но еще не оборвана, хотя окунь таскает ее в тростнике и прячется в тине.

Вместе с этим Леонард приподнял свою шляпу, слегка поклонился и ушел.

– Он очень умен, сказал мистер Борлей книгопродавцу:– он понимает аллегорию.

– Бедный юноша! явился в Лондон с намерением сделаться сочинителем; а вам известно, мистер Борлей, что значит сделаться сочинителем.

– Да, господин книгопродавец, известно! возразил Борлей, с видом полного сознания собственного своего достоинства. – Сочинитель есть существо среднее между людьми и богами, – существо, которое должно жить в великолепном дворце, питаться на счет публики ортоланами и пить токайское вино. Он должен нежиться на пуховых оттоманах и закрываться драгоценными тканями от житейских забот и треволнений, ничего не делать, как только сочинять книги на кедровых столах и удить окуня с кормы позлащенной галеры. Поверьте, что эта счастливая пора наступит, когда пройдут века и люди сбросят с себя варваризм. Между тем, сэр, приглашаю вас в мои палаты, где намерен угостить вас превосходным грогом, на сколько станет моих денег; а когда они выйдут все, надеюсь, что вы в свою очередь угостите меня.

– Нечего сказать, большой тут барыш, проворчал мистер Приккет в то время, как мистер Борлей, высоко вздернув нос, вышел из лавки.

В первое время своего пребывания в лавке, Леонард обыкновенно возвращался домой по самым многолюдным улицам: столкновение с народом ободряло его и в некоторой степени одушевляло. Но с того дня, когда обнаружилась история его происхождения, он направлял свой путь по тихим и, сравнительно, безлюдным переулкам.

Едва только вступил он в ту отдаленную часть города, где ваятели и монументщики выставляют на показ свои разнохарактерные работы, одинаково служащие украшением садов и могил, и когда, остановясь, он начал рассматривать колонну, на которой была поставлена урна, полу-прикрытая погребальным покровом, его слегка ударил кто-то по плечу. Леонард быстро обернулся и увидел перед собой мистера Борлея.

– Извините меня, сэр; но я сделал это потому, что вы понимаете, как удить окуней. А так как судьба пустила нас на одну и ту же дорогу, то мне бы очень хотелось познакомиться с вами покороче. Я слышал, вы имели намерение сделаться писателем. Рекомендуюсь вам, я сам писатель.

Леонард, сколько известно было ему, никогда еще до этой минуты не встречался с писателем. Печальная улыбка пробежала по его лицу в то время, как осматривал он рыболова.

Мистер Борлей одет был совершенно иначе в сравнении с тем разом, когда впервые встретился он с Леопардом на берегах Брента. В этой одежде, впрочем, он менее похож был на автора, чем на рыбака. На нем была новая белая шляпа, надетая на бок, новое пальто зеленого цвета, новые панталоны и новые сапоги. В руке держал он трость из китового уса с серебряным набалдашником. Ничто так не доказывало бродячей жизни этого человека и величайшей беспечности, как его наружность. При всем том, несмотря на его пошлый наряд, в нем самом не было ничего пошлого, но зато много эксцентричного, даже чего-то выходящего из пределов благопристойности. Его лицо казалось бледнее и одутловатее прежнего, кончик носа гораздо краснее; глаза его сверкали ярче, и на углах его насмешливых, сластолюбивых губ отражалось полное самодовольствие.

– Вы сами сочинитель, сэр? повторил Леонард. – Это прекрасно! Мне бы хотелось знать ваш отзыв об этом призвании. Вон, эта колонна поддерживает урну. Колонна высока, и урна сделана очень мило, но подле дороги они совсем не на месте: что вы укажите об этом?

– Конечно, самое лучшее место для неё на кладбище.

– Я тоже думаю…. Так вы сочинитель?

– Понимаю; я еще давича заметил, что вы большой охотник до аллегорий. Вы хотите сказать, что сочинитель гораздо выгоднее покажется на кладбище, в виде закрытой урны, при тусклом свете луны, чем в белой шляпе и с красным кончиком носа под яркой газовой лампой. В некотором отношении вы правы. Но, в свою очередь, позвольте и мне заметить, что самое выгодное освещение для сочинителя – когда он бывает на своем месте. Пойдемте со мной.

Леонард и Борлей были заинтересованы друг другом; несколько шагов они сделали молча.

– Возвратимся опять к урне, начал Борлеи: – я вижу, что вы мечтаете о славе и кладбище. Это в порядке вещей. И вы будете мечтать, пока не исчезнут перед вами обманчивые призраки. В настоящую минуту я занят своим существованием и от души смеюсь над славой. Слава сочинителей не стоит стакана холодного грогу! А если этот стакан будет заключать в себе горячий грог, да еще с сахаром, и если в кармане будет находиться шиллингов пять денег, в трате которых никому не следует давать отчета, – о, могут ли тогда сравняться с этим стаканом все памятники внутри Вестминстерского аббатства!

– Продолжайте, сэр; мне очень приятно слышать ваш разговор. Позвольте мне слушать и молчать.

И Леонард еще более надвинул шляпу на глаза; он, всей душой, унылой, ожидавшей отголоска в душе другого человека, – душой взволнованной, предался своему новому знакомцу.

Джон Борлей не заставлял упрашивать себя: он продолжал говорить. Опасен и обольстителен был его разговор. Он похож был на змею, растянутую по земле во всю длину и, при малейшем движении, показывающую блестящие, переливающиеся, великолепные оттенки своей кожи, – на змею, но без змеиного жала. Если Джон Борлей обольщал и искушал, то он сам не замечал того: он полз и красовался без всякого преступного умысла. Простосердечнее его не могло быть создания.

Надсмехаясь над славой, Борлей с восторженным красноречием распространялся о наслаждении, какое испытываете писатель, одаренный силою творчества.

– Какое мне дело до того, что скажут и будут думать люди о словах, которые из под пера моего выльются на бумагу! говорил Борлей. – Если в то время, когда вы сочиняете, ваши мысли будут заняты публикой, надгробными урнами и лавровыми венками, тогда вы не гений – вы неспособны даже быть писателем. Я пишу потому, что это доставляет мне беспредельное удовольствие, – потому, что в этом занятии отражается моя душа. Написав какую нибудь статью, я столько же забочусь о ней, сколько жаворонок заботится о действии, какое производит его песня на крестьянина: пробуждает ли она его к дневным занятиям, или нет – ему все равно. Поэт тоже, что жаворонок: в минуты песнопения он парит под облаками…. Не правда ли?

– Совершенная правда!

– Кто и что может лишить нас этого наслаждении? Неужели мы должны заботиться о том, купит ли наше произведение какой нибудь книгопродавец, или будет ли публика читать это произведение: пусть себе их спят у подножия лестницы гения – мы и без этого войдем на нее. Неужели вы думаете, что Бёрнс, заседая в питейной лавке, в кругу всякого сброда, пил, подобно своим собеседникам, обыкновенное, пиво и виски? Совсем нет! он пил нектар: он глотал свои мечты, мысли, напитанные чистейшей амврозией; он разделял всю радость, все веселье целого сонма олимпийских богов. Пиво или виски моментально превращаются в напиток Гебы. Я вижу, молодой человек, вы не знаете этой жизни; вы еще не успели вглядеться в нее. Пойдемте со мной. Подарите мне эту ночь. У меня есть деньги: я с такой щедростью намерен расточить их, как расточал Александр Великий, когда оставил на свою долю одну только надежду. Пойдем, пойдем!

– Но куда?

– В мои чертоги, где восседал до меня Эдмунд Кин, могущественный мимик. Я его наследник. Мы увидим там на самом деле, что такое эти сыны гения, на которых писатели ссылаются для того, чтоб украсить свою повесть, и которые были ни более, ни менее, как предметы сострадания. Мы увидим там холодных, серьёзных граждан, которые невольным образом заставят нас оплакивать Саваджа и Морланда, Порсона и Бёрнса!..

– И Чаттертона, прибавил Леонард, в мрачном расположении духа.

– Чаттертон был подражатель во всех отношениях: он был поэт-самозванец; он хотел изображать крайности, которых сам не испытал, и потому изобразил их ложно. Ему ли быть… но зачем! мы после поговорим о нем. Пойдем со мной, пойдем!

И Леонард пошел.

Глава LVII

Представьте себе комнату. Облака табачного дыму, проникнутые яркими лучами горящего газа, наполняют ее. Стены выбелены, и на них развешены литографичиские портреты актеров в театральных костюмах и театральных позах, – актеров, существовавших в ту эпоху, когда сцена служила олицетворенным влиянием на нравы и обычаи того века. Тут находился Беттертон, в огромном парике и черной мантии. Подле него висел портрет Вудварда, в роли «Прекрасного джентльмена»; далее – веселый и беспечный Квин, в роли Фальстафа, с круглым щитом и толстым брюхом; Колли Сиббар, в парчевой одежде, нюхающий табак с «Милордом»; большой и указательный пальцы правой руки его подняты на воздух, а сам он смотрит на вас, как будто ожидая громкого рукоплескания. Далее вы видите Маклина, в роли Шейлока; Кембля, в глубоком трауре, и наконец Кина – на самом почетном месте, над камином.

Когда мы внезапно оставим практическую жизнь, с её действительными тружениками, и явимся перед портретами подобных героев, фантастических, созданных воображением, в одеждах, в которых они являлись на сцене, – в этом зрелище есть что-то особенное, пробуждающее наш внутренний ум.

Я говорю: внутренний, потому, что каждый из нас более или менее одарен этой способностью иметь внутренний ум, совершенно отдельный от того, под влиянием которого мы проводим наши дни, – ум, который идет своим путем, в страхе или радости, в улыбках или слезах, по беспредельной очарованной стране поэтов. Взгляните на этих актеров! Это были люди, которые жили внутренним умом, для которых наш мир был мир недействительный – побочный, для которых все рисуемое их воображением казалось действительным. Неужели Шекспир в течение своей жизни когда нибудь вслушивался в рукоплескания, которыми осыпались представители созданий его воображения? Блуждающие дети самого переходчивого из всех искусств, перелетные тени на текущей воде, приветствую ваши изображения, начертанные рукой какого нибудь холодного практического человека, и продолжаю свое повествование!

На выбеленных стенах допущены были портреты и более грубых соперников на поприще известности; но и они знавали рукоплескаия, быть может, более громкия, чем те, которые Шекспир принимал от своих современников: это были богатыри кулачных боев – Крибб, Молино и Голландский Самсон. Между ними помещались старинные литографии Ньюмаркетского театра, в том виде, в каком он существовал в ранней части минувшего столетия, и несколько гравированных каррикатур Гогарта.

Что касается поэтов, и они не были забыты, – поэты, которые с подобными собеседниками были совершенно как дома. Само собою разумеется, тут находился Шекспир с своим спокойным, смиренным лицом, Бен-Джонсон с нахмуренным видом, Бёрнс и Байрон друг подле друга. Но что страннее всего замечалось в этом размещении предметов графического искусства, – страннее и ни с чем несообразнее, так это портрет Вильяма Питта в полный его рост, – Вильяма Питта, сурового и повелительного. Каким образом он вмешался в собрание этих кулачных бойцов, актеров и поэтов? Это казалось оскорблением его знаменитой памяти. А между тем он висел тут, выражая, впрочем, величайшее ко всему презрение.

А какое общество? О, его невозможно описать! Тут были актеры, потерявшие свои места в незначительных театрах; были бледные, истомленные юноши, – вероятно, сынки почтенных купчиков, употребляющие все усилия сокрушить сердца своих родителей; а местами выглядывали всюду заметные лица евреев. Изредка показывалось вам замечательное боязливое лицо какого нибудь неопытного молодого человека, новичка в столице. Мужчины зрелого возраста, и даже седовласые, также находились в числе собеседников, – и большая часть из них отличалась пунцовыми носами. При входе Джона Борлея поднялся такой громкий радостный крик, что сам Вильям Питт содрогнулся в своей незатейливой рамке. Топанье ногами и имя «Джон Борлей» сливались в один гул. Джентльмен, занимавший огромное сафьянное кресло, немедленно уступил его Борлею; а Леонард, с серьёзным наблюдательным взором, с выражением полу-грусти и полу-презрения, поместился подле своего нового знакомца. Во всем собрании заметно было то нетерпеливое и вместе с тем невыразимое движение, которое мы замечаем в партере, когда какой нибудь знаменитый певец приблизится к нескончаемому ряду ламп и начнет «Di tanti palpiti»; время между тем улетает. Взгляните на старинные часы с курантами над главными дверьми. Прошло уже полчаса; Джон Борлей начинает согреваться. Огонь в глазах его разгарается еще ярче; его голос становится мягче, звучнее.

– Сегодня он будет величествен, прошептал худощавый мужчина, сидевший подле Леонарда и по платью похожий на портного.

Время все-таки летит: прошел уже час. Взгляните, если угодно, на часы с курантами. Джон Берлей, действительно, величествен; он достиг своего зенита, он в своей кульминации, употребляя астрономическое выражение. Какие блестящие шутки, сколько неподдельного юмора! В этих шутках, в этом юморе проявляется ум Борлея так чисто, как золотой песок на дне глубокой реки. Сколько остроумия, истины и по временам плавного красноречия! Все слушатели безмолвствуют. Леонард тоже слушал, – но не с тем невинным, безотчетным восторгом, с каким бы он слушал за несколько дней тому назад: нет! его душа перенесла тяжелую скорбь и теперь сделалась тревожною, недоверчивою. Над самою радостью Леонард задумывался как над разрешением какой нибудь трудной задачи. Попойка идет в круговую. Лица слушателей как будто изменяются; всеобщий говор делается невнятным; голова Борлея склоняется на грудь, и он замолкает. Раздается песня из семи голосов. Табачный дым сгущается, и сквозь него газовый огонек едва мерцает. Взоры Борлея блуждают.

Взгляните на часы с курантами: два часа прошло. Джон Борлей нарушает собственное свое молчание; его голос громок и хрипл, его хохот прерывист. Какой вздор, какую нелепость произносит он! Между слушателями поднимается исступленный крик: они находят, что Борлей говорит прекраснее прежнего. Леонард, до этой поры мерявший себя, мысленно, с гигантом и говоривший внутренно: «он недосягаем», находит, что размеры этого гиганта становятся меньше, и говорит про себя: «нет, я ошибся: его величина не превышает величины обыкновенного актера.»

Взгляните еще раз на часы с курантами: три часа прошло. Джон Борлей, по видимому, исчез со сцены: его фигура смешалась вместе с клубами табачного дыма и отвратительными парами, вылетавшими из пылающей мисы. Леонард оглянулся кругом: некоторые из слушателей лежали на полу, некоторые прислонились к стене; одни обнимались за столом, другие дрались; большая часть продолжала черпать пунш; некоторые плакали. Божественная искра потухла на человеческом лице!.. Джон Борлей, все еще непобежденный, но совершенно потерявший свои чувства, все еще считает себя оратором и произносит самую плачевную речь о скоротечности жизни: плач и одобрительные возгласы сопровождают каждую высказанную им мысль. Лакеи столпились в дверях, слушают, смеются и решаются наконец нанять для гостей кабы и коляски. Но вдруг один из пирующих друзей завернул кран в газовом рожке, и в комнате наступил непроницаемый мрак. Громкий крик и дикий хохот огласили весь Пандемоний…. Юноша-поэт опрометью выбежал из мрачной, душной атмосферы. Спокойно мерцающие звезды встретили его отуманенные взоры.

***

Да, Леонард! тебе в первый раз случилось доказать, что в тебе есть железо, из которого выковывается и принимает надлежащие формы истинное мужество. Ты доказал, что в тебе есть сила сопротивления. Спокойный, трезвый, чистый вышел ты из этой оргии, точь-в-точь, как те звезды, только что выглянувшие из за темного облака.

Леонард имел при себе запасный ключ. Он отпер уличную дверь и без малейшего шума поднялся по скрипучей деревянной лестнице своей квартиры. Утренняя заря занималась. Леонард подошел к окну и открыл его. Зеленый вязь на соседнем дворе казался свежим и прекрасным, как будто он посажен был за множество миль от дымного Вавилона.

– Природа, природа! произнес Леопард:– я слышу твой голос: он успокоивает меня, он придал мне силу. Но борьба моя ужасна: с одной стороны грозит мне отчаяние в жизни, с другой является передо мной упование на жизнь.

Вот птичка порхнула из густоты дерева и опустилась на землю. Утренняя песенка её долетела до слуха Леонарда; она разбудила других птичек – воздух начал рассекаться крыльями пернатых; облака на востоке зарумянились.

Леонард вздохнул и отошел от окна. На столе, подле цветка, лежало письмо. Он не заметил его при входе в комнату. Письмо написано было рукою Гэлен. Леонард поднес его к окну и прочитал, при ярких лучах восходящего солнца:

«Неоцененный брат Леонард! найдет ли тебя это письмо в добром здоровье и не в такой печали, в какой мы расстались? Я пишу это, стоя на коленях: мне кажется, что я должна в одно и то же время писать и молиться. Ты можешь придти ко мне завтра вечером. Ради Бога, приходи, Леонард! Мы вместе погуляем в нашем маленьком садике. В нем есть беседка, закрытая со всех сторон жасминами и плющем. Из неё мы полюбуемся Лондоном. Я очень, очень часто смотрела отсюда на Лондон, стараясь отыскать крыши нашей бедной маленькой улицы и воображая, что вижу вяз против твоих окон.

«Мисс Старк очень добра ко мне; и мне кажется, что после свидания с тобой я непременно буду счастлива, – само собою разумется, в таком только случае, если ты сам счастлив.

«Остаюсь, до свидания, преданная сестра.

«Г элен.

«Плюшевый домик.

«P. S. Наш дом укажет тебе всякий. Он находится налево от вершины горы, пройдя немного по переулку, на одной стороне которого ты увидишь множество каштанов и лилий. Я буду ждать тебя у дверей.»

Лицо Леонарда просветлело: он снова казался теперь прежним Леонардом. Из глубины мрачного моря в душе его улыбнулось кроткое личико непорочного ребенка, и волны, как будто по волшебному мановению, прилегли, затихли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю