355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Кочергин » Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени" » Текст книги (страница 9)
Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени"
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:37

Текст книги "Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени""


Автор книги: Эдуард Кочергин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

“Ты что, Гашка, ищешь своего Мордобоя, – останавливала она тощую шалавку, пытавшуюся выйти на Седьмую линию в поисках своего сутенера. —Вернись назад, твой с утра ушел базаровать на Андреевский. Сегодня там перед праздником народ рублем трясет. Поднадыбить чего сможет, коли не повяжут. Лучше пивком похмелись в угловом рундуке, легче станет, туда нынче с „Красной Баварии” свежее привезли”.

Нафуфыренную Мурашку, шедшую на Большой проспект промышлять, сопровождала воспоминаниями: “Не форси, Мурашка, все одно не перефорсишь. Мы в двадцатые по Большому без трусиков ходили, а ты, подумаешь, лифчик сняла”.

Про Мару рассказывали, что в молодости она владела каким-то особым женским устройством – все, кто с нею хоть раз кувыркался, становились ее клиентами на всю жизнь.

Переулочная житуха не всегда была мирной. Раз в неделю всяко вспыхивал скандал, а то и потасовка между двумя-тремя насельниками, обыкновенно женскими. Чаще всего дрались и ругались между собой из-за Мордобоя две соперницы – тощая Гашка с толстой Мавкой.

Гашка орала на полнотелую Мавку:

– Да кто ты такая? Бегемотка, от твоей потребалки ничего не осталось – все стерто, манок-то давно потеряла...

– А ты, – огрызалась Мавка, – в завидках пыжишься. Тебя хоть всю открой – воробей не чирикнет, елы-палы, бодалы... Дырка ты ожидательная, вот кто! Гавка-тявка!

Две девки-чумички, одна с роскошно развитыми формами по кличке Вывеска, другая Дунька Вырви Глаз – эти блудницы с мощными раззявами враз приводили в порядок разбушевавшихся шишовок ядреным бабским языком.

– А ну, дешевка скотобойная, прекрати хулинки всякие на соседок разводить, мандяра залетная. Сейчас буркалы твои растеку и за тридевять земель в тридесятое царство ксиву выпишу... – ругала Вывеска задиру Мавку.

– А ты, зверь мясной, чудо остолоповое, унычь грабки, не то беспалым станешь, – набрасывалась Дунька на женолицего мужика, заступника Гашки, одноногого сантехника Фуню.

К чести коммунальных жителей Шишова переулка, местные свары никогда не доходили до ушей легавой милиции.

Летними светлыми вечерами из раскрашенных охочих уст и глубины нутра несовершеннолетних поддатых особ выдыхались пропитыми голосами разные переулочные страдания:

Для кого я себя сберегала,

Для кого я как роза цвела.

До семнадцати лет не давала,

А потом по панели пошла... —

или бабьи хотимки вроде:

У солдатки губы сладки,

У вдовы как медовы...

Целыми днями по брусчатке переулка ходило мелкое недоросшее существо, прозываемое на Днепровском Шишом Голоштанным, или Пупчиком. Сын тихих беспробудных пьяниц, с того момента, как встал на ноги, он был предоставлен самому себе и соседским жителям. Ходил босым и бесштанным, только в одной рубашке, перешитой из нательной солдатской. Останавливался у каждого окна и прилипал к нему, стараясь, чтобы заметили и накормили. Местные огольцы приучили его, как собачонку, “служить” за кусочек колотого сахара или малую конфетную подушечку – есть собственную ладошку-лапку.

– А кто у нас сладкого захотел, а? Пупчик сладкого захотел, сладкое надо заработать. А ну, покажи дядям, как ты сладкое любишь!

Он засовывал в свой большой ротик маленькую ладошку и начинал ее сосать, улыбаясь зрителям. За что и получал крохотный кусочек сахара или огрызок карамельки. Если кто из посторонних спрашивал его:

– Как тебя зовут?

– Пупчик, – отзывалось существо.

– Он Шишок Голоштанный, – кричала переулочная малышня и поднимала на нем рубашонку, показывая голую попку.

Эти задворки центральных линий, этот каменный мешок, не имеющий ни одного деревца и даже куста, пропахший сырым кислым запахом сосновых дров, пропитанный дыханием перегара дешевого алкоголя вроде “Клюковки” за 9 рублей 80 копеек и покрытый вековыми слоями отборного мата, вот уже более двухсот лет терпел своих насельников.

По утрам из горловины переулка на добычу в сторону Андреевского рынка выезжали на тачках, выхрамывали на костылях, выползали на кожаных задницах, стуча толкашками о брусчатку, все виды опорно-двигательных инвалидов, которых породила война.

Через некое время собака-поводырь выводила за ними сильно тощую фигуру мужского человека с одним измерением – по вертикали, в длинном плаще бывшего темного цвета, широкополой шляпе и с брезентовой прямоугольной сумой, какие носят художники.

Островитяне, оставшиеся в живых с довоенных времен, помнили, что учился он в Академии художеств. И подавал громадные надежды по рисовальной части всему василеостровскому человечеству. За небольшую денежку снимал чердачок под мастерскую на Днепровском. В 1941 году с дипломного курса ушел на фронт артиллерийским наводчиком. Война оставила его жить, но сожгла хорошо нарисованное лицо и превратила в незрячего инвалида. Глазными останками различал он только свет и мрак.

На опаленном напалмом лице торчали огромные темно-зеленые стекла-очки. Они держались на оставшемся куске переносицы. Прямо под ними зияло носовое отверстие, а ниже никогда не закрывающаяся щель рта без губ. Казалось, что на лицо живого человека надета страшная плоская маска с приклеенными к ней очками. Малышня с линий, видевшая его впервые, пугалась и требовала снять маску. “Зачем, дяденька, такую страшную штуку одел, сними, пожалуйста”. Этого человека в Средние века прикарманила бы ватага скоморохов и хорошо бы зарабатывала на его страхолюдии. А сейчас он вынужден скрывать свои безобразия от людей, не особо показываясь на глаза островитянам.

Поводырем у него служил дворового звания пес – такой же высокий и тощий, как хозяин, со странной кличкой Ефимон. В отличие от большинства переулочных инвалидов, инвалид-художник с поводырем направлялся не на Андреевский, а на Неву. Дойдя до набережной Лейтенанта Шмидта, они поворачивали в сторону Горного института и у бывшего Императорского Морского Кадетского корпуса, который оканчивал, а затем руководил им знаменитый русский мореплаватель Крузенштерн, переходили на набережную как раз против памятника адмиралу.

За высоким гранитным пьедесталом памятника, украшенным девизом Крузенштерна “Spe fretus” – “Живущий надеждой”, художник снимал свою сумку, доставал из нее складную треножную табуретку с брезентовым сиденьем, какими пользуются живописцы на этюдах, спускался на последнюю ступень подле воды и усаживался рядом с Ефимоном. Из той же сумы вытаскивал разборное удилище и металлическую банку из-под дореволюционного шоколада “Жорж Борман” с накопанными пацанвой в Академическом саду на Четвертой линии червями и, не торопясь, под бдительным наблюдением поводыря, начинал готовить орудие лова. Затем в правую руку брал удилище, в левую – леску со всеми атрибутами и с правого плеча ловко забрасывал ее в воду.

Ефимон, следивший за всеми движениями хозяина, вперивался глазищами в вынырнувший поплавок и застывал в ожидании клева. На это зрелище с ближайших линий и переулков приходила зырить мелкая пацанва. Устраивалась амфитеатром на ступенях спуска вокруг рыбака с поводырем и замолкала в напряжении, боясь пропустить клев.

За несколько секунд до клева Ефимон начинал тихо рычать. По такому сигналу художник осторожно поднимал удилище и приготовлялся к подсечке. Буквально за полсекунды до того, как поплавок уходил в воду, пес гавкал, и ловкие руки хозяина через мгновение вытаскивали на гранитные ступени набережной бьющуюся рыбешку – к великой радости всей пацаньей оравы. Если улов срывался с крючка и падал на гранит, Ефимон лапою прижимал бушевавшую жертву и, осторожно забрав ее в пасть, отдавал художнику.

