355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Кочергин » Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени" » Текст книги (страница 2)
Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени"
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:37

Текст книги "Рассказы Эдуарда Кочергина в "Знамени""


Автор книги: Эдуард Кочергин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Следующим помощником считался красивый рыжий татарчонок Тахирка – сын потомственной питерской дворничихи из углового дома 17-й линии и Камской улицы. Во второй комнате их казенного жилища на синей обойчатой стене, среди окантованных арабской вязью каллиграфически написанных цитат из Корана, рядом с портретом важного татарского деда, под стеклом на темно-зеленом бархате висела золотая медаль с двуглавым орлом, выданная деду Тахирки за верную службу русским царям и Отечеству по случаю двадцатипятилетия службы столичным дворником.

Третьей помощницей, в особенности по игрушкам, была любимица Гоши – крохотная кареглазая девчонка с чухонским носиком-уточкой, которую все звали Кудышкой, в отличие от ее чокнутого дяди Никудышки – кладбищенского нищего, небольшой величины мужичонки с бабьим лицом. Она вместе с ним обитала на Смоленском. Ее отец, маклак с барахолки, в 40-х годах был взят “на посиделки” за какую-то политику, да там и сгинул. Мать, ставшая ханыжкой, набегала раз в день на своих кормильцев и вытряхивала из их карманов дневную выручку, при этом страшно ругаясь, что ныкали от нее нищенскую мелочугу. Забрав гроши, убегала за ленинградскою водкою – самой дешевой в ту пору: один рубль десять копеек за чекушку. Кудышка после набегов матери не ревела, а только сильнее сжимала свои крохотные губки, за которыми прятала часть денег, отчего становилась еще более похожей на уточку.

Из этой уточки со временем выросла первая островная красавица, ради которой множество василеостровских и голодайских богатырей билось смертным боем. А она выбрала себе художника, предки которого лежали на Смоленском кладбище – последнем пристанище художественных академиков.

Малютка Кудышка и завершала подготовку к зимним праздникам, вонзая в снежный задок огромной богини хвостик из старой мочалки.

Начинались ледовые гульбища перед самым Новым годом, а заканчивались сразу за православным Рождеством, к концу школьных каникул.

Мономашил всем представлением сам Гоша-летописец, в вывернутом наружу тулупчике, в старом, с торчащими ушами мохнатом малахае похожий на страшноватого деда Чурилу или на древнее славянское божество вроде мифического бога Велеса. Он выводил убранную в бело-золотистый платок Тахиркиной матери Кудышку с красным мешочком в руках-рукавицах и ставил ее на лед по центру, между зимней богиней и елкой. Сам же со “снегурочкой” Степой становился подле бабы. Суковатым жезлом с петушиным навершием и консервными банками, прибитыми и привязанными к нему для звука, бил по льду несколько раз, приговаривая: “Солнце пришло, свет принесло, кто за него борется, тот им и кормится”.

На этот сигнал из-за кустов с двух враждебных берегов выбегало ряженное медведями пацанье и устраивало на льду вокруг малютки бой-борьбу. Победившая сторона получала возможность первой славить девчонку.

Маски у них были из мешков. Два угла, перевязанные бечевкой, – уши, часть мешка, собранная и затянутая веревкой, – пятачок и две дырки по бокам – глаза. Все это надевалось на голову, закрывая шею, плечи, грудь. Получалось очень убедительное существо. Так вот “победители-медведи”, старательно держась за руки, ходили вокруг нее хороводом и славили:

Кудышка, Никудышка,

Желанная, бескарманная,

У тебя в кармане горошинка,

А сама ты хорошенька.

А она, румянясь успехом, одаривала из красноситцевого мешочка пляшущее вокруг нее пацанье лошадиным лакомством – кусками жмыха и дурынды, краденными на Андреевском рынке Вовкой с товарищами.

Побежденный хор, вздергивая вверх и опуская до снега свои ручонки, картавил глупостные припевки:

Шундла-мундла вот какая,

Шундлик-мундлик вот такой...

и, кружась с победителями вокруг Кудышки-Солнца, все вместе пели:

Капуста, капуста капустится,

Поднимается, поднимается – опустится...

Лучше всех плясал и пел Тахирка, за что более всех и награждался. Тем временем дед Чурила посыпал из консервной банки всю пляшущую братию овсом и, стуча жезлом, басом дьячка пел: “Сею, вею, посеваю, с Новым годом поздравляю”.

“Снегурочка” Степа вставала подле богини зимы на задние лапы, выворачивая наружу сиськи кормящей собачьей матери, и начинала подвывать им свое славление. Смотревшая от зрителей старая пьяная проститутка по кличке Доброта, вдохновленная происходящим, сбегала на лед и, прихлопывая по льду латаными валенками, плясала девочкой, припевая деревенскую:

А на горушке снеги сыплют, снеги сыплют,

Лели, снеги сыплют.

А нас мамочки домой кличут,

Лели, домой кличут.

А нам домой не хотится,

Нам хотится прокатиться

С горушки да до Служки, до елушки,

Лели, до елушки.

По берегам Смоленки стоял и зырил на происходящее внизу уважаемый люд с двух островов. Среди них были известные невские дешевки – Лидка Петроградская и Шурка – Вечная Каурка в сопровождении своих прихахуев-сутенеров с Уральской улицы; дородная дворничиха – мать Тахирки – в бело-лебедином фартуке с огромной лопатой, которой очищают лед от снега; нищенствующий гражданин Никудышка, следивший, кивая головой, за имевшей успех у публики Кудышкой; бесконечно крестившийся и бивший поклоны Дед Вездесущий – седой, жеванный жизнью старичок; две конопатые сестрицы-побирушки Фигня Большая и Фигня Малая; две-три никчемные старушки и несколько отпетых выпускников трудовых исправительных лагерей.

Иногда на ледяную затею заглядывал гроза межостровного пространства сам “квартальный милиционер” по кличке Ярое Око, живший за мостом в одиноко торчавшем на берегу Смоленки темно-красном доме. Но, не обнаружив безобразий, выкурив на берегу свою беломороканальскую папироску, уходил “ярить” других людишек.

С высоких береговых осин, как с театральных галерок, с любопытствующим участием взирали на ледовый спектакль многочисленные кладбищенские вороны, а взбаламученные окраинные воробьи чириканьем дополнительно озвучивали происходящее.

В завершение празднества все общество, включая зрителей, кричало: “Ура!”. Только хулиганствующий пацан Вовка Подними Штаны всегда все портил: после “Ура!” он на всю Смоленку орал “В жопе дыра!”. Но, несмотря на это, все малые и большие человечки расходились со Святок довольные, и еще долго можно было слышать на Камской, Уральской, Сазоновской улицах приличные и неприличные припевки вроде:

Свинья рыло замарала

Три недели прохворала.

Весело было нам,

Весело было нам...

Или:

Бундыриха с Бундырем

Две подушки с киселем.

Пятый хвостик

Пошел в гости...

Последние ледяные Святки на реке Смоленке происходили в знаменательный 1953-й – год смерти Вождя. До следующего Нового года Гоша не дожил нескольких дней – застыл в своем чулане на 17-й линии. Об этом известила всех воем Степа-“снегурочка”. Его нашли сидящим на волосяном диване и смотрящим своими глазами-бусинками на литографическое изображение патриарха Тихона. Как говорили местные алкогольные людишки, “тоска напала на уродца, а отогнать ее было нечем – вот и застыл”.

Спустя день, в субботу, на другом острове на хавире знаменитой голодайской марухи Анюты-Непорочной почил великий островной вор-карманник Степан Васильевич, которого вся округа уважительно величала “Мечтой прокурора” и который последние свои пенсионные годы поставлял елки для зимних забав на льду реки Смоленки.

Островные ярыги поминали их вместе в холодный декабрьский понедельник. По этому скорбному случаю “целовальник” пивного рундука, что на углу 17-й линии и Малого проспекта, выдавал постоянным посетителям водку и подогретое пиво под запись.

С их уходом из мира перестали быть и остались разве что в памяти, и то мало у кого, ледовые гулянья на реке Смоленке между тремя кладбищами – Смоленским, Армянским и Немецко-лютеранским – на двух островах стоостровного города.

Ваня-жид

Не удивляйтесь, так звали питерского “антика” – шатуна, который обитал в пятидесятые годы в центральном, имени Феликса Эдмундовича Дзержинского, районе нашего города. Точнее, в старейшей его части – Летнем саду, созданном когда-то вокруг собственного малого дворца первым российским императором Петром Алексеевичем. И был он, Ваня-жид, в ту пору одной из достопримечательностей этих мест.

Все, кто застал начало 50-х, помнят, что город наш был наводнен огромным количеством разного рода распивочных заведений. И даже в петровском парадизе – Летнем саду – их было целых два. Одно – дощатое, крашенное масляным зеленым кобальтом, – называлось официально “Палатка № 1” и находилось сразу за Летним дворцом Петра I. У местных завсегдатаев его величали просто “У Петра”. Другое, более роскошное, числилось рестораном и занимало кофейный домик Карла Росси, а в народе именовалось “У Ивана”. Наверное, в честь памятника Ивану Андреевичу Крылову, который, как вы знаете, совсем недалеко. В том и другом можно было неплохо выпить и хорошо закусить. “У Петра” – самообслуживание прямо на воздухе, зато дешево. “У Ивана” – со скатертью и полным к тебе уважением, через официанта, но, естественно, уже за другие деньги. Некоторые, которые солидные, начинали с получки-пенсии “У Ивана”, а через какое-то время оказывались “У Петра” и даже “в записи”, то есть в долгах. Вообще-то, надо сказать, по сравнению с другими популярными местами города “У Петра” да “У Ивана” собиралась элита городского бражничества. Старший и даже иногда высший командный состав победившей армии. Правда, уже комиссованная, списанная на пенсию или уволенная по инвалидности, но все-таки в прошлом командная, начальственная, уважаемая часть военного человечества. И думаю, что неслучайно высший свет наших бывших богатырей выбрал летсадовский остров, или петровский рай, для пропития уже никому не нужных в мирном миру своих жизней.

Среди них в качестве приживала, шута, юродивого обитал и кормился наш Ваня-жид. Он был тогдашней необходимостью Летнего сада, как и пораженные войной деревья, скульптуры, решетки, скамейки, дорожки, воздух. Военные начальники относились к нему благосклонно, потчевали опивками пива, остатками закуски, а по праздникам отпускали даже пайку водки, не требуя с его стороны никаких услужений.

Одевался Ваня зимой и летом всегда в одно и то же зимнее пальто с ободранным меховым воротником, в далеком прошлом – черное, и зимнюю потертую шапку с надорванным ухом. Сам он ничего никогда не просил, только правый уголок его рта при виде питейных напитков и еды начинал немного подтекать, а вопрошающие водянистые глаза – еще больше туманиться. В самые кульминационные моменты, когда стопки, стаканы, кружки пьющих объединялись с их губами, он засовывал в рот часть своего указательного пальца и начинал посасывать его, как младенец.

Рыхлая, тяжеловатая фигура шатуна резко увеличивалась книзу и заканчивалась короткими, разной длины ножками, одну из которых вывернуло рождением или войной. От этого он странно передвигался: шел-бежал-подпрыгивал. Но всю жизнь вопросительный взгляд Вани при общении с окружающими людьми сопровождался застенчивой улыбкой.

Он был совершенно безотказен, старался услужить всем – и старым, и малым. И летсадовская детвора использовала это качество нашего героя с лихвой в своих тогдашних играх и проделках. Он у них вечно водил. Происходило все жутко просто – становились в круг, и кто-то из мальчишек-малолеток начинал считалку:

– На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты будешь такой? Говори поскорей, не задерживай добрых и честных людей. Кто ты такой?

– Ваня-жид.

– Ну и води.

Он и водил до тех пор, пока всем не надоедало.

Но, пожалуй, главной страстью Вани-жида были игры с малолетними детьми “в песочек”. Вокруг его тезки, дедушки Крылова, в ту пору находился целый детский городок с песочницами, качелями, скамейками и т.д. Ваня с блаженной улыбкой сидел в песочном коробе и лепил детям “куличики”. Все вместе, и старый, и малый, были друг дружкою очень довольны. Обращались к нему безо всяких, прямо – Ваня, а когда слишком радивые няньки или бабки выгоняли Ваню из песочницы, то детишки поднимали страшный визг, бросались ведерками с песком и вели себя очень даже неприлично, требуя возвращения своего дружка-приятеля. А ежели летсадовские дворники совсем выдворяли бедного с площадки и даже из-за кустов, откуда он подсматривал за малышами, Ваня в горе возвращался к “Петру” или уходил раньше времени на свою писательскую, имени Фурманова, улицу, где жил с бабкой Дорой (или дурой). Он звал ее то Дорой, то дурой. Почему так, понять было трудно. Иногда, когда он задерживался, она приходила за ним – крошечная, седенькая, убранная в древний шерстяной потертый платок, стояла в стороне, молча покачиваясь, как метроном, пока наш Ваня не замечал ее и они не исчезали вместе из сада, держась за руки.

Памятник Ивану Андреевичу Крылову Ваня вообще считал своим сородичем, и, когда в его честь комиссованные командиры поднимали “У Петра” стаканы, наш Ваня обязательно присоединялся к ним и тоже выпивал свою долю за Ивана Андреевича и всех его зверей, что поместил дяденька скульптор на пьедестале внизу.

Имел ли он какое-либо отношение к древнему народу, никто не знал. А на вопрос, почему же все-таки его называют Ваней-жидом, а не кем другим, Ваня, захлебываясь смехом, отвечал, что брат его старший вообще прозывался Марой-полосатой, а полос-то у него никаких не было. Вот вам и все.

Правда, некоторые важные командиры-начальники “У Петра” рассказывали, что в войну его, голодного, хряснуло взрывной волной о стенку дома на Гангутской улице. С тех-то пор и стал он Ваней-жидом и ходит по питерской земле и Летнему саду, числясь блокадным инвалидом. А волосы у него не растут потому, что дед его Карабас-волосатый, как его бабка Дора, или дура, звала, все их семейные волосы на себя забрал и ему ничего не оставил.

– Если бы у меня росла борода, я бы портретом Маркса вместе с Энгельсом по саду ходил, и все мальчишки меня бы боялись, и Мара был бы спокойным.

– А где же твой Мара?

– В блокаду немец его бомбой побил.

Увидев, что я рисую, Ваня страшно обрадовался и стал просить, чтобы я нарисовал для него скульптуру-“мраморку” под названием “Красота”. Он ей симпатизировал, или, как говорили знатоки, имел ее своею барышней и вел с ней интимные беседы. Весной, когда обнажали скульптуру, снимая с нее зимнее деревянное одеяние, Ваня где-то добывал цветы и укладывал их у ее ног. Садовые служки, заметив Ваню подле “Красоты”, ругались и гнали его вон.

– Ты что, позорник, с мраморкой-то блудишь? А ну, пошел от нее прочь, шатун развратный...

– Я с детства ее знаю. Дора-бабка водила нас с Марой-полосатой, братиком моим, его в войну бомбой ударило, в Летний сад к Ивану Андреевичу на зверей смотреть. По дороге всегда с нею знакомила: “Смотрите, какая тетенька хорошая – всем улыбается”. Тогда она мне не нравилась, очень уж большая была. Да мне тогда вообще ваза нравилась, вон которая красная у того входа стоит за прудом. А брат мой Мара на нее плевался и хотел даже, когда ростом прибавится, побить за то, что голая стоит и страшилу зубастую за собою прячет. Но не успел, его бомбой стукнуло. А я с нею уже после войны подружился, когда понял, что страшила людей и меня боится, поэтому и прячется за нее. Ты не говори о ней мальчишкам, ладно? А то дразнить будут. И так-то пишут всякое на ресторане: “Ваня-жид + Красота = любовь” и даже хуже. Ты нарисуй мне ее, а?! Нарисуешь, обещай?! Дай честное слово! Ой, как будет здорово! Хочешь, я тебе все твои карандаши заточу? Договорились? Нарисуй, только без страшилы, пожалуйста. И не говори, что это для меня. А я ее в дом отнесу и на стенку в своей комнате повешу. Зимой смотреть на нее буду. Я здесь за шкафом живу, на Фурмановой улице, дом 5, недалеко, понимаешь? Мальчишкам только не говори, а? Мара бы их за это наказал, но его в блокаду бомбой трахнуло. А она красивая, добрая, меня не гонит и рожи не морщит, как все другие красивые женские тетки. Я видел, как один мальчишка здесь, в саду, рисовал. Карандашик слюнявил и рисовал. Здорово получалось.

А вечером по набережной в сторону Литейного моста и улицы писателя Фурманова, написавшего книжку про легендарного Василия Ивановича Чапаева, двигалась веселая кавалькада, состоящая из уличных пацанов, впереди которой шел-бежал Ваня. Они, подпрыгивая в такт, скандировали дразнилку:

– Ваня-жид, Ваня-жид по веревочке бежит... Ваня, Ваня, Ваня-жид, он копейкой дорожит... Ваня, отдай копейку...

Опубликовано в журнале: «Знамя» 2002, №12

Эдуард Кочергин

Из опущенной жизни

Рассказы

Мытарка Коломенская

Не согрешив – не отмолишься.

Пословица

“Ты сам один бессмертен, сотворивший и создавший человека, а мы, земные, из земли созданы и в ту же землю опять пойдем. Ты так повелел, Создатель мой, когда сказал: “Земля ты и в землю отойдешь”. И вот все мы в нее пойдем, надгробным рыданием творя песнь: АЛЛИЛУЙА”. Этими знаменательными словами всенощного псалмопения над почившим закончила Царь Иванна работу самозванных монашек.

– Мытарка, – обратилась она к начальственной товарке, – дай глоток церковного. Спасу нет, сухота заела, – и, отхлебнув хорошую дозу кагора из фляжки Мытарки, снова своим хриплым баском дьякона возгласила: “Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу твоему Василию и сотвори ему вечную память!”.

Часть родственников усопшего, не привычная к ночным бдениям, давно обмякла и спала прямо на стульях. Младшая из трех позванных отпевалок погасила три свечи из четырех, оставив последнюю на вынос тела.

– Буди сродственников, Мавка, пускай прощаются с новопреставленным Василием. На дворе катафалк стоит, – велела старшая, Мытарка, своей помоганке. – Да иконку поправь. А ты, начальник, целуй венчик на челе отца своего и целуй образ Спасителя, да испроси прощение у лежащего во гробе за все неправды, допущенные к нему при жизни, – учила Мытарка сына умершего старика Василия, складского заведующего в порту.

После прощания велела наживить гвоздями крышку гроба, развернуть его к выходу и выносить усопшего из комнаты. Царь Иванна все последние действия сопровождала чтением Трисвятого: “Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас”.

Вышеописанные события происходили в самом начале пятидесятых годов в одном из домов на Пряжке, то есть на набережной реки Пряжки, отделяющей с запада Коломенский остров от Матисова. Здешние места со старинных времен известны были простому люду не оперными театрами и консерваториями, а Морским Богоявленским собором, который питерские богомольцы окрестили Николой Морским.

Никола в советские безбожные времена стал для православных жителей центра города (после закрытия и уничтожения большинства храмов на Адмиралтейском и Казанском островах) главным местом моления. И из ведомственного морского собора превратился в истинно народный храм.

И что еще сохранила Коломна, несмотря на возникшие в XIX веке замечательные архитектурные ансамбли, – это обаяние провинциальности, спокойствия и несуетности жизни.

В дни больших церковных праздников вся Никольская площадь вместе с садом вокруг собора заполнялась множеством верующих людей, приехавших и пришедших из многочисленных бесцерковных районов города. И в такие дни по древнему русскому обычаю набегало сюда множество народа, промышлявшего нищенством. Нищие выстраивались шпалерами на входах и выходах в Никольский сад и всех входящих и выходящих из храма богомольцев пропускали через собственный строй, обирая верующих во имя Бога.

Среда старателей, кормящихся Христовым именем, была неоднородна. На верхних ступенях иерархии стояли профессионалы, владевшие умением разжалобить прихожан причитаниями Христа ради, ловко торгующие своими убогостями, ежели они у них были, и монастырско-юродской одежонкой под божьих людей. Многие из этой стаи были знакомы с православными обрядами, календарными церковными праздниками и даже Писанием. На следующей ступени находились инвалиды войн и трамваев всех мастей с выразительными реквизитами – деревянными ногами, открытыми протезами, выставленными напоказ культяпками рук и ног, натуральными и поддельными язвами на разных частях тела, – собирающие добавку к пенсиям на угощение своих порушенных утроб. За ними следовали благообразные старушки-побирушки, совмещавшие безбедную жизнь с возможностью вытянуть гроши из большого скопления народа для удовлетворения собственной жадности. Они больше всех и ниже всех кланялись перед подающими милостыню.

И уж совсем в конце этого сообщества находились истинные нищие, приехавшие из голодающих областей или республик. Вспомните 1947—1949 годы, годы засух и неурожаев на юге России, на Украине, в Молдавии. Нищая братия гнала прокопченных, тощих людей от насиженных выгодных мест побора – рынков, магазинов, вокзалов, храмов, – обзывая их цыганами. И те вынуждены были бродить со своими мешками по улицам, дворам, квартирам и радоваться всему, что подадут.

Наши монашествующие отпевалы в одежонках черных и темно-коричневых церковных цветов относились к самому высшему сословию “певцов Лазаря” – к обитателям паперти. Промысел их возник из-за малого количества церквей и невозможности служителям храма отпеть всех усопших жителей города. К тому же многие боялись хоронить близких с помощью церкви, так как состояли в партии или комсомоле. Или служили чиновниками в заведениях, где такое действие могли неправильно истолковать и обвинить в суеверии. Но они хотели исполнить последний долг перед близкими по-людски, в соответствии с издревле принятыми в России православными обычаями, в ту пору основательно забытыми. Никто не знал, что и как делать с покойными. Многие в панике метались в поисках посвященных людей, умоляя помочь горю.

Толковая нищенствующая тетка Мытарка, знакомая с основными православными обрядами благодаря долгой службе на паперти Николы Морского, сговорила басовитую старуху-нищенку Царь Иванну, знавшую наизусть Псалтырь и многие молитвы, объединить усилия и создать артель, которая за мзду будет помогать горемычным людишкам провожать в последний путь скончавшихся родственников по всем правилам православного похоронного ритуала. И две опытные нищенки с паперти Николы, взяв в помощь молодую девку-помоганку, создали в Коломне небывалую артель похоронной помощи.

Со временем, подучившись в церкви всем тонкостям похоронного действа, артель стала популярной у народа-богатыря не только на Коломенском, Казанском и Покровском островах, но и за Невой, на Васильевском острове, где вообще не было действующих церквей, кроме кладбищенской. Надо отдать должное – свои обязанности они исполняли честно, а иной раз даже художественно, то есть с отдачей или, как говорят, с сердцем. В особенности “дьячиха” – Царь Иванна.

Мытарка атаманила в артели, была добытчицей и диспетчерицей всех ее работ. Чтобы не развалилось дело, ей к тому же приходилось держать в узде своих подопечных товарок, особенно алкоголицу дьячиху, от злоупотреблений “пьяной жидкостью”. Внешняя часть ритуала – подготовка усопшего к панихиде – была тоже на ее плечах: омовение, облачение, украшение чела венчиком, окропление святой водой, правильная установка гроба и подсвечников и тому подобное, а также, если заказывали, приготовление поминального стола.

Молитвенной частью обряда ведала Царь Иванна, остальные ей помогали. Она совершала всенощное песнопение над почившим, то есть панихиду, исполняя роль священнослужителя.

Третья товарка, Мавка Меченая, списанная с панели промокашка, потерявшая “манок” из-за разросшегося на лице родимого пятна, работала у Мытарки скороходом, реквизитором и снабженкой. Царь Иванна именовала ее попросту побегушкой. Летом Мавка прикрывала свою родинку полями где-то добытой дореволюционной соломенной шляпы, зимою пряталась в мужскую ушанку и платок. Мытарка защищала девку от нападок злыдней-нищенок, преследовавших ее от завидок – как самую незащищенную. Мавка обязанности свои выполняла исправно, а некоторые даже с выгодой для артели. Например, свечи не покупала в керосиновой лавке, а добывала прямо со склада коробками, пользуясь симпатиями кладовщика-инвалида. От другого инвалида войны – уличного фотографа дяди Вани-костыля с Васильевского острова – за небольшие денежки получала для печальных дел иконки-образа, сделанные фотоспособом и крашенные пасхальными красками. Пить что-либо, даже церковный кагор, Мавке запрещалось напрочь. Ежели кто совращал ее вином в тоскливые моменты жизни, то Мавка впадала в кликушество – кричала разными зверьми и билась об пол. Только Мытарка могла с нею справиться.

Священница, или дьячиха, Царь Иванна, несмотря на всякие свои чудачества, слыла значительной фигурой в Коломне. По церковно-молитвенным делам давала советы всей непросвещенной округе. Сирота, из подкидышей Покровской церкви (подкинута была в день царских именин), воспитывалась в Горицком женском монастыре, но постриг не приняла и ушла на заработки в Петербург нянькать детей. Она поселилась во дворах у Покровской площади, вблизи своей родной церкви Покрова Святой Богородицы. После революции работала помощницей повара в детской столовке, открытой в бывшей богадельне все на той же площади Коломенского острова. В середине тридцатых годов Покровский храм был взорван, и Царь Иванна со всеми остальными богомольцами переселилась ближе к Никольской площади, то есть ближе к Николе Морскому. После потери своего отчего храма начала она попивать, правда, пила только церковное вино, но без него уже не могла жить. Тяготы житухи опустили ее до нищенства, и стала Царь Иванна украшать собою ступени Богоявленского Никольского собора. Была ли у нее семья – никто не знал. Про это высказывалась она очень туманно: “После царев напустил сатана на Россию разные революции, войны да голодовки. Закрутили нас беды так, что до сих пор кувыркаемся. А мужевья наши разошлись по землям, от большинства и примет не осталось, погинули, словом сказать”.

Говорила она почти басом – такому голосу мог позавидовать любой дьякон. Псалмы исполняла так талантливо и проникновенно, что впадала в транс и доводила печальников усопшего до рыданий и истерик и за это часто получала дополнительную бутылку кагора. Но после приличной дозы вина в ее голове начинало “цариться”. Что это означало, объяснить толком она не могла даже в милиции. “Цариться стало, наконец дождалась, хорошо-то как, а! Все кругом сытное да золотое, и все кругом гудет да поет, как было в церкви по праздникам в моем детстве”. Наверное, за такое “царение” ее и звали Царь Иванна.

– Царь Иванна, ты что, снова зацарила, что ль?

– Ой, зацарила, Мытарка, зацарила. Поднесли ведь от добра душевного, больно довольны песнопениями моими, как не зацарить.

К каждой новой своей бутылке кагора обращалась, как к забубенной подруге, с гимном признания в любви: “Силушки нет жить без тебя, радость ты моя... насладительная...”. И опять впадала в “царение”, вспоминая свою светлую дореволюционную молодость:

– По Невскому-то царя с царицею да со всеми царичками и малым царьком в богатых золотых каретах возили – народу казали. А народу-то кругом тьма-тьмущая, и все расфуфыренные. Фуфыры в светлых шляпах с цветами да в радости. Дома, как невесты на свадьбе, цветной материей убранные стояли, а с балконов дорогущие ковры свисали. На мачтах-фонарях по Невскому рисованные орлы парили и Гоши-победоносцы своих змеев кололи. А главный устроитель Города с котовыми усами – царь Петр – с башни довольный на всех глядел. А сама я с господскими детьми на балконе стояла и все это кино видела.

– Царь Иванна, ты снова в тот царев свет отошла.

– Отошла, матушка, отошла, там-то лучше, чем в сегодняшнем пропадании.

Главная задача Мытарки состояла в том, чтобы не допустить во время работы перебора дьяконицей церковного вина.

– Побойся Бога, Царь Иванна, нельзя наливаться перед такими делами. Кроме греха, нельзя топтать людское горе. Мне за тебя шабаркнут по кумполу и будут правы.

– Да что платят-то, Мытарка, копейку всего за ночное бдение, – оправдывалась Царь Иванна.

– А ты хочешь, чтобы тебе сразу штуку давали, сквалыжница алкашная?

– Да не кыркай ты, не кыркай, начальница, сколько можно. Не согрешу я, не бойсь, что сама дашь, на том и спасибо.

В день смерти вождя Мытарке пришлось запереть дьяконицу в своем подвале, так как пьяная Царь Иванна на Крюковом канале гудела всем встречным на пути людишкам, что отпела она скотоводца по первому разряду и что душа его небесничает в царстве ангелов и ангелиц.

– Застегни крикушку свою, Царь Иванна, неужели не чуешь, что отпевание твое Сибирью пахнет? Дура ты стоеросовая!

– Почему стоеросовая?

– Потому что из ста дур самая дура!..

– Ой, Мытарка, ой, ругаешься ты, а я ведь из добра. Да, болезненная я, болезненная алкоголица, бестолковка моя уже ничего не варит, – гудела ей в ответ на все согласная Царь Иванна.

Про Мытарку никольские нищенки рассказывали разное-всякое. Некоторые баяли, что она из монашек. Что из разогнанного в двадцатые годы женского монастыря попала в лиговские притоны. Отсидев в тридцатые по бытовухе, в войну санитарила в госпиталях. Другие рассказывали, что она блатная с Лиговки и что ее за нарушение воровских законов погнали с малины. В войну будто бы спекулировала и с дворниками квартиры дистрофиков обирала. Потом косить стала под нищую, чтобы концы в воду спрятать, а на самом деле богатющая. Третьи просто обзывали ее авантюристкой, незнамо откуда возникшей и способной на всякие турлы-мурлы. Но все как одна боялись ее.

За посягание на личностей ее “бригады” она могла отчистить обидчиков так, что вороны в испуге взлетали с веток Никольского сада. Школа ругани у нее была отменная. Как ее звали по-настоящему, никто не знал. Товарки по нищенству злословили от зависти, за глаза называя их артельный заработок налогом с покойников, а ее как вождицу самодельных отпевалок – Мытаркой, то есть сборщицей налогов. Неслучайно этих злоязычниц Царь Иванна ругала вертикально лающими собаками. Они даже подговорили редкого в среде старух, “поющих Лазаря”, мужского бомбилу, чтобы тот добыл от артели долю для всех побирух с паперти Николы Морского. Нанятого жлоба – инвалида трамвая, изображавшего благородного инвалида войны, – Мытарке пришлось скинуть с лестницы, приговаривая: “Крысарь мохнорылый, отсычить хочешь, пароход уже купил, на самолет не хватает. Рукодельник трюхатый, шиш с нас возьмешь!”. А главной заводиле, рябой красноглазой сычухе, она сотрясла мозговую жидкость.

Несмотря на множество интересных, даже толковых качеств начальницы монашек у нее, как и у других людишек, были свои слабости и пристрастия. Одна из слабостей, естественных для того времени, – она курила. Тогда курили все, кто пережил блокаду. Дымила она самокрутки дешевого табака, купленного на Сытном рынке у какого-то Никитича. Дым от тех самокруток отпугивал не только людей, но и собак. Второй странностью этой тетеньки была любовь к карманным часам, которых у нее было множество, правда, бросовых, но носила она их в специально вшитом в юбку кармашке, как положено. Часы свои называла собакою, так их звали воры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю