Текст книги "Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени""
Автор книги: Эдуард Кочергин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Ты знаешь, что такое кыр-пыр? А?..
– Нет!
– А кто тебя научил этому? А?..
– Не знаю, – захныкал ответчик.
– Кыр-пыр – это сокращенно Красный Пролетарий, а твоя присказка – клевета на пролетариат и советскую власть. А ну идем со мной, гаденыш, – и, подняв за шиворот бушлатика испуганного Дурашку, оттащил в карцер. Там держал его на голодном пайке, допрашивая каждый день, пока тот не смолк.
Через несколько дней Мокрушка появился в палате, худой и тихий. Между кроватями он более не маршировал. Только любого входящего в палату спрашивал слабым голосом: “Где был, что ел?”. Однажды он обратился с этим вопросом к важному начальнику в погонах, приехавшему к нам с инспекцией: “Где был, что ел?”. Все Жабовы шестерки, кучей сопровождавшие их, в испуге завопили, что воспитанник сдвинутый и его надо лечить. Начальник постоял перед застывшим Мокрушей, подумал, глядя на него, затем, повернувшись к Жабе, приказал: “Лечить немедленно”. На следующий день Дурашка исчез из нашей козявной жизни навсегда.
Сердобольная теточка Машка заявила саловонам-надзирателям, что они грех взяли на грудь перед своими Марксами и Энгельсами. Дурика нельзя обижать, он у Бога на охранении.
Ночное козевание у нас начиналось после ухода последнего цербера-гасилы – Чурбана с Глазами, вырубавшего в палате свет перед сном. Чурбан, сокращенно Чурба, гасил включалу, то есть выключал свет в палатах, своим пропитым голосом приказывал спать и вешал со стороны лестницы здоровенный амбарный замок на дверь козявного отсека. После того, как затихало бряцанье его ключей, в палате объявлялась амнистия, и мы начинали жить своей жизнью. Самые запретные и заповедные дела козяв совершались ночью. Если за окном светила луна, то из тайников доставался рабочий материал и инструменты. Все умеющие шевелить руками мастрячили что-нибудь стоящее, необходимое, в том числе и боевые рогатки с пульками к ним. Одновременно один из нас рассказывал разные сказки-страшилки или события из жизни. Популярными были воспоминания о еде на воле – кто что ел до казенного дома. Лично я во время амнистий работал над картами-цветухами или выгибал из медной проволоки очередной профиль. Засыпали мы часа через два.
Победная картина
Главные рабочие обязанности воспитанников связаны были с двором и кухней. Двор мы подметали, чистили дорожки, осенью собирали в кучи листья и сжигали их, зимой разгребали снег и снова очищали дорожки для прогулок. Под руководством Фемиса складывали на зиму поленницу дров; кололи дрова зэки. В конце зимы в подвалах перебирали овощи, в основном картошку. Летом старших из нас брали полоть морковь, свеклу, репу на полях подсобных хозяйств НКВД. Работали там по соседству со взрослыми зэками, но их к нам не пускали.
Самой трудной повинностью считалось позирование для сталинских картин художницы Жабы. Детей она писала с нас – сыновей и дочерей врагов народа и шпионов.
Особенно запомнилась весна 1945 года. Для картины “Дети поздравляют товарища Сталина с Победой” Жаба из нас, козяв, выбрала нескольких ребят, в том числе и меня. По ее замыслу, поздравление происходило в яблоневом саду. Нас по одному, а иногда и по двое водили в сад, росший за домом, где она жила с какой-то старой теткой Морщиной и двумя петухами. Кур мы ни разу не видели.