В полдень от памятника адмиралу в сторону Восьмой линии и потаенного переулка двигался завернутый в длинный плащ высокий силуэт человека с сумой художника на плече, в черных галошах фабрики “Красный треугольник” и с зонтиком-тростью времен царей. Впереди него шел пес, в зубах которого находилась темно-зеленая авоська с пойманной в Неве рыбой. Малолетняя шпана провожала их островными виршами-дразнилками:

На Шишовой улочке, где шиши живут,

На Шишовой улочке шишечку сосут.

Отсосали шишечку, тошно стало им.

А когда ж мы все-таки что-то поедим?

Квартировал художник с поводырем Ефимоном все на том же чердаке, с которого ушел на войну. Опекала его самая симпатическая тетенька среди местных шишовок – Падшая Магдалина, про которую соседки хвастали, что она не просто наша, как мы, здешние бадалы, а иноземных кровей и сильно образованная. Прошла через все вертепы и любострастные болезни, а в закоулок попала с проспекта после постарения и порчи механизмов.

В выходные дни, а выходные в ту пору были только по воскресеньям, у небольшого домишки, почти по центру переулка, где жила наша пара рыбарей, безотцовая малышня собиралась послушать очередную историю про Шишей – предков теперешних обитателей Днепровского переулка. Рассказывал слепой им только по одной байке за вечер, но каждое воскресенье разные. Послушайте одну из них.

“Давным-давно, давнее давнего, когда наш переулок еще назывался Глухим и на нем жили лишь одни шиши, дома не имели номеров и обзывались по-разному: Крысиный, Мышиный, Тараканий, Клопиный. Да и жители не имели имен, а отзывались только на кликухи. В Блошином доме жил очень богатый Дырявый Шиш. Главным богатством его были дырки – много, много дырок. Причем везде, где только можно: на крыше дома, в потолке, стенах, полу, одежде, в карманах и даже в голове – целых пять штук. Про его такое богатство по Глухому переулку пошел слух, что у Дырявого Шиша дырок хоть пруди и отбавляй, дырка на дырке дыркой погоняет.

И вот Шиш Брюхатый из Крысиного дома вместе со своим дружком-корешком Шишом Конопатым из Тараканьего дома, услышав о таком чудесном богатстве Дырявого, стали ему сильно завидовать. Завидовали, завидовали и решили ограбить богатого Шиша, забрать у него лишнее. И вот однажды ворвались они в его Блошиный дом с брюхато-конопатыми кулаками и хряснули ими по единственному дырявому столу, да так сильно, что он разлетелся вдребезги. А после этого потребовали у Дырявого вывернуть карманы и отдать им, Брюхатому и Конопатому Шишам, все свое богатство.

Шиш Дырявый страшенно перепугался – богатства-то у него никакого не было, кроме дыр, и отдать-то он мог только дыры, а более ничего – шиш, одним словом. Но что поделаешь – встал он перед ними на дырявый пол, растопырился, вывернул свои дырявые карманы, правый и левый, и сказал Брюхато-Конопатым разбойникам: “Берите все, чем я богат, мне такого богатства не жалко”.

Забрались они к нему в карманы, Брюхатый в правый, Конопатый в левый, и давай там шуровать по дырам – богатство искать. Искали, искали и провалились сквозь них на пол, да угодили в подполье, а там исчезли в глубоких дырах, исчезли насовсем.

И стало на Глухом переулке на два шиша меньше. На два шиша меньше, на два больше – все одно – ни шиша. Шиш от шиша отнимешь – шиш и получишь. Вот и сказка вся”.

– Дядюшка Художник, а у нас тараканы в доме и дыры в полу. А Шиш Брюхатый с Шишом Конопатым не могут из них вылезти и напасть на нас? —обратился к нему малёк, стриженный ножницами наголо.

–     Нет, не смогут, их давно нет, а если вылезут, отдайте им тараканов.

–     А у нас дом клопиный...

–     А у нас потолок течет и мыши водятся...

–     А у нас...

Много о чем спрашивали дядюшку Художника безотцовые дети. И еще много всякого рассказал им Художник у дома Падшей Магдалины в Шишовом переулке, пока питерская чахотка не прибрала его с Васильевского на небесные острова и не осиротила всю мелкую островную шантрапу вместе с Ефимоном.

Поводырь, потеряв хозяина, стал бродить по островам города. Его по утрам и вечерам можно было видеть на набережных Большой и Малой Невы сидящего рядом с каким-нибудь рыбаком и следившего за поплавком. За полторы-две секунды до того, как поплавок уходил под воду, раздавалось рычание и гав, когда поплавок исчезал в воде. Непосвященные рыбаки пугались такого действия и гнали его от себя, а посвященные делили с ним улов.

С каждым годом из щели спрятавшегося от любопытных глаз переулка все меньше и меньше выезжало, выхрамывало, выползало военных инвалидов, а восстановленный Андреевский рынок все более и более хирел.

Сорок лет спустя на бывшем чердаке дома Падшей Магдалины среди всяческой рухляди обнаружили остатки самодельного мольберта и репродукцию “Весны” итальянского художника Боттичелли, наклеенную на довоенный добротный картон.

Опубликовано в журнале: «Знамя» 2010, №5

non fiction

Эдуард Кочергин

Три бывальщины

Об авторе | Эдуард Степанович Кочергин (р. 1937) – известный сценограф, главный художник БДТ им. Товстоногова. Работал с Г. Товстоноговым, Ю. Любимовым, А. Эфросом, Л. Додиным и другими выдающимися режиссерами. Народный художник РФ, действительный член Российской Академии художеств, лауреат Государственных и международных премий.

С прозой выступает с 90-х годов. Постоянный автор “Знамени” (“Капитан”, 1997, № 1; “Рассказы питерских островов”, 1999, № 1; “Из опущенной жизни”, 2002, № 12; “Питерские былички” (2004, № 8); “Козявная палата” (2005, № 4); “Проволочные вожди” (2006, № 9). Изданы книга рассказов “Ангелова кукла” (2003, 2009) и автобиографическая трилогия “Крещенные крестами” (2009). Живет в Санкт-Петербурге.

Эдуард Кочергин

Три бывальщины

Хромыч

Памяти Давида Боровского-Бродского.

Жизнь человечья – сказка, гроб – коляска, ехать в ней не тряско…

Русская пословица

В эти древние благодатные места попал я впервые в середине пятидесятых годов прошедшего столетия. Попал и прирос к ним на целых тридцать лет. Каждый год летом, а порою и зимой, из своего бродячего отпуска выкраивал неделю-другую, чтобы побывать на моей любимой мстинской Новгородчине, в моем Раю.

Не знаю, что меня притягивало в эти края. Пожалуй, какая-то красота печали, воспринимаемая поначалу подсознательно. Красота старой, быльем поросшей христианской цивилизации, жившей столетиями в единстве с природой. Места дивные, места могучей красоты и, одновременно, какого-то женственного, лирического обаяния.

Отроги Валдайской возвышенности разрезаются рекой Мстой. Она петляет, пробивая или огибая угорья, придавая всему видимому живительный ритм. Из-за разновысотности местности уровень горизонта при ходьбе постоянно меняется и разнообразит богатство восприятия.

Вековая деятельность людей, постоянно кормившихся этими землями, смягчила первозданную суровость природы, сделала рисунок угорий мягким и одновременно упругим. Водосливные места, обладающие особым магнетизмом, сухой смешанный лес, забытые, нетоптанные многие лета пойменные луга с травой-многоцветьем выше человеческого роста и огромными цветами-колокольцами – белыми, синими, фиолетовыми – на берегах чистейших ключевых ручьев. Звенящая тишина и полное отсутствие людей после сутолоки больших городов превращали эти земли в Богом данный Рай. Округлости крон деревьев, как на картинах русских крепостных художников, пластичность форм холмов, кустов, перелесков, меандра текущей реки умиротворяли душу, поглощали человеческую грубость и жестокость, накопленные за год жизни в городе, через некое время превращали тебя в пленника этой монументальной лирики, и ты сам становился частью природы. Короче, лучшей терапии не придумать.

Там, над пойменным лугом, спускавшимся к реке, на высоком песчаном отроге, покрытом еще не старыми соснами, под защитой “небоскреба” – муравейника, выбрал я место для стойбища.

Со временем, когда спине моей стало невмоготу таскать рюкзак по тридцать пять-сорок килограммов на дальние расстояния, Рай мой на много лет стал для меня единственным местом летнего отдыха. Позже присоединились ко мне мои ближайшие друзья – московский коллега, великий художник театра Давид Боровский и питерский художник-макетчик Михаил Николаев. Мы сговаривались по телефону с Давидом о дне встречи и почтовыми поездами с двух сторон прикатывали на малую станцию Октябрьской железной дороги Веребье.

Разница между поездами составляла не более двух часов. В первый год от станции до Рая шли пешком с тяжелыми рюкзаками. Но уже во второй приезд по предложению Давида решили нанять возницу с лошадью. Машиной туда, слава Богу, не проехать. В единственной едальне, которая на вывеске значилась “Чайная”, местный поддатый мужичок посоветовал обратиться к Хромычу – старому здешнему пастуху. Старик и дорогу знает, и начальство ему лошадей доверяет, по ним он мастак.

По мужиковой наводке обнаружили мы Хромыча на краю поселка сидевшим на разбитой дубовой колоде у стены древней зимовки, прилепленной к такой же старой, кривой избе. Жилистый, поживший старичок с обветренным лицом, седыми патлами, желтоватыми прокуренными усами и бороденкой, оглядев нас со своего низа, без удивления, спокойно спросил с новгородскими интонациями: “Чего пришедце-то, ко мне, что ль? По надобности какой али еще чего?”.

Мы признались, что все дороги в Веребье ведут к нему и что просим его помочь нам тягловой силой доставить рюкзаки до Синего ручья, коли возможно, или до обрыва над старой поймой Мсты и брошенной деревни Нижний Перелесок, а там мы уже дотопаем к нашей стоянке.

“А стоять-то будете на отроге, что над покосами?” – неожиданно спросил старичок. “Да, а вы как догадались?” – “А че догадываться – место что ни на есть подходящее. В прошлом годе в августе я там следы ваши застал. Добросить сидоры смогу только до ручья, а дале лошадке-то не пройти”.

Сговорившись с Хромычем, мы вернулись на станцию, где Михаил Гаврилыч сидел с рюкзачьем. Через некое время подвода с дедом стояла позади станционного вокзала. Когда ее хозяин сошел с телеги помочь нам, мы смекнули его обзовуху – он сильно хромал. Уложенные на телегу сидоры он ловко привязал пеньковой веревкой к торчащим лагам, объявив, что дорожка впереди предстоит кривая, ухабистая да с сильной горкой перед Нижним Перелеском. Без перевязи нельзя никак. Кроме веревок при нем оказался топор. На любопытство по поводу “оружия разбойников” старик ответил: “Перед обрывом, где дорога падает в пойму Мсты, надобно в лесу дрын вырубить и им задние колеса телеги заглушить, не то она при таком уклоне на мою Ромаху наедет. Спускать телегу придется волоком, вот так-то, дружки-залетки, все сами усмотрите”.

Дорога от Веребья в Рай проходила как раз мимо обиталища Хромыча, далее шла через огромную пустошь, местными жителями обзываемую аэродромом, – во время войны с немцами здесь находился запасной аэродром. За полем дорога спускалась в лес и километров пять шла лесом. Затем рельеф становился холмистым, поля менялись с перелесками. Мы с “обозом” то поднимались, то спускались мягкими угорьями по заросшему и еле заметному пути. Начинались наши места.

После очередного перелеска, где дед остановил лошадь и срубил дрын для тормоза, мы оказались на краю высоченного обрыва. Под нами находилась огромная, потрясающей красоты страна с рекой, ручьями, полями, лесами. Эта неожиданная смена масштаба захватывала дух, и по первости от контраста громаднейшего пространства мироздания и малости человеческого существа начинала кружиться голова. Мы застыли, поглощая глазами виденное.

Хромыч, несмотря на свою никудышность и инвалидность, оказался ловким и опытным возницей. Дорога попросту падала вниз. То есть ее не было. Был песчаный, огромной величины обрыв, по которому дед, взяв под уздцы лошаденку и поглаживая ей морду, чтоб она не боялась, медленно спускался с ней и телегой в далекий низ. Иногда они останавливались, он с ней о чем-то говорил, затем снова, метр за метром, вел ее вниз.

“Фантастика! – воскликнул Боровский. – Такому номеру может позавидовать любой цирк! Старик прямо лоцман какой-то! Смотри, как он аккуратно и точно правит своим кораблем-обозом!”. Я вспомнил слова мужика из чайной: “В те места может отвести только один человек в нашей земле – Хромыч”. Так мы обрели себе мстинского ангела-хранителя.

Внизу, у ручья, возница расстался с нами. Добираться оставалось совсем недалеко. Прощаясь, он вдруг бросил: “Там, где будет ваша малина, в былые времена стояла изба…”. Не добавив более ничего, пообещал навестить днями и поторопился со своей Ромахой в Веребье.

Дня через четыре утром у костра во время завтрака мы услышали звон коровьих колокольцев со стороны леса. Интересно, как туда попали буренки? Деревень вроде там нет, дороги тоже не заметили… Звуки двигались поверх нас, затем они, метрах в двухстах, стали спускаться с горы к реке. Спустя минут двадцать увидели уже внизу, у реки, стадо коров, кормящихся тучной травой девственного луга. А вскоре по лестнице, вырубленной в отвесине мыса, приковылял наш дед-возница с махорочной цигаркой во рту и висевшим на плече пастушечьим кнутом.

“Поздно завтракаете, начальники”. – “Да мы с утра рыбу пробовали ловить. Но глухо”. – “А где ж пробовали? С какой стороны?” – “С нашей”. – “С другой стороны и ниже по течению надобно ее ловить. Она там стоит и кормится тем, что ей поставляет ручей, впадая в реку”. Получив полезный совет, мы предложили старику перед чаем выпить стопку водки. Он не отказался. Дружба наша была закреплена.

“А за земляникой ходили?” – “Нет, а где она”. – “Здесь ее много. Справа, за перелеском, на отлоге, где рига стояла, – целое земляничное поле. Ягода полезная: печень лечит – ешьте ее прямо с земли”. – “Дед, а в этих местах раньше люди жили?” – “Как не жили? Цельный хутор находился. Изба со двором, как корабль, на мысе возвышалась, прямо шагах в тридцати от вашего костра”.

Он заходил на наш огонь через каждые два дня, когда пастушил свое стадо по соседству. А под конец нашего гостевания в Раю прихромал на целый день.

Слово за слово, и Хромыч постепенно посвятил нас в свою густую житуху, повязанную с историей сталинской совдепии.

“Отчина моя здесь, на этой земле, где ваши палатки стоят. Мать с помощью повитухи Пелагеи родила меня по весне в дедовом доме. И как только я на свет Божий вылез-появился, зарычал сразу басом. Повитуха матери бросила: “Хорошего ты разбойничка произвела, Акулина”. И пошутила: “Как бы с таким рыком сын твой по казенным домам не загулял”. Хутор долго гудел – пахаря Бог подарил. Я первый мужик у отца оказался после трех-то девок. Во как!

Рос на своей земле, а ее хватало. Вон, глядите, слева от ручья до тех горок, да от воды наверх – поля под зерновые, а далее лес свой. Хозяйство большое – рук недоставало. Но все равно землю в аккурате держали. Меня с двенадцати лет косить поставили. Дед под мой рост специальную косу соорудил. Отцом и дедом, Царство им Небесное, сызмала всем деревенским ремеслам обучен был, да и к скоту приохочен.

А как привольно и весело-то у нас было, в особенности в деревенские праздники! Да все войной оборвалось и революцией. Отец погиб в Первую мировую в Галиции. Дед умер. Я стал старшаком в доме, женился, двух сыновей с женой поспел произвести. Только стали разживаться, напала коллективизация. Меня объявили злостным кулаком, вредным элементом. Все нажитое дедом, отцом и мною отобрали враз. Хутор изничтожили напрочь. Все строения пьяная голь раскатала. Меня с женой и выводком сослали в Сибирь. По дороге туда с семьей разлучили и погнали в лагеря на Север. Одним словом, закулачили вконец”.

Хромыч остановил свой рассказ, запалил козью ножку с махоркой от подожженной в костре ветки и по-новой продолжил повествование про свою “враждебную” жизнь.

“В усатые годы все хутора по Мсте ликвидировали. Хуторян окрестили кулаками да в теплушках, как скот, вывезли в Сибирь-тайгу на съедение комарам. Там все и остались – мало кто выжил. А на родине, вон видно, все заросло, захирело, одичало… Ранее, с древности, земли местные обрабатывались, трава выкашивалась, лес чистили, дороги блюли. Народ в этих краях крепкий жил, работящий. Бабам палец в рот не клади – откусят без спасиба да такого тебе навесят, что долго икать будешь.

Места здешние богатыми считались, богатыми своим трудом. А в серповые времена пропало все без остатку, – прямо сатана какая по Новгородчине шатанула да разнесла все в пух. В монгольское-то иго нас не смогли изничтожить, а здеся сами своих согноили.

Вон, выше по Мсте, километрах в пяти отсюдова, курганы стоят – видели? Прямо на отлогом берегу реки. Про них в наших местах народ всякие интересные легенды рассказывал. Не ведаю, правда это али нет, но рассказы давние – с моей дитячьей молодости.

Известно, что татары в Новгороде не были, не попали, а очень хотели. Знали, что Господин Великий Новгород богат и поживиться им будет чем. Но сквозь леса да болота пройти к нему не смогли. Дошли только до верховьев Мсты – там, где сейчас стоят Боровичи. От бродячих шишиг узнали, что река эта в Ильмень-озеро впадает и что по весне, в разлив, по ней на лодках доплыть до озера можно. А от озера до Новгорода по Волхову рукой подать. Получив такие сведения, решили со своими лошаденками спуститься на ладьях по Мсте под самый Новгород и разорить его, как другие города Руси. Нагайками заставили местных людишек строить для них ладьи.

Но мстенские верховые тайком послали гонцов в Новгород с сообщением о вражеской затее. Гонцы возвратились из Новгорода с приказом от работы не отказываться, а наоборот – угождать степнякам и клепать ладьи, как положено. К полной воде и к подходу большого татарского отряда все ладьи должны быть готовы.

Новгородские начальные люди – начальники – разработали хитрый план: как только мстинцы закончат строить ладьи, в верховье из Новгорода прибудут ушкуйники и наймутся кормчими на суда. Степняки плавать не умели и управлять ладьями не могли. В среднем течении Мсты ушкуйники выберут место, где река разрезает высокие отроги Валдая и становится глубокой да узкой. В здешнем народе место это называется трубочкой. На высоком берегу, поросшем вековыми елями и соснами в три обхвата, на уровне человеческих плеч ушкуйники отмерят расстояние длиной в двадцать судов с промежутками между ними, подрубят по всему отмеренному берегу громадные тяжеленные стволы и привяжут их пеньковыми канатами к задним, неподрубленным деревьям. И как только суда с татарскими воинами и лошадьми вошли в мстинскую “трубочку”, под подрубленные стволы, ушкуйники на высоком берегу по свистку кормчего с последней ладьи разрубили топорами канаты, и на татар в ладьях свалились с высоты вековые сосны и ели. Сам лес обрушился на степняков! Одновременно, по свистку, новгородцы и мстинцы нырнули в воду, поплыли к ладьям. Очень немногих выплывших татар добили на берегах реки. Долго после этого по течению Мсты собирали трупы утонувших врагов и хоронили на пологом берегу. Курганы были не круглыми, как у русских, а прямоугольными.

Вот такой русский народец жил тогда в этих краях, да и командиры у него были с головами на плечах. А теперича что? Полное вокруг опрощенство – никто ничего не знает, не умеет. Знания-то раскулачили да в Сибирь выслали на мошкару. Опыт вековой уничтожили. Хозяйства рухнули, хозяев погубили. Воры-начальники пришли править… Вор-то кроме воровского дела ничего не может. Его надобно обслуживать. Вскорости и вора-то некому будет обслуживать – произойдет всеобщее наступление убогости, ведь любовь к деланью потеряна. В миру все перевернули. Когда вместо Бога вождя-истукана поставили, как в поганые времена, дак сразу начались аресты, ссылки, тюрьмы и убиения всего и вся – сплошная мухатень пошла да сгубила вконец! И совесть тоже… Вон бабку – хозяйку избы, у которой в зимовке живу, спросил однажды, чего они, местные, делали после построения своего колхозу в тридцатые годы-то. А она мне и говорит: “Что, батенька, делали – серпом по молоту стучали… Вот что делали… Хамунизм строили”.

Спасся я на Севере рукомеслом – чинил все порченое, что в руки попадало. Чинил, точил, точал, шил, плел из лыка и бересты лапти, сапоги, зобеньки. Иногда зато от тяжелой работы освобождали. Резал игрушки детям вольноотпущенных, катал валенки, когда шерсть доставали, шил тулупы вертухаям, овчинки – меховые телогреи – блатным. Лечил собак, лошадей. Все, что от чуров своих познал, в ход пошло и выжить помогло.

Хромым стал под Сранском – Саранском – зимой на лесоповале. Бревном придавило, недоглядел, сам виноват. Что осиротел, узнал только в 1946 году, когда на поселение в уральские места направили. Двоих сыновей моих немецкая война прибрала. В сорок втором их в Сталинград бросили. Там они под танками погинули. Мать, получив бумагу о смерти, с горя слегла да не встала.

В середине пятидесятых у башкирцев на Урале новый паспорт удалось выправить. Там у них за лошадьми ходил. Они в лошадях толк знают и уважают, кто тоже в этих животинах смекает. При конях работником служил, башкирцы удивлялись – русский, а все про конягу знает. Паспорт мне по башкирской неграмоте выписали с ошибкою в фамилии. Вместо Хабарова Харовым обозвали. Да я и не возражал, мне главное – ксива, как блатные бают, а не фамилия.

Маялся еще несколько годков на чужбине, но невмоготу стало – затосковал больно по мстинской родине. В шестьдесят первом вернулся на Мсту, а на ней за тридцать один-то год и след простыл от моего хутора. Вон какие сосны выросли на месте отчего дома. А куда я вас за земляникой посылал, там рига наша стояла. Добрая ягода на напитанной земле растет. Хожу я здесь по местам своим. Хожу в одиночестве, как дух неприкаянный.

Поселился в Веребье. В нем меня никто не знает, не помнит, в местных начальственных бумагах нет Харова, да, может, это и к лучшему. Все новые, молодые, а коли старые, то из других деревень переселились на станцию и уже без памяти о былом. Для них я шатун, осевший в Новгородчине под склон лет и сил.

Нанялся пастушествовать – пасти скот, какой на станции у частных хозяев имеется. Хозяева скотины по очереди ежевечерне пастуха на своих подворьях кормят и в поле с собой дневной паек дают. А с осени по договору на прожитье до весны миром денежку собирают. Вот так-то, с голоду не помираем. Работа как работа, тяжка, конечно, да без трудностей ведь интереса нет. А со скотиною я вырос, мне она как родня. Я к ней без обиды, и она ко мне ласкова. Кнут-то только для разговора с ней, для сигнала”.

Жил Хромыч на окраине станционного поселка. В самом последнем домишке по дороге на Мсту, у заросшей пустоши. Снимал у старой богомольной бабки Евдохи зимовку, прилепившуюся к ее покосившейся избе. Жил бобылем, в свободное время плел корзины для насельников станции.

Для нас он стал своим. Мы загодя предупреждали его телеграммой о прибытии, и он каждый раз встречал нас вместе с невысокой, терпеливой лошаденкой Ромахой, запряженной в знакомую телегу, в которой уже лежал порядочный мешок картошки, корзина со свеклой, морковью и луком.

Наша последняя ходка в Рай случилась без него. Питерский поезд, с которого высадился я (Михаил Гаврилыч не смог в этот год поехать с нами по семейным обстоятельствам), а затем и московский с Давидом никто не встретил. Мы, заподозрив неладное, вынесли рюкзаки с перрона за вокзал, на дорогу, и увидели грузовик, привезший из какой-то деревни людей к поезду. Водителя грузовика уговорили подкинуть нас в конец поселка, к началу мстинского тракта. Забросив рюкзаки и себя в пустой кузов, довольно скоро оказались у дома Хромычевой бабки. Подъезжая, почувствовали что-то неладное. Скинув с машины рюкзаки и рассчитавшись с шофером, зашли к бабке во двор. Зимовка была заперта, на двери висел старый замок. Мы постучались к хозяйке. Не сразу, минуты через три, дверь открыла сгорбленная, седая, завернутая в черный платок старуха и объявила нам, что по весне Хромыч скончался, Царство ему Небесное, что телеграмму к нему от нас ей принесли, но ответить на нее она не смогла, ноги не ходят, да и денег нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю