Текст книги "Мордовский марафон"
Автор книги: Эдуард Кузнецов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Почти всякий арестант вмиг встрепенется, услышав, что вот, дескать, в особом отделении каторжного острога середины того века пекли такой хлеб ("чистяк"), что ему и в городе завидовали, что за деньги можно было иметь свой стол, что там и водочка водилась и даже – с ума сойти! – девочки... Это на особом-то, в отделении для самых страшных преступников, так сказать, прадедушке нашего "спеца". Поневоле вздохнешь завистливо (конечно, не о кандалах и палках), вздохнешь и, вспомнив о слезах сокрушения и сострадания, которые, говорят, проливал над "Записками" сам Александр II, загоришься дерзостным намерением, не покушаясь на соревнование с всеохватной гениальностью и глубиной Достоевского, описать некоторые частности жизни правнука того каторжного острога: вот, дескать, там было то-то и то-то, а у нас совсем даже хуже, там так-то и так-то, а у нас и вовсе ни в какие ворота не лезет и т.д. И, казалось бы, ради Бога, – в меру сил и способностей... Да прослезится хоть кто-нибудь! К тому же в наши демократические времена можно не опасаться, что рукопись не допустят к печати на том основании, что лагерь изображен в ней не столь уж страшным, дабы трепетно ужаснуть читающую публику и тем отвратить ее от преступлений.*
* Тут автор тонко намекает на трудности с публикацией второй главы "Записок": председатель петербургского цензурного комитета противился ее появлению в "Русском мире" на том основании, что Достоевский не показал ужасов каторги и у читателей может создаться превратное впечатление о каторге, как слабом наказании для преступников.
Только не надо уподобляться Видоку, сделавшему достоянием широкой публики, а вместе с ней и тюремного начальства, некоторые из сокровенных тайн кандальников, чтобы не заслужить злобно-презрительного хрипа обвинения в предательстве арестантских интересов – чего бы то ни было ради: эфемерной ли славы, вящей ли занимательности на потребу праздному читателю, розового ли упования на реформаторскую милость слезливых на досуге монархов...*
* Писатель А.Мельшин дал прочитать "Мертвый дом" одному бывшему соузнику Достоевского. "Задавить бы его надо, а не читать, – злобно прохрипел тот, вместо того, чтобы умилиться. – За то его задавить надо, что он все арестантские тайны начальству выдал". (Якубович П.Ф., "В мире отверженных". т.2. Л., 1964 г.).
Ну и, казалось бы, пиши себе на здоровье... Так-то оно так, но вот беда: где эту рукопись хранить? Вот пока ее пишешь-то, да и потом, написавши? Это же не десяток-другой листочков, которые в матрацных стружках можно припрятать, втиснуть в каблучный тайник или еще куда-нибудь... А посему автор, приноравливая свой темперамент к объему тайника (который, конечно, не в матраце и не в каблуке), не без известного сожаления ограничивает себя лишь одной темой: рассказом о "странном народе". Вместе с тем ему (автору) кажется не лишним для освежения читательской памяти привести с дюжину цитат из "Мертвого дома", а также сказать несколько слов о тюрьме вообще и о своей в частности.* При этом автор исполнен решимости быть предельно объективным и по возможности откровенным – предельно объективным во всем, что касается затронутых им тем, и по возможности откровенным тогда, когда ради полноты картины возникает необходимость выявить отношение самого автора к тем или иным событиям или вопросам.
* Пусть специалистов (или мнящих себя таковыми) не смущает то, что автор порой именует тюрьмой и так называемые исправительно-трудовые колонии – делает он это, во-первых, для краткости, а во вторых, это только законодателю кажется, что тюрьма хуже лагеря: было время, когда арестанты совершали новые преступления лишь бы уехать из голодного лагеря "особого режима" в менее голодную тюрьму, и только с 1969 года, когда на "спецу" стало чуть посытнее, а тюрьма окончательно превратилась в работный дом, они перестали существенно отличаться друг от друга (и уж тем более для обитателей лагерей "особого режима").
Итак, вот краткие и немногие извлечения из "Записок из Мертвого дома":
1. Это был ад, тьма кромешная. 2. Весь этот народ работал из-под палки, следственно, он был праздный, следственно, развращался; если и не был прежде развращен, то в каторге развращался. 3. Конечно, остроги и система насильственных работ не исправляют преступника, они только его наказывают. 4. В преступнике острог и сама усиленная каторжная работа развивают только ненависть, жажду запрещенных наслаждений и страшное легкомыслие... 5. ...тягость и каторжность работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она принужденная, обязательная, из-под палки. 6....пища показалась мне довольно достаточною... многие имели возможность иметь собственную пищу... 7. Между тем в мастерскую явились калашницы. Иные были совсем маленькие девочки... Войдя в возраст, они продолжали ходить, но уже без калачей... 8. Арестант-именинник, вставая поутру, ставил к образу свечку и молился; потом наряжался и заказывал себе обед. Покупалась говядина, рыба, делались сибирские пельмени; он наедался как вол... Потом появлялось и вино... 9. У некоторых арестантов на форштадте были любовницы. 10. Обыкновенно я покупал кусок говядины, по фунту в день. 11. К вечеру (на Рождество. – Э.К.) инвалиды, ходившие на базар по арестантским рассылкам, нанесли с собой много всякой всячины из сьестного: говядины, поросят, гусей. 12. Подаяние приносилось в чрезвычайном количестве в виде калачей, хлеба, ватрушек, пряников, шанег, блинов и прочих съедобных печений. 13. ...есть еще одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем все другие. Это: вынужденное общее сожительство.
ВООБЩЕ
Дальше едешь – тише будешь
Лагерная пословица
Предваряя краткий экскурс в историю того почтенного учреждения, в котором автор ныне обретается, он во избежание возможных кривотолков и недоразумений решительно заявляет, что к существованию такого социального института, как тюрьма, он относится положительно. Тюрьма нужна. Куда же без нее? Сколь бы пристально ни всматривался автор в лучезарную даль блаженного будущего, к которому, согласно предначертаниям известных пророков, человечество мчится на всех пирах, он решительно не способен усмотреть впереди эру бестюремной жизни. Не видать. Слухи-то, конечно, ходят. Но автор, человек скептический и, что называется, себе на уме, не склонен им верить. Вот, например, один очень великий государственный деятель публично клялся в свое время, что вот-вот ликвидирует преступность, так как написано-де, что для нее нет социальной почвы. Ликвидирую, говорит, и лично пожму руку последнему преступнику. Хотя в то время автор был еще довольно молодым человеком, однако и тогда он как-то не поверил этим бодрым клятвам. С одной стороны, и правильно сделал, что не поверил, так как некоторое время спустя вдруг выяснилось, что сей великий государственный муж не столь уж велик, а совсем наоборот, но, с другой стороны, эта манера не верить государственным мужам (независимо от того, чем они окажутся впоследствии) сказалась весьма пагубно на карьере автора в качестве рядового гражданина.*
* Автор принципиальный сторонник так называемой раскованной манеры письма, позволяющей достаточно произвольные отступления от темы, а потому не может отказать себе в удовольствии поведать читателю, что, честно говоря, свои первые семь лет он получил за сущую ерунду: стишки, участие в самых ранних самиздатовских журнальчиках, тайное обсуждение прожектов демократизации России и т.д., и т.п. И, возможно, автору удалось бы демократизировать эту самую Россию, если бы он более почтительно относился к вышеупомянутому государственному мужу: ведь формальным основанием для возбуждения против него дела о государственном преступлении послужил донос его сокурсницы, обнаружившей в тетради автора с конспектами "Диамата" портрет Хрущева, на оборотной стороне которого были написаны такие роковые для автора слова: "Щедрин не прозорливец, а великий мастер подмечать национальные типы, столь живучие, что от их гримас и ужимок нас и ныне в дрожь бросает". А далее следовал и сам Салтыков-Щедрин: "Да, Толстолобов ни перед чем не остановится, этот жестоковыйный человек! Он засеет все поля персидской ромашкой! И при этом будет как вихрь летать из края в край, возглашая: га-га-га! го-го-го! Сколько он перековеркает, сколько людей перекалечит, сколько добра изгадит, покамест сам наконец попадет под суд! А вместо него другой придет и начнет перековерканное расковеркивать и опять возглашать: га-га-га! го-го-го!"
Автора утешает лишь то, что, во всяком случае, в глазах своей очаровательно-бдительной сокурсницы он предстал эдаким любителем литературной классики. Автор краснеет, воображая, как была бы шокирована эта прелестница, найди она не Щедрина, а, скажем, такую вульгарную частушку, родившуюся после ухода Хрущева на пенсию:
"Стыд и срам на всю Европу!
Темнота мы, темнота!
Десять лет лизали ж...у
Оказалось, что не та!!!
Но мы ждём, не унывая,
Уж такой у нас народ!
Наша партия родная
Нам другую подберет!"
Разумеется, автору известно, что тюрьма не внеисторична, подвержена различным модификациям и – теоретически – стремится к светлой перспективе превращения из карательного учреждения в сплошь перевоспитательное. Автор не мнит себя этаким совершенством, однако без обиняков заявляет, что лично он не хочет, чтобы его перевоспитывали и исправляли – ни сегодня, ни в перспективе, что вовсе не значит, что он в принципе отрицает необходимость перевоспитания явно антисоциальных лиц. Отнюдь. Ну и т.д.* Наше дело наметить некоторые тезисы, а там уж всякий сам найдет, что сказать по их поводу. Тем более, что в принципе автор не отрицает, что его отношение к тюремной проблематике, возможно, излишне тенденциозно. Оно и неудивительно, если вспомнить, что его перевоспитывают уже 10 лет и еще 12 собираются...
* Автор и впредь намерен при каждом подходящем случае прибегать к излюбленному им "ну и т.д.". Он надеется, что это будет воспринято не как свидетельство скудости его мышления или недостаточной информированности в том или ином затронутом им вопросе (такая неосведомленность всегда будет специально оговариваться автором), а, скорее, как знак доверия к читателю, попытка апелляции к читательской активности: автор дает некоторые исходные данные, пытается вдохнуть в них толику жизни и обозначить тенденцию их развития; всю остальную работу может проделать сам читатель, если захочет, конечно, а коли не захочет, значит, он вполне удовлетворен и тем, что уже сказано. Вообще автор искренне убежден, что читатель тоже человек и в качестве такового нуждается в некоторой доле свободы – как от нудной дотошливости авторов, так и от навязываемой последними однозначности прочтения ими написанного. Ну и т.д.
Очевидно, более подходящего момента не представится, чтобы оповестить читателя со всей свойственной автору прямотой, что он из числа тех довольно неприятных фруктов, которые решительно не ведают, что такое раскаяние или даже просто сожаление о содеянном. И не потому, что пьяняще уверен в несомненной оптимальности всего, что ему уже удалось натворить, а, скорее, напротив: он убежден, что как бы он ни поступал, все равно это далеко от того, к чему заносчиво тяготеют его сокровенные помыслы, а следовательно, плохо. Ну и т.д. Можно ли тут говорить об исправлении? С таким-то характером?
Автору довелось своими глазами видеть людей, которые, за какую нибудь сущую ерунду попав в заключение со сроком на один-два года, никак не могли оттуда выбраться лет по 20-30 – очевидно, в связи с трудностями того процесса, который зовется исправлением. К сожалению, практически невозможно установить теперь первоначальный облик того преступника (как правило, малолетнего), чтобы в меру достоверно судить о благотворности процесса исправления и перевоспитания, затянувшегося на несколько десятков лет. Вообще говоря, автор отнюдь не мнит себя специалистом по этому вопросу, однако он не считает нужным и утаивать от читателя следующее:
1. Лично он никогда не видел ни одного исправившегося и перевоспитавшегося. 2. Лично он никогда не слышал от заслуживающих доверия людей, что они видели хоть одного исправившегося и перевоспитавшегося. 3. Автор лично знал тех, кто, по мнению лагерного начальства, исправился и перевоспитался, и у него создалось стойкое впечатление, что все они поголовно лицемеры и сволочи. 4. Автору приходилось читать о чудесах исправления самых закоренелых преступников, но все это случалось где-то в другом месте, автор же в данном случае имеет в виду абсолюно конкретное учреждение – "спец".
Итак, автор считает, что тюрьма – явление в некотором роде непреходящее. И сколь бы расчудесным ни рисовалось ему всечеловеческое будущее, он уверен, что всегда найдется, за что посадить человека, это хитроумное и очень неожиданно устроенное существо. Как ты его ни воспитывай, как ты его ни исправляй, как ты его ни опекай на каждом шагу, он, "проваренный в чистках, как соль", все равно "отколет какую-то моль".