Сразу после завтрака, прямо из столовки детприемовский экспедитор Балабон забирал меня с собой и доставлял к месту мучений. По дороге он безостановочно толкал нравоучительные речи, отвлекая внимание от поисков попутных ценностей для наших поделок. В саду под его глазом я менял казенку на белую рубашку и коротенькие штанишки, а вместо бахил надевал новенькие сандалеты и, получив в руки букет полевых цветов, ряженым становился под цветущую яблоню ждать выхода Жабы. Тем временем Балабон выносил из дома складной мольберт, холст на подрамнике и ящик с красками на ножках. Все предметы неспеша расставлял против меня и только после этого шел за художницей. Через две минуты из двери дома с длинной папиросой в зубах выплывала Жаба. Не поздоровавшись, подходила прямо ко мне, жирными лапами поворачивала мою голову в нужное ей положение, поднимала мои руки с букетом выше плеч и, приказав не шевелиться, начинала работу. Самое тяжелое в этой барщине было не дергаться под атаками злющих весенних комаров, которые норовили сожрать меня без остатка. Если я пытался отбиться от пожирателей, Жаба с шипом подскакивала ко мне и, больно ущипнув, ставила на место мои шарниры. В детприемник я возвращался весь опухший от комариных укусов и с тяжелой головой от лекций Балабона. Через день меня снова вели в Жабий сад кормить свирепых летучек.
С готовой картиной я уже летом познакомился в кабинете-мастерской, куда вызвала меня начальница по доносу, что я тоже художничаю. Из медной проволоки делаю профили Иосифа Виссарионовича Сталина и Владимира Ильича Ленина, причем на глазах у всех присутствующих. Войдя в кабинет, я узнал себя, изображенного на холсте, очень похожего, но только упитанного, розовощекого, с умильным личиком, протягивающего вождю букетик цветов. На фоне цветущих яблонь, среди радостной свиты детворы, в белом маршальском кителе с орденом Победы стоял вождь и учитель. Я, самый маленький, с поднятой головкой взирал преданными зенками на белого генералиссимусного Бога – победителя фашистов. От увиденного парадного полотна я онемел поначалу, а потом даже воскликнул: “Во здорово!”. Затем мне почудилось, что снова меня одолевает комарье, и я стал чесаться, стоя перед картиной. Жаба прервала мое отрешение, цыкнув: “Ну ты, шелудивый, покажи свой фокус с профилем Сталина”. Я молча достал из кармана шаровар скрутку медной проволоки, расправил ее, вытянул руками до идеальной гладкости и стал сгибать, постепенно выстраивая рисунок, начиная с шеи и подбородка, снизу вверх, по кругу. Жаба очень внимательно следила за моими руками, и, когда я, закончив затылок, вышел на шею с другой стороны, подрезав ее остатками проволоки, как на наградных медалях, она сняла со своей физии дальнозоркие окуляры и потребовала положить профиль вождя на стол. Я выполнил приказ, положил перед ней проволочного Сталина, и она впилась в него своими выпученными жабьими глазками, шамкнула: “Ловко, но больше не смей никоим образом этим заниматься, не то загремишь в спецуху, а то и дальше. Делать вождей из проволоки не положено. Запомни это на всю жизнь”. Мне показалось, что последние слова она произнесла с некоторым испугом, естественно, не за меня, а за себя. Выходя от Жабы, я еще раз посмотрел на ее картину, по ней совершал экскурсию здоровенный таракан.
После допроса, уже в палате, я понял, что зря показывал ей свое умение, надо было прикинуться дурачком, мол, да, пробовал, но не вышло, не получилось. Действительно, вскоре она начала ко мне придираться. Пень с Огнем по ее приказу два раза в неделю шмонал меня, отбирая все, что находил в моих карманах или тумбочке. А еще раньше, 9 мая, она меня, больного, упекла в карцер за кашель во время торжественного построения во дворе детприемника по случаю Победы над фашистской Германией. И мне ничего не оставалось делать, как готовиться к побегу из этого Отдаленного Места Ссыльных Каторжников в сторону Запада, что в результате я и осуществил, только несколько позже.
Что мы хавали, шамали, хряпали
Тема еды была главной темой нашей жизни. Основные мечты дэпэшников вращались вокруг пищи, особенно зимой и весной. В это время, по словам нашей хромоножки, мы могли сожрать все, что не прибито. Летом подкармливались на прополках с опасностью схватить кишечную палочку и попасть в руки Кромешной Капы.
Кормили нас в большой общей столовке, по-нашему – хавалке, на втором этаже. За каждым прямоугольным столом сидело по шесть человек. На нем по периметру стояло шесть металлических зеленых кружек, седьмая по центру, из нее торчал нарезанный вертикальными кусочками ржаной хлеб – шесть кусков. Шесть суповых ложек лежало между кружками, и всё – тарелок никаких не было, – первое, второе и третье ели из кружек. Меню не отличалось разнообразием. Шамали мы три вида супов – гороховый, капустный, крупяной; крупяной суп с огурцами назывался рассольником. На второе чаще всего давали каши – пшенку, ячневую, реже – картошку, картошку с капустой под названием – овощи. Второе тщательно выскребали из кружек, очищая их для подслащенного бледно-розового киселя или пустого компота – главной нашей наслажденки. Завтрак и ужин тоже кашный. Утром перловка, вечером пшено или наоборот. Редко давали горох – вкусную хряпалку. С 1944 года по выходным дням иногда кормили молочным супом с незнакомыми до этого года макаронами.
В праздники – 1 мая, 7 ноября, 5 декабря, в день Сталинской Конституции, и 21 декабря, в день рождения вождя, выдавали нам по куску хлеба, намазанному сливочным маслом, и вместо киселя наливали в кружки кипяченое молоко, а на ужин в суповую ложку клали по куску натурального колотого сахара. Это была песня. Все бы ничего, но пайки были настолько крошечные, что из-за стола мы вставали полуголодными.
Человечку, жаждущему съесть чего-нибудь вкусненькое и мечтавшему об этом вслух, козявы язвительно говорили: “Тебе, малый, может, подать какаву со сливкой да булочку с марципанами?”. Что такое какава – никто не знал, булочку с марципанами мы и представить себе не могли. Откуда возникла такая фантазия, да еще в то голодное время – неизвестно. Вероятно, кто-то из взрослых высказал вслух свою мечту, а она у нас превратилась в дразнилку. С марципанами я познакомился спустя пятьдесят лет, и то в Париже.
Про мороженое и Бога зимы Ептона
В 1944 году в воздухе запахло Победой. Появились смутные, но все-таки надежды на лучшие времена. Даже у нас в детприемнике! Осенью на одной из ночных амнистий решено было отметить Новый, 1945 год мороженым. Да, да, мороженым, сделанным в складчину всеми козявами нашей палаты. По-настоящему, что такое мороженое, никто из нас не знал. Старшие козявы смутно помнили, что оно было молочным, холодным, сладким и сытным, а если сытным, значит, хлебным. С начала зимы мы решили собирать продукты, составляющие нашу мечту. С трех праздников – ноябрьских, дня Сталинской Конституции и дня его рождения – мы накопили запас сахара. Хлеб заготовить было проще, несколько дней пять кусков хлеба за завтраком, обедом и ужином делили на шесть порций, а один откладывали в тайник. С молоком сложнее. Его выдавали в обед 21 декабря. К этому дню мы стибрили у вохры пару бутылок из-под водки, вымыли их и под столом залили бутылки молоком, главной основой новогодней “цацы”. Так как мороженое называлось сливочным, необходимо было скопить некоторое количество сливочного масла. Его давали только в праздники, как и сахар, но, чтобы воспитанники не воровали друг у друга, масло намазывали на кусок хлеба. Мы сдвигали его передними зубами на край, к корочке, хлеб съедали, а корочку уносили в палату.
Добытое таким образом молоко и масло прятали между двумя рамами в дальнем от входа окне. Одна из рам специально открывалась вместе с приклеенными на зиму полосками бумаги. Никто и подумать не мог, что за нею тайник Деда Ептона. Кто такой дедушка Мороз, в ту пору мы, козявные дэпэшники, не знали, но зато про Деда Ептона – сибирского Бога Мороза, который одно лечит, другое калечит, наша училка жизни тетка Машка рассказывала очень много историй. В ее историях Бог Ептон питался только замороженными продуктами.
В ночь с 30 на 31 декабря, в последнюю палатную амнистию 1944 года, все козявы занимались приготовлением мороженого. Порубленный на квадратики хлеб вымачивался в двух мисках молока, взятых напрокат у тетки Машки. Затем вымоченный хлеб со всех сторон обсыпали толченым сахаром и аккуратно укладывали на досочки от днищ наших тумбочных ящиков. Эти подносики с заготовками ставили между двух рам в ептонский холодильник на заморозку. Минут через двадцать замороженные кусочки снова мочили в молоке и снова обсыпали сахаром, и так трижды, четырежды. Перед последним замораживанием одну из сторон кусков намазывали сливочным маслом – и продукт был готов. Работали посменно, так как замерзали – на улице свирепствовал тридцатиградусный Ептон. Готовое мороженое ссыпали в мешок, сделанный из майки. До новогодней ночи мешок с мороженым прятали там же – между окон, прикрыв от глаз бумагой. Боялись, что вохра обнаружит, но пронесло! Им было не до нас – они сами готовились отмечать Новый год.
Тридцать первого, как по заказу, Бог Зимы подарил нам ясную лунную ночь. В палате было светло, как днем. В центральном проходе из пяти тумбочек мы соорудили “племенной” стол. Из заветного окна достали драгоценный мешок и отсчитали каждому пайку ржаной “цацы”. После объявиловки палаточным боярином Косоротом новогодней амнистии началось поедание самопального мороженого нашей козявной оравой – в честь 1945 года и в честь сибирского Бога Мороза, деда Ептона. Ни до, ни после, никогда в жизни никто из нас больше не ел такого вкусного ржаного мороженого– при свете огромной луны в белом морозном ореоле за окном.
Первого января мы поздравили теточку Машку с Новым годом и вручили ей несколько порций нашего мороженого. Разглядев подарок, главная матерщинница детприемовского пространства впервые на нашей памяти вдруг произнесла:
– О, Господи, Мать Божия! Мыкалки вы мои родные... – и заплакала.
Праздничная челка
С начала 1945 года детприемник стал готовиться к празднику Победы. В феврале из женской тюрьмы или колонии привезли под охраной нескольких теток. В зале Феликса Эдмундовича нас по очереди, начиная с колуп и кончая пацанами, выстраивали перед ними. Зэчки выбрали из нас разновеликих огольцов и сняли с них мерки. После отъезда обмерял на этажах пошли разговоры, что к весне нам сошьют новую форму.
Последний раз детприемовскую банду стригли в феврале. В апреле по палатам разнесся слух – в ближайшую стрижку нам в честь Победы оставят челки. Поначалу никто из нас не верил в это фуфло. Думали, что, как всегда, – берут на пушку. Двадцатого апреля объявили – следующим днем, то есть двадцать первого, под Феликсом Эдмундовичем состоится стрижка воспитанников. Двадцать одно в блатном мире цифра хорошая – значит, оставят челки.
Утром двадцать первого под охраной вооруженных солдат привезли четырех зэков-парикмахеров. В зал нас поставляли поэтажно, начиная, как всегда, с мальков. Первые вышедшие от Дзержинского колупы оказались с челками. Значит, и мы будем с челками, значит, мы победили, скоро наступит мирное время, и все вернемся домой!
Уже в зале узнали, что по требованию Жабы челки должны быть единообразными, нас будут стричь по шаблону. Каждый, когда подходила его очередь, обеими руками держал на своей голове шаблон, вырезанный из плотной бумаги, и стригаль ручной машинкой снимал вокруг него волосы. Наводил марафет другой зэк, с ножницами. Конвейер состоял из двух зэков с машинками и двух с ножницами, из шаблонов и наших голов. Зэки-парикмахеры работали весь день до позднего вечера не покладая рук. В ночь с двадцать первого на двадцать второе апреля, впервые за все годы пребывания за пазухой Лаврентия Павловича, мы спали с челками.
На другой день весь дом от мала до велика помыли в бане и переодели в чистое белье. Утром двадцать третьего во двор в сопровождении охраны въехала крытая машина. Из нее солдатики начали таскать в зал Дзержинского перевязанные бечевой тюки. Мы поняли – днем что-то произойдет. За завтраком Крутирыло торжественно объявил о замене старой одежонки на новую форму. Нас поделили пополам: колупы и козявы – сегодня, прямо после завтрака, шкеты и пацаны – завтра. Весь детприемник пришел в возбуждение – хотелось скорее посмотреть на подарок наркома Берии. Но до обеда, задержанного на полтора часа, загнанных в зал Феликса колупашек не выпускали. Форму на них увидели только в обед. Форма, как у нас говорили, показалась, то есть понравилась. Серая рубашка с отложным воротником, черные штаны, еще не брюки, но уже не шаровары, на двойной резинке, с двумя карманами, бушлат из черной “чертовой кожи” на подкладке, с внутренним карманом, как у фраеров.
Нас обрядили только ко сну. По сравнению с бывшей разнопалой одежонкой теперешняя смотрелась действительно формой. В ней мы с нашими одинаковыми челками выглядели отштампованными изделиями могущественной государственной машины. Мешали только пуговицы на бушлатах. Они у всех оказались разными.
Подарок Берии
На другой день теточка Машка объявила по секрету, что завтра с воспитанников будут снимать образы и что в зале под портретом Дзержинского Фемис сооружает всякие подставы и в светильники вворачивает сильные лампы. Утром двадцать четвертого апреля главный воспитатель-надзиратель на всю хавалку приказал через пятнадцать минут попалатно явиться в Актовый зал в полной форме. В зале под портретом козлобородого мы увидели сколоченную работным человеком двухступенчатую площадку с креслом-троном нашей начальницы. Ниже, вокруг него, стояли стулья. Слева, справа и за троном из скамеек выставлено было четырехступенчатое сооружение. По центру против начальственного места возвышался солидный ящик на трех ножках, покрытый черной тряпкой. Не все знали, что это фотоаппарат.
Крутирыло расставил дэпэшников по скамейкам. На самой верхней скамье стояли пацаны, а на первой посадили колуп. Во время фотографирования все должны были, подняв головы, смотреть на верх ящика, верхние ряды – стоять по стойке смирно, а сидящие колупы – выставить руки на колени. Крутирыло больше часа репетировал с нами, добиваясь любимого единообразия, заменяя одного другим из-за разности роста или из-за не подходящих друг к другу харь. Он фитилил перед нами, как его Жаба перед своими холстами, создавая из нас нужную ему картину огромного размера с персонажами в натуральную величину. К приходу Жабы со свитой мы еле держались на ногах.
За кавалькадой семенил какой-то маленький, смешной рыже-лысый человечек, похожий одновременно на Владимира Ильича Ленина и на клоуна из книжки про цирк. При его появлении все выстроенные детприемыши невольно засмеялись. Начальница, очевидно, подумала, что смеются над ней и, остановившись, зло зашипела в сторону Крутирыла:
– Шшто это за безобразие такооое, а?
Надзиратель побагровел и заорал на нас:
– Молчать! Прекратить! Смирно! – и почему-то стал лупить себя по лампасам.
Мы затихли, но оторваться от рыже-лысого уже не могли. Когда человечек подбежал к ящику на ножках, мы поняли, что это фотограф. Вспрыгнув на укороченную табуретку, засунул голову в черную тряпку, посуетился под ней какое-то время, затем схватил ящик, взвалил на плечо и перетащил подальше, поставив прямо в дверной проем. Тем временем Жаба с челядью устроилась на огромном помосте под портретом создателя ЧК. Лысый фотограф снова взгромоздился на табурет, залез под тряпку, снял круглый колпачок с широкой латунной трубки со стеклом и скартавил:
– Когошо, пгиготовьтесь...
Мы опять не выдержали – засмеялись. Крутирыло вновь рассвирепел, бросил свой стул подле Жабы и, подбежав к аппарату, закричал:
– Чего гогочете, недоростки, вам комитет подарок сделал. А ну, смотрите на мой кулак, – и, выставив его над ящиком, рявкнул: – На сигнал “пли!” – всем замереть, поняли? Фотограф, приготовьтесь! Раз, два, пли!
Мы застыли. Лысый нажал на затвор.
– Еще повторим дважды – раз, два, пли!
На финальное “когошо!” мы не смеялись.
Два других дня смешной фотограф снимал каждого из нас по отдельности. Помогали ему кудрявые пацаненки пятнадцати-шестнадцати лет. Судя по цвету волос – сынки. Личные фотки рыжая семья изготовила отменные.
Коллективную фотографию вывесили в Актовом зале перед праздником. Выглядела она богато, и все бегали смотреть. Находили себя с трудом – уж больно одинаково были прилизаны. Самыми узнаваемыми на большой фотографии оказались начальники, особенно возвышавшаяся Жаба. В сравнении с нею дэпэшники смотрелись лилипутами одного помета.
9 мая во дворе на торжественном построении в честь Дня Победы нам в качестве подарка от Лаврентия Павловича выдали по одной личной фотографии в треугольном армейском конверте. Эти фотки стали первой собственностью каждого из нас. Мне удалось свою сохранить и пронести через годы мытарств. Когда в августе месяце я бежал из детприемника в родной Питер, в лацкане моего бушлата была зашита фотка, а в карманах шаровар находились два мотка медной проволоки. Один для профиля Сталина, другой для профиля Ленина. Мои проволочные вожди помогли мне выжить, но это уже другая история.
Опубликовано в журнале: «Знамя» 2006, №9
non fiction
Эдуард Кочергин
Проволочные вожди
Об авторе | Эдуард Степанович Кочергин – известный театральный художник, главный художник БДТ им. Товстоногова, народный художник РФ, действительный член Российской академии художеств, лауреат Государственных и международных премий. Постоянный автор “Знамени”.
“Проволочные вожди” – вторая часть его автобиографической трилогии. Первая часть трилогии “Козявная палата” была опубликована в журнале “Знамя” № 4 за 2005 год.
В начале августа 1945 года я со своим однопалатным дружком Петрухой-Медным Всадником (такая у него была кликуха) – бежал из чернолучинского детприемника от начальницы – Жабы. Бежали на продуктовой барже вниз по Иртышу в город Омск. Там мы вышли к запасным путям железнодорожной станции и наткнулись на вагон пирующих дядек, одетых в военную форму, видать, блатных главарей целого состава зэков-уголовников, которых везли на японскую войну. С голодухи прибились к ним, но вскоре по их повадкам и фене я понял, что снова надобно бежать. Мы представляли для них только “жопный” интерес. Под предлогом “сходить по нужде” я смылся, а Петруха, любитель поесть, отказался идти со мной, и, что с ним произошло далее, не ведаю.
Из Омска на запад, к Уралу, было две ветки: одна – в сторону Свердловска, северная, другая – на Челябинск, южная. Я не выбирал, даже не знал, какая для меня выгоднее, и попал на челябинскую ветку. Забравшись на платформу с пустыми контейнерами, рванул с испугу несколько перегонов до станции Исилькуль, где состав поставили на запасной путь, и мне пришлось вылезти из своего укрытия. Конечной целью моей был не Челябинск, а далекий Питер, отправился я в него в новой казенной, сшитой ко Дню Победы тюремными зэчками форме. В карманах моих шаровар лежали стибренная ложка, небольшая заточка, рогатка, изготовленная собственноручно в детприемовские ночные амнистии, и два мотка медной проволоки, точно рассчитанных на два профиля наших главных вождей – товарища Сталина и товарища Ленина.
Как ни странно, но искусство выгибания профилей наших кормчих, которое я освоил в детприемнике, спасало меня от голодухи в течение всего шестилетнего пути по станциям, городам и поселкам, по детприемникам и колониям, от Сибири до Ленинграда. На вокзалах, в ресторанах, столовых, буфетах, на базарах, рынках победивший в Великой Отечественной войне фронтовой народ не мог отказать голодному пацанку в жратве, тем более за выполняемые на их глазах из медной проволоки профили любимых вождей, в особенности генералиссимуса.
В эти бурные переселенческие месяцы 1945 года по мере движения к Уралу я все больше и больше знакомился с совершенно особым миром железной дороги. Со стороны Урала на японский фронт двигалась огромная военная армада. Туда шли бесконечные эшелоны теплушек с солдатами и платформ с танками, артиллерией и другой техникой, под брезентом и без. Из России в Сибирь с Отечественной возвращались запоздавшие из-за лечения в госпиталях обрубки с зашитыми культяпками рук, ног, обожженные, с покалеченными, щербатыми от ран лицами солдаты и офицеры – живые документы войны. Каждая станция, полустанок встречали их ревущими бабами, они разбирали своих, кровных, родных сражателей и развозили по домам.
Картинки памяти
Рестораны крупных станций выставляли прямо на перроны столы и стулья, и перед самым прибытием пассажирского поезда официантки наливали из кастрюль в белые суповые тарелки горячий свекольный борщ, мечту желудка. Буфетчица тем временем шустрила вокруг кружек с пивом, наполняя их, отстаивая пену и снова подливая золотистый напиток.
Подошедший поезд выбрасывал из себя голодное человечество в гимнастерках и кителях. Оно мгновенно заполняло перронный ресторан, и начиналось племенное поедание родного блюда, сибирского борща. Слышны были только просьбы-приказы: “Девочки, еще одно пиво, дорогие, добавьте борща, красавицы, два самых больших пива и солонку”. Фронтовые инвалиды всех мастей в кружку пива перед питьем бросали щепотку соли. В кружке происходил взрыв – резко поднималась пена, и пьющий исчезал в ней, жадно глотая золотистую сладость жизни. Некоторые, особо изощренные, посыпали солью края кружки и, вращая ее, пили пиво через эту соль. Мне казалось, что этим покалеченным войной людям не хватает соли для восстановления утерянных частей тела.
Официантки пользовались огромным успехом у оголодавшей по женской ласке фронтовой братии. Каждый старался хотя бы прикоснуться к нафуфыренному женскому чуду и назвать женщину уменьшительным ласковым именем.
Почти из каждого состава, приходившего с запада, кто-нибудь из военных выносил на перрон баян, а чаще – трофейный аккордеон и одаривал пирующих людей “Катюшей”, “Землянкой” или “Тремя танкистами”. А сверху, со стены вокзала, с огромного портрета взирал со своей послевоенной улыбкой на победивший народ великий кормчий, генералиссимус в белом маршальском мундире при всех регалиях.
На стенах ресторанов, в залах ожидания висели бесконечные вариации шишкинских “Мишек”, куинджевских “Березовых рощ”, перовских “Охотников на привале”, выполненные неполным набором красок неизвестными старателями.
Вокзалы, перроны, привокзальные площади и пространства вокруг них в городах и городишках по всему пути следования эшелонов были забиты разномастной людвой всех возможных в России национальностей, говоров, возрастов, мастей и чинов. Сидели на чемоданах, ларях, корзинах, спали на мешках и Бог знает на чем и как. Весь этот человеческий рой галдел, шумел, храпел, жевал, шелестел, спорил между собой, смеялся, ревел – одним словом, жил-торопился в ожидании своих поездов. На этом “базаре” можно было услышать все что угодно. Одна баба жалилась другой:
– Да совсем я обезглавилась, поначалу мужика, после старшего, средного, а в сорок четвертом младшего сына забрали на фронт. Не помню, совсем не помню, помню, что похоронка, похоронка, похоронка. Последней не было, вот и хожу встречать. Бог даст – хоть одного дождусь.
В кучке сильно поддатых типарей какой-то мохнатый дед, обращаясь к огромному верзиле, рассуждал:
– Если украинец – не хохол, русский – не москаль, поляк – не пшек, то значит, я – еврей, но не жид. Слышишь, это тебе говорю я, Евсей, ты понял, а?
– Молчи, Еся, глотанул ты лишнее и кумысишь, не пари муйню, не сотрясай воздух, – по-отечески сказал деду огромный беспалый разбойник.
На вокзальной скамейке ласкательная теточка шелестела вокруг своего мужа-обрубыша, говоря рябой холостой бабе-завистнице:
– Ноги-то пускай, главное, чтобы кляп действовал, для бабы-то без кляпа хуже, что гладь, что гладью вышивать – одно и тож. Он у меня говорит мало, зато рукастый, у него все ладно. Да безногий-то не сбежит, а говорить я буду. За три дня на попутных за тобой примчалась, торопилась. Ах ты, Боже ж ты мой, Боже ж ты мой, – комунис, партаец, а безногий. Начальники с колхозу за тобой машину обещали. Дых ты мой, полюба моя. А ты чего слухаешь? Я на него жалоблю, ты ж ни при чем.
– Вместо люботы накормила бы его. Вон человек ртом глядит, ничего не слышит.
– Не бойсь, не бойсь, накормлю, целу корзину навезла, и самоход есть. Дочуха у нас с ним выросла, тож пирога спекла. Он у меня рукастый, все делать может, а заместо ног колеса поставим. Правда, Васечка? Ах ты мой окоянтовый!
– Клава, Клав, налей чарку-то, душа просит, слышь, душа просит! Клав…
В эту гурьбу людей каждый день добавлялось приходившее к поездам бабье разного возраста. Чтобы просто поглазеть, посочувствовать, позавидовать, кто, что, зачем, почему... За неимением “кина” они отсматривали кино жизни. Большинство не по делу, а так, поглядеть на проезжающих военных мужиков, поучаствовать в радостях по случаю возвращения фронтовика в свой край родины. Да просто на авось, авось кто-нибудь из проезжих одарит их своим хотением, своей сказкой.
Матерь Божья…
Из разных картинок память глаз моих удержала одну совсем неожиданную. Высмотрев в окне вагона голову своего мужика, молодая крепкая сибирячка вскочила на подножку еще не остановившегося поезда и, растолкав гроздь солдат в тамбуре, понеслась внутрь. Через некоторое время после остановки состава она, красивая, черноглазая, появилась в дверном проеме вагона, держа на руках, как ребенка, совсем безногого, однорукого обрубка в тельняке. Он, обняв шею носительницы единственной рукой, смотрел на нее своими синими виноватыми глазами и басил ей:
– Прости меня, Нюша, не уберегся, не уберегся…
– Матерь Божья, Матерь Божья, Иисус Христос, – крестясь, завопила, глядя на них, всегда пьяная бабка-побирушка и рухнула перед вагоном на колени.
Толпа онемела.
Двое военных мужиков бережно сняли с подножки вагона “Божью Матерь” с ее ношею и выставили на перрон. Черноглазая бабенка, шагнув в расступившуюся толпу, понесла своего обрубленного христосика сквозь людей, ревя и хохоча радостью одновременно. Кто-то выдохнул: “Война”.
Первая пайка
Попав в Исилькуль и сильно оголодав в дороге, я по забитым военными составами путям стал пробираться к вокзалу в надежде добыть еду. Солдатики из встречных открытых теплушек заметили и окликнули меня:
– Эй, малек, что здесь бродишь?
– Да к станции иду, еду хочу заработать.
– А как ты, шкет, ее зарабатываешь?
– Художеством.
– Каким таким художеством?
– Профиля вождей выгибаю.
– Что? Как так – выгибаешь? А ну, покажи!
– Покормите если – покажу.
– Покормим, покормим, не бойсь.
Я остановился, вынул из правого кармана шаровар сталинскую скрутку проволоки и у них на глазах стал выгибать из нее вождя. Пока я работал, солдаты молча следили за моими руками. А когда сделал и показал, они признали, что Сталин абсолютно похож, как на медалях, и наградили меня хорошей пайкой – почти полной буханкой хлеба и шматом вкусного сала.
– Откуда сам-то?
– Из Ленинграда, с маткой домой возвращаюсь, только она заболела, и мне добытчиком пришлось стать.
Вечером в столовке недалеко от станции удалось еще подработать. Запасшись едой, ночью я проник на шедший в Курган пассажирский поезд и уснул на верхней багажной полке общего деревянного вагона между корзинами, чемоданами, тюками. Так продолжался мой бег из Омска на запад – бежал я только на запад.