Текст книги "Мордовский марафон"
Автор книги: Эдуард Кузнецов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Впрочем, меня, как обычно, занесло в сторону – я хотел сказать всего лишь об огорчительной некачественности своих писем и о благом намерении впредь быть аккуратней и обстоятельней, а вместо этого как бы продолжаю недавний спор битву с некоторыми своими соузниками, которые больны всеми мыслимыми и немыслимыми недугами – от заурядной глупости до самых заковыристых умопомешательств (что, конечно, не лишает их права на всяческое сочувствие). Я оставляю за собой право когда-нибудь вернуться к этой теме, чтобы хоть отчасти раскрыть ее.
Никто из нас не лучше любого другого ни в каком отношении, всяк по-своему пригож и уродлив, каждый хорош на своем месте и черт-те что на чужом. Ведь это редко, чтоб и сапожник, и философ вместе, как Яков Беме.
Вот бедолага Горлопан – классный слесарь: железки всякие в его руках, что воск, – весело смотреть. Но в праздные минуты его влекут высокие материи – и горе обреченному слушать его! Вчерашний закадыка сегодня готов его съесть. Начальство наше опытно и хитроумно: ах, вы – друзья и все прогулочные 60 минут и шагу не шагнете врозь? Ну так дружите целый день, с подъема до отбоя... И все. И вроде бы даже гуманно. Но в камере, где на счету каждая крошка, каждый сантиметр, каждый глоток воздуха, горячая приязнь чахнет быстрее, чем прохладная терпимость. Дружбе нужна дистанция. Пространственный инстинкт так силен в человеке, что он приносит ему в жертву и дружбу, и любовь. Пустяк готов стать поводом к войне – лишь бы не быть плечом к плечу с утра до ночи: "Хиромантия ему – херомантия, френология – хренология... Ну, это еще куда ни шло! Но слышать, как он зовет спертый воздух спернутым, – это выше моих сил!"
Гоголь верно заметил: "Всякий из нас по сто раз на дню бывает то ангелом, то чертом". То ангелом, то чертом – как раз и значит быть человеком. Когда бы не такая теснотища: сосед взмахнет крылом – с твоих ушей столб пыли, а чихнешь, глядь – у него уже рога торчат и у тебя лоб засвербил... Рога куда сподручней, и оправдание им всегда найдешь: ведь каждый для себя такой умница и совершенство... Нет коварней ловушки самоупоения, и лишний раз высунуть себе язык куда более достойно, чем носить тяжелый подбородок дуче.
Когда мне душно и совсем уж невтерпеж, нет лучше средства, как скорчить в зеркало гримасу и показать себе язык. Когда бы не ирония, разве вынести, не впав в цинизм, всемирный кавардак, когда б не юмор, разве ужиться с глупостью людской... и со своею тоже?
Мне по душе, что ты вняла моему совету. Помнишь, когда стало известно, что в Вене тебя будет встречать целая дюжина министров? Минимум умничанья, еще меньше патетики и, главное, краткость... Министры – такие же люди, как мы с тобой, только раз в пять посуетней. Они все ужасно занятые и явятся встречать тебя не столько по сердечному зову, сколько по служебной необходимости. Он вечерком в бордель собирался или просто хотел подремать в шезлонге, а то, может, уже созвонился с приятелем – раздавить бутылочку втайне от жены, да вспомнил (бац себя по лбу рукой!): "Боже, ведь сегодня надо лететь встречать эту страдалицу из России! Как бишь ее зовут?.. Вот еще напасть!"
Я рад, что ты все это отлично понимаешь. И в первую очередь то, что все мы в значительной степени случайно попали в яркое перекрестье софитов паблисити. Тысячи и тысячи людей, более достойных, сгинули без вести, оболганные и проклятые. Чуть-чуть приотворилась калитка в мрачной стене, и сочувственное око европейцев разглядело в полумраке наши силуэты – вот и вся наша заслуга. Просто мы одни из первых, кого наконец можно назвать по имени. На нас излилось сочувствие к тем миллионам безымянных жертв. Сострадание, которое прежде было вынуждено оперировать безликими цифрами с многими нулями, теперь с радостью ухватилось за возможность персонификации.
ВЕЛИК ЛИ ЛАГЕРНЫЙ ПЯТАЧОК
Ну ладно. Чтобы такое еще рассказать тебе? Не очень трудоемкое – мне, верно, легче сосредоточиться, сидя на гвоздях, чем в этом круглосуточном гвалте... Не очень трудоемкое, не слишком скучное и вместе с тем характерное, чтобы донести до тебя лагерный аромат. О Люцифере и о том, как он уже лет десять пишет повесть о членах некоей тайной антисоветской организации, которые еще в XVI веке начали из Забайкалья подкоп под Мавзолей – взорвать его? К началу XX столетия они докопали уже до Урала, но дальше никак не могут пробиться, так как у Люцифера то и дело конфискуют тетрадь, а теперь и вовсе упрятали его в дурдом.
Или об уголовнике по кличке Кобыла? Он заслужил это прозвище тем, что все события и явления делит на две примерно равные группы: те, по поводу которых ему просто нечего сказать, и те, в связи с которыми он может глубокомысленно сообщить: "Да-а, хорошо кобылу е...ть, только целоваться далеко бегать". (Поистине, нет в мире совершенства!) Ему можно верить: это не народная пословица, первоначальный подспудный смысл которой не разглядеть в обманчивом тумане прошлого. Это афористичный итог его личного опыта: в свое время он был лагерным возчиком и подрабатывал сутенерством – за чайную заварку или пачку папирос сдавал свою кобылу в краткосрочную аренду томящимся по женским крупам; за дополнительную плату у него можно было получить специальную подставку, а прислуживая особо почтенным посетителям, он собственноручно отводил своей Машке хвост в сторону.
Впрочем, извини, немножко чересчур ароматно. Хотя такой типаж и любопытен в качестве представителя здешней фауны, значительно интересней было бы исследовать ту луну, с которой он свалился, – благополучную советскую семью из папы-врача, мамы-учительницы и 14-летнего трудного подростка – хулигана и воришки. Однажды мама-учительница с плачем обратилась в милицию: помогите, дескать, перевоспитать Вову. Наша милиция в таких случаях отзывчива – Вову направили в детскую колонию, и мама уже целых восемнадцать лет ездит теперь к нему раз в год на свидание. Вова давно уже стал Кобылой, но все как-то не перевоспитывается... Старинная сказочка с вопросом в конце: сумеете ли вы, детки, угадать, кто тут потаскушка Красная Шапочка, кто лицемер Серый Волк, и кто толстая дура Бабушка? Детки, конечно, вмиг все разгадают, но вот задача: кого им в этой сказке полюбить, кому посочувствовать, кого пожалеть?
А вот еще о луне, с которой падают нам на голову некоторые "государственные преступники". Прочитал я как-то приговор некоего Волобуева, неплохого, кстати говоря, парнишки, выслушал его исповедь и вдохновил вкратце описать свои мытарства. Переписываю его жалобу без всякой правки, в комментариях она не нуждается. Нельзя ли отправить ее в генеральную прокуратуру? Может, там у кого шевельнется совесть? Допущение, конечно, фантастическое, но на что же еще надеяться парню? Малюсенький шансик его жалобы в ее искренности, но именно поэтому ей не проскочить через здешнюю цензуру. (Хотя нам и дозволено отправлять в прокуратуру закрытые письма, общеизвестно, что их вскрывают.) Чуть ли не ежедневно мы узнаем об освобождении политических заключенных в разных странах, а тут сидят "государственные преступники" с такими липовыми делами, за которые в порядочном государстве их разве что оштрафовали бы на сотню-другую долларов. Если Волобуеву сняли бы 70-ю ст., то общий срок у него не убавился бы, но в качестве "чистого" уголовника он тогда приобщится к комплексу надежд, которых лишен сейчас: от пересмотра дела и условно-досрочного освобождения до амнистии...
"В президиум Верховного Совета СССР от осужденного Волобуева Вячеслава Васильевича. Я хорошо усвоил, что прошение о помиловании пишется через половину срока наказания, но поймите меня: бывает в жизни такое, что человек насытится по самое горло тем дерьмом, в которое его сунули, и, если ему не дать глотка свежего воздуха, он задохнется.
Я понимаю, что совершил очень тяжелые преступления (лишил человека жизни), за что получил 15 лет, а потом на 7 лет изготовил шесть листовок и четыре графических рисунка антисоветского содержания, и мне еще рано думать о помиловании, но знаете: с каждым днем мне становится все труднее и труднее жить в лагере – не сплю по ночам, бросаюсь из одной крайности в другую, думаю, мечтаю, переживаю, ругаюсь, смотрю на всех волком, окончательно опустился, совершенно перестал обращать внимание на свою внешность, месяцами не хожу в баню, в голове торчит колом такой вопрос: когда же, в конце концов, придет счастливая жизнь, когда же я смогу жить по-человечески, когда кончатся волчьи скитания по свету и по лагерям???
Когда начинаю рассказывать кому-нибудь из приятелей-осужденных свои мечты о том, как бы я сейчас устроил свою жизнь на свободе, с меня все смеются и говорят: "Ты, Славка, попробуй еще доживи до свободы-то..." А администрация просто-напросто не верит мне и злорадствует: "Врешь, Волобуев, ведь ты не сможешь жить на свободе, тебя опять потянет в лагерь, и что ты уже привык к лагерной жизни, и что он для тебя как родной дом".
От злости не нахожу себе места. Ну почему мне не хотят верить? Что я, прокаженный какой-то или меня действительно считают пропащим человеком? Ведь мне же всего двадцать четыре года от роду, так неужели же в таком возрасте можно стать ненужным отбросом, которого необходимо держать в строгой изоляции от людей без всякой надежды на свободу??? Пусть и плохой, но все же человек!
Вот уже больше года, как я нахожусь в лагерной больнице – у меня двусторонний туберкулез легких. И это в двадцать четыре года, а впереди еще двенадцать лет, которые надо отсидеть. Сейчас туберкулез, а там еще какую-нибудь заразу подхватишь, начнешь чахнуть и сдохнешь как собака в этих проклятых стенах, так и не увидев жизни!
Во многом, очень во многом виноват я сам, но надо бы и еще кое-кого посадить в лагерь за то, что жизнь моя пошла колесом, в первую очередь моих родителей и тех людей, которые своим воспитанием проложили мне путь к тюрьме и преступлению.
Сейчас напишу Вам, как я стал преступником, одним словом, опишу всю свою автобиографию, и тогда Вы поймете, почему мне так сильно хочется на свободу.
Из документов мне известно, что родился в 1952 году в Костромской области в хуторе Ершово. В 1953 году отец и мать разошлись, мать вместе с братом и сестренкой уехали к себе на родину, отец завербовался в Советскую Гавань, а я остался у его родителей в г. Ворошиловграде. В 1958 году отец вернулся и привез с собой другую мать – Шелегерд Нону Петровну. Вскоре они забрали меня от бабушки к себе домой.
Из жизни, которую я провел у отца и мачехи, вспоминается все только отрицательное, ибо жилось мне у них несладко. Помню, что мне у них не нравилось жить, и я все время убегал к бабушке, за это мне крепко доставалось от отца.
Потом каким-то образом я очутился в Беловодском детском доме, но пробыл я там неделю, так как отец забрал меня оттуда снова к себе. В то время у них появились дети (мои сводные братья Саша и Сережа), и я стал чувствовать, что моя жизнь в этом доме никому не нужна. Мачеха все время занималась своими детьми, которых я стал ненавидеть, а я все чаще стал получать вместо ласки затрещины и пинки по заднице. Хорошо помню, что меня очень часто били сухими стеблями от подсолнуха, а ночью часто приходилось стоять в углу за печкой на коленях, а если я умудрялся засыпать, то мне давали по шее и сыпали (где стоял на коленях) золу из печки, и приходилось стоять на этой золе до тех пор, покамест не попросишь прощения. Этим наказаниям я подвергался за то, что воровал на кухне продукты и не хотел называть мачеху мамой.
Не подумайте, что я хочу опорочить вторую жену отца, но она действительно была злая как ведьма, а я был для нее не сын, а гадкий пасынок.
Позже я начал убегать из дому и стал бродяжничать, а потом нас с отцом вызвали в детскую комнату и я не вернулся домой. Меня сначала направили в детский приемник, а оттуда отвезли в Старобельский детский дом.
Отца лишили родительских прав. Он слишком часто устраивал по пьянке дома погромы. Помню, что после очередного такого погрома мачеха очутилась в больнице с сотрясением мозга, он разбил об ее голову бутылку из-под шампанского, наполненную томатным морсом, – я это помню, потому, что целую неделю был дома за хозяина (ее отвезли в больницу, а его забрали в милицию) и мне пришлось смывать со стен комнат этот томатный морс.
В детском доме г. Старобельска мне жилось очень хорошо – воспитательницы, няни были все пожилыми людьми и относились к нам как к родным детям. Позже детский дом расформировали и нас вывезли в Новый Айдар, в школу-интернат.
Не могу сказать почему, но нам, детдомовцам, не хотелось жить в школе-интернате, и мы очень часто собирались целыми стайками пацанов и убегали оттуда. Убежим и бродяжничаем по железнодорожным вокзалам и городам, пока нас не поймает милиция. Кормились тем, что лазили по чужим огородам и садам, а в зимнее время года воровали в магазинах с прилавков и витрин продукты питания, а иногда удавалось схватить за весами в коробке горсть разменной монеты и безнаказанно удрать.
В школе-интернате я пробыл до 1963 года, а потом нас собрали целую группу из бывших детдомовцев и как трудновоспитуемых отправили в детские приемники в г. Ворошиловград, а оттуда в г. Макеевку в детскую колонию.
Привезли нас туда зимой, в феврале месяце, и первое, что мне запомнилось, – огромные железные ворота и высокий каменный забор с колючей проволокой и горящими лампочками.
Завели нас на вахту, переодели в форменную одежду, остригли волосы наголо и повели в карантин спать. И еще: как сейчас помню, баба-вахтерша в военной форме сразу же предупредила нас, чтобы мы выбросили из головы мысли о побеге, ибо за побег здесь сами воспитанники поотбивают почки.
Утром, не успели мы как следует выспаться, к нам в карантин пришли гости это были пацаны в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет, на правом рукаве курток у каждого из них были нашиты нашивки (как у курсантов) из желтого галуна. Мы узнали, что это были командиры отделений и отрядов, которым мы были обязаны беспрекословно подчиняться.
Нас спросили, можем ли мы заниматься уборкой помещения и заправлять спальное место (кровать). Все мы в один голос ответили, что можем, ибо этому нас учили еще в детском доме. Тогда они велели кому-нибудь из нас выйти из строя и показать, как заправляется постель. Кто-то из нас заправил кровать, как нас учили в детдоме. Но, увы... этого еще мало – нужно было заправить постель за то время, пока потухнет зажженная спичка в руках одного из командиров с желтыми нашивками на рукаве. Конечно, никто из нас не успел уложиться в положенное время, и за это нас начали избивать – били изо всей силы, не обращая внимания на наш визг и крик, били до тех пор, пока на пороге карантина не появился офицер – это был начальник колонии Николай Павлович (он любил, чтобы его звали "Батя"). Наверное, многие из нас тогда подумали, что он сейчас заступится за нас, но, как ни странно, он посмотрел на наши избитые морды и сказал: "Как я вижу, вы уже познакомились и с вами провели беседу".
В карантине мы пробыли 21 день. За это время нас обучили всем премудростям колонистской жизни: научили ходить строевым шагом, петь походные солдатские песни, мыть зубной щеткой полы, а главное, чему нас научили, – это испытывать ужасный страх перед воспитателем и командиром отделения. Стоит воспитателю или командиру отряда выкрикнуть твою фамилию, как у тебя начинает лихорадочно работать мысль: за что будут бить, в чем я сегодня провинился? Когда нас распределили по отрядам, я попал в пятое отделение третьего отряда – тут находились самые младшие воспитанники колонии (мне тогда было одиннадцать лет).
Командиром отделения у нас был воспитанник Синегубов (кличка Абулегас), а воспитательница – молодая женщина (забыл ее имя-отчество). Приняли меня в отделении как-то отчужденно. Вечером после отбоя меня позвали в умывальник, я зашел туда, но там никого не оказалось, и я возвратился в спальню. Когда я открыл дверь и вошел, кто-то сзади набросил на меня одеяло, и меня начали бить. Надавали мне по роже и по бокам и разбежались по своим местам, я поднялся с пола, не понимая, за что меня опять избили. Кто-то приказал мне идти в умывальник и смыть кровь, а потом лечь под одеяло и молчать. Когда я умывался, ко мне подбежал совсем крошечный мальчишка и опять предупредил, чтобы я молчал. Я спросил его, за что меня били, и он сказал, что всех новеньких бьют – это называется "дать прописку". "Прописка" – это священная церемония, которая заведена Бог знает когда и кем, и на такие пустяки уже никто не обращает внимания, а воспитатель или же учительница нисколько не удивятся, если на второй день у новенького будут светить "фары" под глазами.
Но это еще не все: в эту ночь я несколько раз просыпался от острой и жгучей боли в разных участках своего тела – это опять были колонистские штучки: когда новенький заснет, ему вкладывают между пальцами на ногах и руках пленку или же пластмассу от теннисных шариков и поджигают. Такая процедура называется "устроить велосипед".
После всего этого у тебя появляется такое ощущение, как будто ты попал в ад – начинаешь бояться не только окружающих, а даже своей собственной тени.
Утром, после зарядки и уборки, повели отряд завтракать. Да, питание в колонии отличное, но беда в том, что кто-то кушает, а кто-то смотрит. Одним словом, все основные продукты забирают командир отделения и его "шестерки", а остальные воспитанники довольствуются кашей и хлебом.
В колонии разрешают каждое воскресенье приезжать родственникам. Сами понимаете: привозят всякие сласти, всевозможные вещи, но, увы... из всего, что привезут родственники, тебе достанется только лишь то, что успеешь слопать на свидании и ухитришься незаметно передать пакет своему другу, а остальное попадет в тумбочку к командиру. Если соизволишь ничего не принести со свидания, тебя за это побьют и вообще будут при возможности издеваться над тобой. Когда кто-то из воспитанников идет на свидание, его зовут в каптерку к командиру отделения, и он дает указание, чтобы ты обязательно выпросил у матери денег. Тот, кому привозят деньги, начинает обживаться, ему уже делают поблажки, и он становится "шестеркой" командира.
Понимаете, как все получалось: на уроках учителя нас учили тому, чтобы мы были добрыми, честными и смелыми, читали нам о Павлике Морозове, Павке Корчагине, о молодогвардейцах, о Макаренко, но у нас до того были забиты головы и до того мы были запуганы и дики, что мы уже не соображали, что такое хорошо, а что такое плохо.
Если в школе получишь "два", то тебя избивают до такого состояния, что приходилось тащить тебя в уборную и поливать из шланга водой, чтобы пришел в сознание. Причем за нарушение наказывают так: получил "два", тебя вызывают в воспитательскую (где сидят начальник отряда, воспитатель и все командиры отделений), начальник отряда подзывает к себе командира твоего отделения и хорошенько надает ему по морде, потом подзывает тебя и на пару с воспитателем начинают хлестать тебя "шутильниками" (это такой треугольный ремень, который вращает вал у деревообрабатывающего станка). Такие "шутильники" имели каждый воспитатель и мастер (благо, что у нас было большое производство, где мы работали, и таких ремней валялось полно в каждом цехе). Они сами себе изготовляли каждый по вкусу такие ремни.
После каждой беседы с помощью "шутильника" воспитанник выходил из воспитательской с кровоподтеками и синяками на спине и руках. Если после такой "беседы" к тебе приедут на свидание родственники, то свидания не дадут (скажут, что болеешь). Отдадут только передачу, а свидание дадут только тогда, когда у тебя сойдут все синяки и ссадины. Но и тогда, прежде чем пустить на свидание, с тобой поговорит воспитатель и возьмет с тебя слово, что ты будешь молчать и не будешь жаловаться.
Хотя нас по приезде в колонию строго предупредили, чтобы выбросили из головы мысли о побеге, я, несмотря на это строгое предупреждение, решил во что бы то ни стало бежать отсюда.
Первый мой удачный побег из колонии чуть не кончился трагически (до того у меня была уйма попыток к бегству, но меня ловили). В этот раз мне помогло одно обстоятельство: в колонии был заведен строгий порядок о ночном дневальстве в бараке, то есть каждую ночь мы дежурили по очереди. В обязанности ночного дежурного входило охранять личное имущество воспитанников отделения (были очень частые кражи в ночное время личных вещей и обмундирования, вот поэтому и
надо было сторожить). Как у нас говорили: "заступаешь на дежурство, чтобы поймать "крысятников".
Вот в одну из ночей я и заступил в такое дежурство. После отбоя мне командир отделения вручил на сохранение до утра три рубля денег, две пачки сигарет (курево в колонии запрещено и считается дефицитом) и свои расклешенные брюки. Деньги и сигареты я положил в карман, а брюки спрятал за пазуху и начал дежурство. Покуда все не спали, я стоял у дверей и болтал с приятелем, а когда все уснули, я сел на кровать и стал наблюдать за дверью. К утру я и сам не заметил, как, сидя на кровати, заснул. Проснулся оттого, что кто-то меня пнул под бок, и увидел кричащего командира отделения (в это время у нас был уже новый командир Анатолий Коваль). Оказывается, покедова я спал, один из "крысятников" вырезал у меня лезвием карман и украл деньги и сигареты. Коваль хорошенько меня отлупил и сказал, чтобы к вечеру я достал деньги и сигареты или... Но достать их мне было негде, хотя я пообещал, что до вечера все верну. Вот тут-то я и решил бежать. Когда нас повели в производственные мастерские, я вышел в коридор, открыл в полу люк и залез под пол, где проходила теплотрасса, и начал уползать в глубь лабиринтов подполья. Наткнулся на глубокую яму, по которой проходили широкие трубы, постелил на трубы рабочий халат, лег и заснул. Когда проснулся, вокруг было тихо, ничего не слышно. Хождения и беготни над моей головой не было – значит, пришла ночь. Вылазить из подполья я побоялся, потому что меня могли искать, и решился несколько дней пересидеть в теплотрассе.
Когда просидел суток трое, то мне уже не захотелось оттуда вылазить: я мог спокойно сколько хочу спать, мечтать и фантазировать, не боясь того, что кто-то меня изобьет, – никто надо мной не командовал и не издевался, я был один, сам себе хозяин. Первые суток четверо мне очень хотелось есть, и я все время думал о еде, но потом я как бы смирился с голодом и мне совершенно не хотелось есть. Я только пил горячую воду – в этой яме на трубе отопления был большой кран для стока воды, вот я откручивал кран и пил горячую воду (правда, она воняла ржавчиной).
Сколько прошло дней, я не мог знать и решил вылезти ночью из подполья. Для того, чтобы выбраться за зону. Когда подполз к люку и начал его открывать, понял, что сильно ослаб. Все же кое-как открыл этот люк, вышел в коридор, хотел встать на ноги, но, когда поднялся, у меня закружилась голова и потемнело в глазах, на ногах я держаться не мог, но все же открыл окно, выбрался на улицу и ползком добрался до хозяйственного двора, а оттуда через дырку выбрался на свободу.
Это было зимой (не помню, в каком месяце), а я был одет в легкую спецовку и сверху рабочий халат и так вот по снегу полз в направлении железной дороги. Рядом с нашей колонией проходила железная дорога, я помню, что дополз до нее и все... Очнулся в городской больнице. Оказывается, меня подобрали у дороги лежащим без сознания шахтеры, идущие на смену в шахты. Уже в больнице выяснилось, что в теплотрассе под полом я просидел одиннадцать суток.
В больнице я пролежал больше двух месяцев. Раз ко мне пришел начальник колонии, и я ему рассказал, что боялся побоев, потому что ко мне никто не приезжал на свидание и негде взять денег, чтобы вернуть украденное. Когда меня снова привезли в колонию, то командира отделения А Коваля перевели в другое отделение рядовым воспитанником. К нам в отделение дали другого командира Валерия Макарова, но он ничуть не отличался от прежнего. Чтобы не быть голословным, приведу такой пример: у этого Макарова в отделении было несколько жен из числа смазливых и приятных на внешность воспитанников. После отбоя Макаров звал к себе кого-нибудь из этих мальчишек в постель и целую ночь развлекался с ним, как с женщиной.
Проходили годы, я становился взрослее и вместе с возрастом ко мне приходила злость, ненависть к людям, жестокость, замкнутость, сомнение в том, что на этом свете существует какая-то справедливость. А главное это то, что с каждым днем во мне формировался садист и преступник. Из каждодневных вечерних разговоров в спальне я уже заочно знал, как можно обворовать магазин, как открыть замок, как без шума выдавить стекло в оконной раме чужой квартиры, чем и в каком месте ударить человека, чтобы оглушить его. А ведь до приезда в колонию я таких вещей не знал.
Пришло время, когда я стал самым "старым" воспитанником в колонии и у меня появилась власть и могущество. Вначале из меня сделали командира отделения, позже я стал командиром отряда (в отряде от ста до двухсот человек). Вот тогда-то я стал отыгрываться за все старые обиды и издевательства. Я избивал воспитанников без всякой причины, бил, всячески унижал, грабил, муштровал их до десятого пота ради забавы и веселья. В этом я находил развлечение. Поступал так же, как когда-то поступали со мной, а может быть, еще хуже. Со стороны администрации притеснений и запретов я уже не ощущал, все мне было дозволено, ибо я наводил порядок в отряде.
Начальником отряда у нас в то время был Евгений Константинович Тимофеев. Он лично сам принимал участие во всех процедурах избиения воспитанников. Выглядело это так: вызывают в воспитательскую комнату того, кто допустил нарушение режима, к нему подходит Евгений Константинович и начинает с ним мирно разговаривать, а потом резкий взмах руками – и воспитанник, зажав руками уши, садится на пол: начальник отряда очень любил двумя ладонями бить по ушам нарушителя. А когда насытится Евгений Константинович, он от дает этого воспитанника нам (командирам), говоря при этом. "Вы тут с ним побеседуйте, а я минут на двадцать отлучусь по делам". Вот тут-то мы, командиры, приступали к своим обязанностям, а позже – начинается групповое избиение провинившегося воспитанника.
А с командиром отделения, в котором допущено нарушение, Евгений Константинович беседовал отдельно. После такой беседы командир отделения прибегал в спальню и начинал ужасное избиение того воспитанника, который сделал нарушение, ибо за нарушение начальник отряда лупил и командира.
Пробыл я в колонии с 1963 по 1969 год, а в мае 1969 года сделал оттуда свой последний побег.
Вначале вел образ жизни бродяги в г. Донецке, а позже поехал в Ворошиловград к бабушке.
У бабушки я прожил до первых чисел июля, а потом решил ехать к своей родной матери (в колонии я узнал, где она живет).
На вокзале незаметно проскочил в вагон, залез на верхнюю полку и под стук колес начал думать о том, как меня встретит мать. Долго размышлять мне не пришлось, ибо думы прервали проводники. Я ехал "зайцем", поэтому на первой же станции меня высадили. Высадили меня из вагона на ст. Белокуракино Ворошиловградской области. Местность была мне незнакома, я побродил по вокзалу и пошел к поселку, где меня никто не ждал. В Белокуракино я пробыл-таки трое суток, спал в заброшенном шалаше возле колхозного сада, а питался фруктами из этого сада.
На четвертые сутки вечером, проходя мимо продовольственного магазина, я увидел на светящейся витрине множество всевозможных продуктов, и у меня сразу же появилось желание обворовать этот магазин.
Долго не думая, я сходил на стройку, находящуюся рядом с магазином, принес оттуда железную арматуру, зашел с тыльной стороны магазина к двери, взломал ее и очутился внутри. Первым делом я забрался под прилавок, разложил вокруг себя разные продукты и стал есть и пить, а когда насытился, взял с витрины две хозяйственные авоськи, наложил в них продуктов, вина и сигарет, а перед самым уходом нашел под прилавком коробку с разменной монетой, высыпал ее в сумку и пошел на вокзал. Пришел на вокзал, сел на первый попавшийся поезд и уехал. Через несколько дней я уже был в г. Сочи, а затем в Адлере. А чуть позже – в г. Хосте. Меня поймали ночью в кафе "Сюрприз", которое я хотел обворовать. За это все меня судили и дали два года с отбытием наказания в колонии для несовершеннолетних преступников.
В колонию меня отправили в г. Копычанцы Тернопольской области. В этой колонии воспитание, нравы и обычаи были такие же, как и в детской колонии г. Макеевка, но обжился я здесь быстро, ибо основную школу жизни я уже усвоил раньше, и здесь я был своим в доску.
По приезде в колонию, буквально через три месяца, меня назначили заместителем командира отряда, и я чувствовал себя как рыба в воде.
Когда мне исполнилось 18 лет, меня перевели во взрослую колонию. Во взрослой колонии я пробыл девять месяцев, и меня, как нарушителя режима, отправили в г. Житомир на тюремный вид режима. Здесь мне основательно пришлось узнать, что такое настоящие голод и произвол. Вы, наверное, знаете, что по приезде в тюрьму месяц сидишь на пониженной норме питания (горячая пища в житомирской тюрьме давалась через день), а потом месяц на строгом режиме, и только после этого переводят в общую рабочую камеру. За малейшее нарушение надевают наручники (да так, что руки на целый месяц становятся как протезы), волокут на кулаках вниз, в "бокс", и начинают пинать, а от смирительной рубашки были случаи, что у осужденных после применения этой рубашечки ломались ключицы.
В 1971 году кончился мой срок, и я освободился. После освобождения мне дали направление на жительство в Белокуракино (туда, где меня судили), жил я в общежитии, работал в ПМК. Устроился на работу как плотник третьего разряда, а работать посылали кирпичи таскать, ломом долбить дыры в бетонных плитах для вентиляции. В общежитии был бардак ужасный, с утра до вечера пьянка, драки и разврат с девчонками (рядом было девичье общежитие). Потом произошел не слишком приятный случай, я убежал из этого общежития и решил ехать к родной матери (я ее не видел с 1963 года).
Приехал в Кострому, а ее там нет: она в Ростовскую область уехала. Приехал в станицу Лозновскую ночью. Возле клуба спросил у молодежи, где живет Волобуева Раиса Владимировна. Мне показали, и я пошел к этому дому. Подошел к крыльцу и постучал в дверь. На крыльцо вышла моложавая женщина с приятным лицом, и я спросил, здесь ли живет Волобуева Раиса Владимировна. Она говорит: "Да, это я буду Волобуева". Я сказал, что я ее сын Славка, она смотрела, смотрела на меня, а потом бросилась ко мне, начала обнимать меня и плакать, я тоже не удержался от слез. Вдруг в дверях показался мужчина и пьяным голосом начал орать: "Что здесь за целование?" Я говорю ему, что это моя мать, а он вылупился на меня и орет: "Ты что, парень, какая мать?" Она тоже сказала, что я ее сын, а он стал ругаться на мать (оказывается, она никогда не говорила мужу, что у нее есть сын, то есть я). Приняли меня сначала хорошо – искупали в душе, накормили, переодели в чистое белье и уложили спать. Я, конечно, рассказал им, что я сидел в лагере, ибо они больно подозрительно смотрели на мои татуировки на теле.