А посему автор убежден самым твердым образом, что тюрьма – дело серьезное и отмахиваться от нее не следует. Вместе с тем автор сознает свою теоретическую неполноценность и ни в коем случае не претендует на новое слово в тюрьмоведенье, он всего лишь хочет пролить толику света на то своеобразное учреждение, которое так радушно приютило его и о существовании которого, как ему кажется, мало кто знает.
* * *
Официальное наименование его звучит не очень уклюже: "Исправительно-трудовая колония особо строгого режима для особо опасных рецидивистов, совершивших особо опасные государственные преступления". Среди своих его просто зовут "спецом" – по традиции, так как в свое время все исправительные учреждения с особо суровым режимом назывались спецлагерями.
Раз уж мы коснулись разного рода названий, уместно будет сообщить, что, вопреки довольно частой смене официальных наименований узилища, большинство кадровых заключенных упорно кличут его лагерем, очевидно, в память о первом имени – концлагерь. Точно так же не прижилась и официально рекомендованная замена термина "заключенный" (или реже – "арестант") на "осужденного", и надзирателей никак язык не поворачивается величать "контролерами". Ох уж эта консервативность традиций, не любит она эвфемизмов, хоть ты ей кол на голове теши!
Наш герой не с луны свалился, хотя и – существо капризное, претенциозное, часто меняющее имена – может показаться неопытному человеку Иваном-родства-не-помнящим. Конечно, про себя-то он очень даже хорошо знает свою родословную, но послушать его, так он вроде бы сам по себе. Правда, некоторых почему-либо приятных ему родственников, он иногда снисходительно признает, от других же неистово открещивается, особенно от закордонных, злобно плюет в их сторону и гордо выпячивает грудь при этом. И действительно, взаимоотношения с родней у него непросты. Трудно сказать со всей определенностью, кто из них более неправ. Автор уверен, что все они по-своему хороши. И вообще, как известно, хорошо там сидеть, где нас нет. Однако автор воздерживается от развернутых сравнений досконально известного ему героя с его заграничными родичами – в первую очередь потому, что еще не имел счастья узнать их лично, описание же их, во всяком случае те, что ему доступны, не удовлетворяют его. Но, конечно, автор целиком и полностью согласен с таким, например, утверждением, вычитанным в "Исправительно-трудовом праве" ("Юридическая литература", М., 71 г.): "По своей сущности тюремные системы современных капиталистических стран являются реакционными и антинародными". Автору приятно сознавать, как ужасно ему повезло в том, что он сидит в социалистической стране, где тюремная система прогрессивна и народна. Однако его радость иной раз смущают газетные сообщения о реакционности и антинародности тюремной системы Китая, который тоже ведь социалистическая страна. Так и сяк поразмыслив над этой закавыкой, автор в конце концов пришел к утешительному выводу, что диалектика – штука тонкая, не всякому по карману, и то, что, так сказать, неискушенному уму мнится черным, уму диалектическому сплошь белизна.
* * *
Как известно, рабовладельческое и феодальное право не утруждало себя такими гуманными понятиями, как исправление преступника, ему было решительно невдомек, что, если злодея лет 20-30 покормить тухлятиной и приучить к работе из-под палки, он может исправиться; оно больше специализировалось в области усекновения главы, охотно прибегало к огню, воде, веревке, гарроте и тому подобным орудиям правосудия или же, в знак особой милости, только отсекало тот или иной преступный член, а то и вовсе ограничивалось вырванными ноздрями, клеймом на физиономии да сотней-другой плетей.
Только с возникновением буржуазного общества тюрьма становится довольно веским аргументом в споре с политическими противниками, а позже и основным средством борьбы с общеуголовной преступностью. Даже не будучи марксистом, помешанным на срывании всяческих надстроечных покровов ради обнажения экономических подоплек, легко сообразить, что буржую, которому главное деньги, ни к чему преступник без рук-без ног и уж тем более без головы (в прямом смысле слова) – разве что для изготовления мыла, но, к счастью для преступников, в те времена мыло еще не пользовалось спросом. Значительно выгоднее исправлять злодея тяжким трудом.
Сначала на Западе возобладала пенсильванская тюремная система, а затем ее сменила к 1838 году так называемая прогрессивная (ступенчатая) система, суть которой состоит в том, что в начале срока заключенный имеет максимум ограничений и минимум прав, а к концу срока, если ему удастся внушить начальству, что он исправляется, его ограничения и права приближаются к таковым свободных граждан.
На Западе первые тюрьмы, работные дома и другие пенитенциарные учреждения появились в конце XVI в. В России с этим было проще: как чего – так в Сибирь... В 1586 году в Тобольске уже функционировал Разбойный приказ, занимавшийся ссылкой в Сибирь беглых крестьян, повстанцев и уголовных преступников. И позже Россия особенно-то не утруждала себя поисками там разных систем: сажали как придется, бессистемно и держали как ни попадя; кого в Кишиневе, кого в Сибири, кого на Кавказе, кого на Сахалине; тот умирал от чахотки в Петропавловске, другой, отбывая срок, умудрялся стать вице-губернатором земли поболе какой-нибудь там Бельгии... Ну и т.д. После Второй мировой войны многие ужаснулись способам, которыми тоталитарные государства расправляются со своими оппозиционерами, и стали слышны требования гуманизации тюремной политики. Вопросы организации и деятельности пенитенциарных учреждений становятся предметом обсуждения на нескольких послевоенных международных конгрессах (Женевском в 1955, Лондонском в 1960, Стокгольмском в 1965, Токийском в 1970 гг.) в решениях которых неизменно подчеркивается необходимость гуманного обращения с заключенными, недопустимость их эксплуатации и применения жестоких и вредных для здоровья методов воздействия. Все это, конечно, относится к тем реакционным странам, где еще существуют социальные условия для процветания преступности. Там тюрьма всегда – способ подавления бунта протестующих против режима, и потому необходима борьба всего передового человечества за ликвидацию их. Другое дело страны, где нет социальной почвы для преступности, где светлые юридические головы точно вычислили, что преступление в такой стране – это вина личности (носителя пережитков прошлого и объекта разлагающего влияния буржуазной пропаганды) да изредка – результат стечения неблагоприятных (преимущественно личных же) обстоятельств сугубо локального значения, а потому и ответственность за преступление целиком лежит лишь на данной личности. В еще большей степени это относится к политическим смутьянам, ибо они все заведомые реакционеры. Это и есть отправная точка для желающего постичь диалектические кульбиты "нового гуманизма": свободу (или; как минимум, либерализацию тюремного режима) прогрессивным узникам в реакционных странах, голодную тюрьму и беспощадную суровость каторги реакционерам в прогрессивной стране!
К сожалению, автор не может позволить себе роскоши подробно останавливаться на этих вопросах, как и злоупотреблять сравнениями разных пенитенциарных систем, дабы не быть ложно истолкованным. Вместе с тем он считает не лишним подчеркнуть свое отличие от большинства арестантов, которые любят порассуждать на тему, где лучше и где хуже. Автор уверен, что сидеть везде по-своему хорошо, но еще лучше нигде не сидеть; и потому его сокровенная мечта (трансформация детских фантазий) – обзавестись шапкой-несидимкой. Ищите шапку-несидимку и остальное приложится вам.
Впервые упоминание о концлагерях как местах заключения прежде всего контрреволюционеров мы встречаем в постановлении СНК от 5.IX.18 г. "О красном терроре". В нем сообщается, что "необходимо обезопасить советскую республику от классовых врагов путем изолирования их в концлагерях". Первым концлагерем особого назначения, который может в некотором смысле считаться дедушкой нашего "спеца", был так называемый СЛОН (соловецкий лагерь особого назначения), организованный в кельях Соловецкого монастыря в 20-е годы. Там спасались от бурных превратностей мирской жизни члены контрреволюционных организаций, белогвардейцы и торговцы опиумом, то бишь реакционное духовенство. Основной задачей таких лагерей была строгая изоляция враждебных элементов. Сначала было не до исправления и перевоспитания, поэтому принуждать к труду в таких лагерях стали только в 1926 году.
В 1918 году тюремное управление было реорганизовано в Карательный отдел, который с 1921 года стал называться Центральным исправительным отделом.
Потом в связи с резким обострением классовой борьбы пошла всякая неразбериха: переименования, реорганизации, указы, введение десятилетней ссылки, закона об уголовной ответственности родственников преступника и т.п. Вообще говоря, ужасно увлекательная история, но, к несчастью, она слишком раздвинула бы и без того опасно просторные рамки данной работы, и потому автор со вздохом сокрушения сердечного опускает ее. Но вот Указ Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года никак нельзя обойти молчанием, ибо этим Указом, вводившим каторжные работы на срок от 15 до 20 лет, ознаменовано появление на свет божий существа чрезвычайно мрачного и сурового – отца теперешнего "особого режима", то есть "спеца".
Да и сам "спец", о рождении которого торжественно оповестил мир Указ Президиума Верховного Совета РСФСР от 29 августа 1961 года, оказался не лучше своего папаши. Рождению его предшествовали газетные выступления трудящихся, дружно и слово в слово требовавших покончить с санаторным режимом в тюрьмах. К мнению трудящихся прислушались в верхах, и вот уже депутат Б.И.Самсонов потребовал, чтобы заключенные "воспитывались в условиях более тяжкого труда, чтобы в памяти остались не только хорошее питание и культурные развлечения".*
* "Заседание Верховного Совета СССР 5-го созыва, 2-я сессия. Стенографический отчет", изд. Верховного Совета СССР, М., 61.
В ноябре 1963 года автор целых пятнадцать дней педантично изучал кумачовый транспарант с этими словами: он украшал один из бараков спецлагеря No 10, как раз напротив карцера, и автор, за неимением других занятий, упражнялся в остроумии, тщась угадать, что это такое – "культурные развлечения". Однако аристотелева логика оказалась бессильна, в других же хитроумных логиках диалектической, математической, кремлевской... – автор профан профаном. Зато относительно "хорошего питания" никакие недоумения автора не посещали: при виде того, с какой стремительностью он уничтожает четырехсотграммовую пайку хлеба, никто не усомнился бы в том, что она кажется ему очень-очень вкусной... хотя могла бы быть и побольше. Да и в карцер-то автор в тот раз угодил именно из-за порочной страсти к гурманству: возвращаясь с рабочего объекта, он пытался тайком (за пазухой) пронести в жилую зону десяток чудом раздобытых полугнилых картофелин...
(Здесь утрачена часть текста.)
Автор считает, что тюремный режим слишком очевидно нацелен на превращение арестанта в беспросветного конформиста или откровенно лицемерствующего негодяя. Между прессом внешнего и стихиями внутреннего есть крохотный зазор плацдарм для попыток самореализации человека в соответствии с личным проектом, зазор, конституирующий ответственность человека за то, чем он является. Беспредельно утяжеляя пресс внешнего и поощряя низменные стихии внутреннего, тюремный режим сужает этот зазор до минимума. И не последнюю роль тут играет принудительный труд.
В идеале следует предоставить арестанту право заниматься чем его душе угодно; его отличие от еще непосаженных за решетку должно сводиться лишь к существованию этой решетки. В известной мере обязательным может быть лишь труд, необходимый для оплаты питания самого заключенного. Содержание же охраны, возведение тюремных замков, ремонт лагерных заборов и решеток, стоимость полосатой униформы и наручников аморально взваливать на спину узника – во всяком случае, узника политического.
Даже если быть таким тупицей, чтобы искренне воображать, что многолетний рабский труд способен превратить арестанта в скромного гражданина, производителя материальных благ, то зачем вечером загонять его в тесный и смрадный хлев? Почему бы не дать ему возможность, отгорбатив восемь часов, заниматься своими маленькими человеческими делами? Не все же посвящают свой досуг картам и домино... Но существующие тюремные порядки не усматривают в арестанте личности, их не волнует уровень его духовных запросов, их интересует лишь степень покорности раба начальству. Ну ладно, если никак нельзя без того, чтобы не превращать реформаторий в экономически рентабельное предприятие, то уж извольте кормить арестанта по-человечески, хотя бы на те деньги, которые он у вас зарабатывает, вас обогащая!! Автор считает, что в настоящее время тюремный труд – это и в самом деле не только кара, но и средство развития государственной экономики. По расчетам, произведенным в ГУИТУ МВД СССР*, для возмещения расходов по содержанию арестантов (тюрьмы, карцеры, охрана и т.д., и т.п. плюс, конечно, и само Министерство внутренних дел)** надо удерживать с каждого работающего заключенного не менее 40 рублей в месяц. В 1966 году в среднем с каждого работающего заключенного государство удерживало ежемесячно по 47 рублей***.
* Игнатьев Л.А., "Отчет по теме 23/27" М. Фонд ВНИИ МВД СССР, 1967.
** Свое питание и одежду заключенный оплачивает сам из тех денег, что остаются у него после того, как он накормит и оденет своих тюремщиков.
*** Обследование, тайно проведенное автором в начале 1973 г., показало, что за типовой рабочий месяц заработки, начисленные на лицевые счета заключенных (с учетом коэффициента понижения) после всех удержаний, составили: у 25% – до 10 руб; у 32% – от 10 до 20 руб.; у 18% – от 20 до 30 руб.; у 5% от 30 ло 40 руб.; у 2% – от 40 до 50 руб. У 18% работавших заключенных после всех удержаний заработка для зачисления на лицевой счет не осталось. (Разумеется, обследованный автором состав не может считаться репрезентативным.) Из всего заработка сперва удерживают 50% (в тюрьме, в отличии от лагеря, 60%), а потом оставшуюся сумму облагают подоходным налогом и вычитают стоимость питания и одежды. В результате социального обследования, проведеннвго в 1970 г. (см. Журавлев И.П., Миклин А.С. "Общая характеристика осужденных к лишению свободы". М., 72 г., ВНИИ МВД СССР), были получены данные о наличии денежных накоплений на лицевых счетах осужденных. До 20 руб. на лицевом счету было у 13%, от 20 до 50 – у 19%, от 50 до 100 руб. – у 21%, от 100 до 200 руб. – у 9%, свыше 200 – у 11%. Не было совсем денег на лицевых счетах у 27% осужденных (на лицевом счету автора за два года работы скопилось 196 руб.).
А если помнить, что лагерный труд не засчитывается в общий трудовой стаж, если помнить, что попавший в заключение пенсионер лишается своей пенсии, то... кто же усомнится, что арестанта заставляют работать только для того, чтобы он поскорее исправился?
* * *
В данное время тот "спец", где пребывает автор, насчитывает всего 83 человека, втиснутых в камеры с таким расчетом, чтобы на каждого приходилось не более двух квадратных метров жилплощади.
Когда автору случается вычитать о комфортах, коими наслаждаются заключенные некоторых западных тюрем, у него порой мелькает крамольная мысль: на Западе что может быть тяжелее лишения свободы? Поди, потому и не теснят их слишком-то в тюрьме. А тут само лишение свободы еще почти и не наказание мало упрятать человека за решетку, надо еще всякий день его наполнить муками.
Хотя отношение автора к тюрьме теперь, после десятилетнего с нею знакомства, значительно отличается от первоначального, оно далеко не так просто, чтобы можно было выразить его одним словом (любым одним словом). Это отношение прошло различные стадии – от крайне горячей ненависти до более или менее прохладного отвращения – и в данный момент автор затрудняется как-либо однозначно определить его. Тяжко, муторно, больно, безысходно... Ну и т.д. Это ад в квадрате, это тьма кромешная в кубе!
* * *
Вот то немногое, что автор в данной работе мог позволить себе сказать о тюрьме вообще и о своей в частности. Его утешает лишь соображение, что ранее ему уже случалось писать о "спеце" и, следовательно, интересующимся есть куда обратиться за дополнительными сведениями.
"СТРАННЫЙ НАРОД"
Не внемлют! – Видят и не знают!
Покрыты мглою очеса:
Злодействы землю потрясают.
Неправда зыблет небеса...
Державин, ода "Властителям и судиям"
В свое время автор, как, наверное, и большинство рядовых, еще не ушибленных каторгой читателей, не понял там и сям разбросанных в "Записках" намеков на некий "странный народ", из числа коего был и Лакомка-Сироткин, разгуливавший по острогу в красной рубашке, и тот, что "шестерил" Горянчикову-Достоевскому. "...Только один Сироткин и был из всех своих товарищей такой красавчик, что же касается других подобных ему, которых было у нас всех человек до 15-ти, то даже странно было смотреть на них: только 2-3 лица были еще сносны; остальные же все такие вислоухие, безобразные, неряхи; иные даже седые. Если позволят обстоятельства, я скажу как-нибудь о всей этой куче подробней". И еще раз (в другом месте) Достоевский сулит рассказать об этом "странном народе", но так и не рассказывает ничего, ограничившись несколькими незначительными штришками да намеками, – или потому, что больно уж тема-то по тогдашним временам скабрезная, или, может, потому, что вследствие своей малочисленности этот народец был относительно незаметен... В нынешние времена он изрядно расплодился. Если из 250 каторжников обрисованного Достоевским острога только человек 15 были пассивными педерастами, то, например, в нашей зоне из 83 человек их насчитывается 18, то есть чуть ли не каждый четвертый, да голов 30 активных, которых попробуй назови педерастами хлопот не оберешься.