355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Кочергин » Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека » Текст книги (страница 6)
Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:50

Текст книги "Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека"


Автор книги: Эдуард Кочергин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

III 

Капитан. Островной сказ

С. М. Бархину

История, которую я попытаюсь вам рассказать, наверное, могла произойти только на Васильевском острове в Питере, являясь отголоском бывшего единства островных жителей и, я думаю, одной из последних историй такого рода.

Хочу вам напомнить, что сразу после войны в нашем городе по не известным мне причинам открылось огромное число питейных заведений: больших, малых, средних. Причём они совсем не пустовали, а наоборот, были основательно посещаемы и даже в иные дни забивались гражданами до предела. Сейчас, глядя на это как на прошлое, можно назвать их своего рода клубами, где встречались и где оставляли огромный заряд своей энергии списанные государством и не нужные мирному времени солдаты, сержанты, офицеры армии-победительницы. Объединяло этих людей одно – война, вернее, воспоминание о ней. И, как ни парадоксально, для большинства из них дни войны были самыми светлыми днями их жизни.

Многие бывшие слесари-водопроводчики, просто слесари, столяры, электрики и прочие ремесленных дел люди в войну, по возникшим обстоятельствам, благодаря своей храбрости и смётке, стали командирами взводов, рот и батальонов, подчиняя себе в боях множество людей. А выйдя на гражданку, должны были снова вернуться к своим верстакам, но уже не смогли этого сделать и спивались в шалманах и пивнухах, вспоминая штурмы Кенигсберга, Будапешта, Берлина.

Естественно, что среди всей этой комиссованной военной братии на одного битого было два калеченных, как тогда говорили, то есть семьдесят-восемьдесят процентов инвалидов разных мастей. И если заглянуть под столешницу, то на десять голов, возвышавшихся над питейными столами-стойками, вы могли обнаружите семь-восемь пар ног, а то и менее.

Между этими бывшими военными человеками обитал и кормился своеобразным способом артиллерийский Капитан, поражённый в грудь и шею осколком снаряда. Пишу Капитан с большой буквы, так как никто никогда его по-другому не звал, и это звание стало его именем.

Про него рассказывали легенду – как после госпиталя вернулся он в родную деревню под нашей Гатчиной и нашёл её целиком сожжённой. Единственным живым существом, оставшимся от всей деревни и обнаруженным им на пепелище собственного дома, была маленькая чёрная курица китайской породы. С этой-то китайкой за пазухой он и оказался среди таких же списанных войною бездомников в питерском послевоенном развале. А к пятидесятым годам уже прижился на Васильевском острове и даже обрёл в подвале разбитого бомбой Андреевского рынка свою собственную отгороженную конуру.

Пьянские соседи в шутку обучили способную, чёрную как смоль курочку актёрскому ремеслу, и со временем Капитан стал не только кормиться этим, но со своею «актрисой» превратился в необходимость всех островных пивнух. Каждое утро он в неизменной артиллерийской шинели с поднятым воротником, закрывавшим обезображенную войной шею, выходил из своего подвала на работу. На вдавленной ранением груди под шинелью сидела его маленькая ручная курочка, которую, кстати, звали Чернá.

Обычно их путь начинался с 1-й линии Васильевского острова, ближе к Среднему проспекту, – в этом бойком месте раньше всех открывались пивнухи. Затем они сворачивали на Средний, доходили до 8-й и 9-й линий и поворачивали налево, к Большому. По Среднему проспекту от 1-й до 8-й линии было не меньше десяти питейных заведений, и, в зависимости от времени года, погоды и обстоятельств, на Большом проспекте они со своим аттракционом оказывались уже где-то к вечеру. А после шести их можно было встретить в одном из семи шалманов, что находились на левой стороне Большого, если стоять лицом к Гавани, между рынком и 1-й линией Васильевского острова.

Представление везде и всегда начиналось просто и одинаково. Капитан подходил к стойке или столу шалмана, неторопливо доставал из-за пазухи свою чёрную кормилицу и ставил её на столешницу. Она без каких-либо стеснений обходила всех присутствующих бражников, останавливалась поочередно возле каждого из них, поворачивала головку направо, затем налево и громко цокала своим маленьким клювом: ц-ц-ц-ц-ц, мигая на объект выпученным круглым глазом – сначала одним, потом другим. Каждому застольному инвалиду полагалось по четыре поворота и четыре цоканья. Таким образом Черна, двигаясь с одной стороны стола на другую, обходила последовательно всех пьющих и всех дающих. Угощая ее, угощали, естественно, и хозяина – Капитана. Сам он ничего никогда не просил. И не говорил. Всего, чем можно было говорить, он лишился в войну.

Закончив представление, Черна устраивалась на левом плече артиллериста и, если он задерживался в пивнухе дольше обычного, прятала клюв под крыло и заслуженным образом засыпала. Когда Капитан начинал сильно кашлять, она, расхаживая по столу, стучала клювом по стакану или пивной кружке, что означало необходимость дополнительного угощения её хозяина чем-либо питейным для согрева его простреленной груди.

В союзе с китайкой наш Капитан сделался достопримечательностью, затем гордостью, а со временем – совестью всей покалеченной войной пьющей василеостровской братии, а Черна – равноправным членом островного товарищества. Надо сказать, что в присутствии Капитана посетители пивнух вели себя более пристойно, и если без него горячо спорили и даже бились из-за неточных подробностей какого-либо штурма, то стоило только появиться его тощей костлявой фигуре в проёме двери шалмана и открыть изуродованную шею и подбородок, все благочинно замолкали и дисциплинировались.

С годами кашель Капитана стал усиливаться, а в начале пятидесятых он уже не мог продержаться на ногах весь аттракцион: для него ставили стул или табурет. Главнокомандующего Генералиссимуса он пережил всего на два месяца. Умер от туберкулеза в своём подвале в последних числах апреля 1953 года, в неожиданно свалившемся на город весеннем тепле. Похороны его состоялись первыми числами мая, когда на Большом проспекте проклюнулись и чирикнули зеленью старые тополя.

Начались они на самой узкой улице острова, да и всего города, – всего семи шагов шириной – в ту пору Соловьёвском переулке, ныне – улице Репина, протянувшейся почти через весь Васильевский остров от Румянцевского садика на Университетской набережной через Большой проспект до Среднего в его начале.

Было совсем рано. Окрашенные серебрянкой «тюльпаны» – громкоговорители на стенах домов – ещё не включили свою утреннюю бодрость, а со всех концов острова, со всех его линий и проспектов потянулось и заковыляло в эту уличную щель списанное инвалидное воинство на обряд прощания со знаменитым Капитаном. Вскоре вся часть улочки между Румянцевским садом и Большим проспектом была заполнена абсолютно трезвыми, чрезвычайно серьёзными, вымытыми, выстиранными, отутюженными, бритыми, запряжёнными в ременную упряжь, кому как положено, при орденах, медалях и инвалидных колодках военными людьми без погон.

Среди них можно было увидеть все виды человеческого калеченья, которые подарила народу последняя Отечественная. Здесь были «обрубки» – полные, половинные и комбинированные; «костыли» всея видов – правые, левые, полуторные; «тачки» – совсем безногие, с зашитыми кожей задницами; «печённые» в танках и самолётах – с запёкшимися лицами, руками; просто обожжённые, простреленные навылет и с остатком – «сувениром» – в голове, груди, животе, раненные осколками во все возможные места; контуженные разных видов с дергающимися головами, руками, подскакивающие и взвизгивающие. Был даже один длинный, по прозвищу Гвоздь, периодически бивший себя по голове. Словом, каждой твари по паре.

Надо всем этим печальным жанром возвышался и придавал событию некую историческую торжественность Румянцевский обелиск, торчавший точно по центру уличного коридора между порталами довольно высоких для узкой улицы домов, выходивших фасадами на невскую часть острова. Памятник был поставлен в далеком XVIII веке в честь победы над турками русской армии во главе с генерал-фельдмаршалом Петром Александровичем Румянцевым в сражении у Рябой Могилы. Но чёрный одноглавый орёл, венчавший обелиск и гордо смотревший налево вверх, на истоки чудской Невы, собравшимся внизу, на брусчатке этой почти никому не известной питерской улочки, напоминал ненавистный немецкий символ.

Почти у выезда из Соловьёвского переулка на Большой проспект, у бедного двухэтажного домика с окнами только на втором этаже и единственной небольшой дверью, прикрывавшей крутую деревянную лестницу, ведущую сразу на второй этаж, стоял самый лучший, какой только нашёлся на острове, катафалк, крашенный любимой народом серебряной краской, с белыми и чёрными окантовками, с четырьмя колонками-обелисками, по форме напоминавшими Румянцевский и окружавшими лафет. Запряжённые в катафалк две белой масти лошади в чёрной упряжи, с чёрными султанами на головах, жевали сено из подвешенных к оглоблям мешков.

На втором этаже этого домишки, в обиталище служителей Смоленского кладбища, таких же уволенных в запас по ранениям и за ненадобностью, заканчивался обряд омовения и положения во гроб Капитана. Несмотря на то что никто не знал, крещёный он или некрещёный, ритуал на всякий случай был исполнен по всем православным правилам, только без батюшки. Для этого бражники пригласили от Николы Морского, что на другой стороне Невы, известную в то время в Питере бывшую монашку, а ныне нищенствующую Мытарку Коломенскую. Она при свечах омыла и отпела нашего героя, выпив при этом две бутылки церковного вина кагора. Гроб с убранным в свою артиллерийскую шинель Капитаном спустили по лестнице, передавая из рук в руки, на ожидавшую внизу улицу. Там деловито установили его на лафете между колоннами-обелисками и стали строиться по четыре в ряд. Ровно в восемь по приказу усатого обрубка-танкиста, похожего одновременно на всех усатых вождей, колонна тронулась и стала выходить с этой узкой «птичьей» улицы на Большой проспект, в сторону Финского залива.

За катафалком, как положено, шли три двуручных инвалида, неся малиновые бархатные подушечки с наколотыми на них орденами и медалями усопшего. За ними – старшие по званию офицеры, следом младший командный состав, затем рядовые. «Тачки» двигались в центре строя. Из Соловьёвского на Большой вышло около половины роты, но по мере движения колонны по Большому проспекту из всех выходящих на него линий, подворотен, парадняков, нор и щелей присоединялись к ней и становились в строй всё новые и новые инвалидные товарищи, и к повороту на Детскую улицу за катафалком с Капитаном шло-ковыляло уже многим более роты.

Они шли на одно из первых кладбищ Санкт-Петербурга – старинное Смоленское кладбище, где за двести лет до этого Блаженная Ксения похоронила мужа Андрея, после чего раздала бедным свое имущество и, надев мужний мундир, приняла тяжелейший обет юродства.

Проходя мимо храма Андрея Первозванного, что на углу 6-й линии и Большого, морские калеки отдали честь своему бывшему патрону – у кого чем было, а на перекрестке 8-й и 9-й линий с Большим первый утренний регулировщик в новенькой, недавно введённой милицейской форме, похожей на форму царских казаков, не отрывал руки от козырька фуражки, пока мимо него не проковыляла вся траурная колонна.

Оркестр им был не нужен – «ксилофонили» подковами по мостовой катафалковские лошади, неровный глухой ритм отбивали костыли безногих, жужжали подшипниковыми колёсами «тачки», а короткие паузы заполнялись перезвоном многочисленных медалей за взятие и освобождение всяческих городов и стран.

Со стороны казалось, что происходит массовый исход калек на край своей островной земли – Смоленское кладбище. Это был последний марш обрубков – победителей прошедшей отечественной и мировой бойни, провожавших в последний путь на одном из последних катафалков города свой знак, свой символ, свои оберег. Порубленная войною островная братия провожала с Капитаном себя – через год город стали очищать от безродных, неуправляемых и никому не нужных бражников, ссылая их в инвалидные дома в наскоро приспособленных для этого среди наших северных печальных пейзажей монастырях. И через год-полтора в очищенном от инвалидов городе вместо катафалков появились среднего размера, крашенные в серо-голубой цвет, с узенькой чёрной полоской под окнами специальные похоронные автобусы, которые перестали отвлекать прохожих от их текущих дел и забот.

У Смоленского кладбища инвалидную колонну встретили двое трезвых могильщиков с медальной бронёй на гимнастёрочных грудях и открыли ворота. Катафалк въехал на кладбище и почти сразу же был остановлен. Гроб сняли с лафета и понесли в сторону реки Смоленки на руках самые здоровые из здоровых обрубков, у которых на шестерых было восемь рук. На берегу Смоленки, против «Голодайской пустоты», была вырыта могильная яма, и у низких козел стоял выкрашенный свежей серебрянкой деревянный обелиск с красным звездастым навершием.

Провожающая василеостровская братия выстроилась вокруг могилы с трёх сторон шеренгами. В первых рядах стояли более калеченные и более короткие, сзади – менее раненные и более высокие. Ближе всех к месту действия были «тачки». Шестеро носильщиков встали за козлами с гробом на фоне реки Смоленки.

Все действия производились при полном молчании выстроившегося вокруг оцепления. Три инвалида, нёсшие награды, не торопясь сняли ордена и медали с бархатных подушечек и накрепили их на Капитанову артиллерийскую шинель. Затем деловито покрыли крышкою гроб и здоровенными гвоздями прибили ее к нему После этого шестеро обрубков сделали шаг вперёд, сняли с гимнастёрок звёздастые фронтовые ремни, соединив их попарно, просунули под гроб вместо полотенец и, подняв его с козел, медленно опустили в могилу.

Обожженный танкист единственной своей «клешнёй» захватил немалую горсть земли и, сказав «чтоб земля ему была домом», бросил её на гроб. Это был сигнал. Первая шеренга оцепления – «тачки» – тоже бросила свои горсти, за ней вторая шеренга, третья и так далее. Видать, для всех них дело было знакомое. Пропуская друг друга, они работали, не торопясь закапывая своего Капитана вручную, точнее, тем, что у кого осталось, не прибегая к помощи лопат. Лопатами насыпали и обровняли только холмик-курган над могилою.

Следующим действием была трамбовка: безногие «тачки», покинув «колёса» с помощью двуногих собратьев, забрались на насыпь и отутюжили её своими коваными задницами. В ногах, навстречу солнцу, во главе земляной насыпи вкопали обелиск со звездой, и только после этого усатый танкист приказал: «Вольно, братва». На «вольно» утрамбованный «тачками» курган покрыли праздничными первомайскими газетами и из планшеток, противогазных сумок, просто из авосек стали доставать водку, хлеб, солёные огурцы, селёдку и другую нехитрую закусь, в минуту превратив Капитанову могилу в поминальный стол.

И началась знаменитая славянская тризна со всеми её особенностями и поворотами. Тризна была настолько обильной и славной, что по прошествии нескольких дней местный «летописец», старый кладбищенский нищий по прозвищу Гоша Ноги Колесом, рассказывал, что после поминок целых три дня вся корюшка вместе с колюшкой лежала на дне Смоленки и приходила в себя. Только несколько окуней еле шевелили плавниками, и то как-то криво.

А знаменитая китайская курочка Черна унесена была с острова Мытаркой Коломенской за Неву, на Крюков канал, к Николе Морскому. Говорят, что по престольным праздникам и воскресным дням их вдвоем ещё долго можно было видеть перед Николою за нищенской работой, причем Черна каждому подающему цокала по четыре раза, поворачивая свою маленькую головку то вправо, то влево, смотря абсолютно прямо вверх на дающего то левым, то правым глазом и никогда не подмигивая.

Светописец

Борису Николаевичу Стукалову, фотографу БДТ

Кто меня знал, да помянет душу мою для спасения своей души.

Надпись на могиле Ксении Блаженной

В северо-восточной части Васильевского острова, над Съездовской линией и пятью старинными переулками: Тучковым, Волховским, Биржевым, Двинским и Кубанским, возвышается своим серым куполом большой православный храм Святой Екатерины, знаменитый в прежние времена тем, что в нём находилась чудотворная икона покровительницы строителей. На мощном куполе до сих пор стоит ангел, названный местными богомольцами «Ангел Пустые Руки»: в тридцатые годы из его рук выбили крест. Среди верующих считалось, что ежели вернётся к ангелу крест, наступит благоденствие и процветание острова.

А пока на нашем Васильевском шел 1954-й год. Год как не стало Кормчего. Мало что изменилось в людской житухе, всё было как было. Правда, с весенним ветром на заборах стали появляться какие-то странные непотребные надписи, выполненные мелом ещё нетвёрдой, подрастающей рукой, вроде: «Бронежопс побрил козла» или: «Кому – нисы, а кому сисы». На переулочные земли, как прежде, забредали ходячие ремесленники: точильщики ножей, ножниц; лудильщики – «лудить, паять кастрюли, вёдра чинить»; хламидники, или халаты – сборщики тряпья и утиля, по питерской традиции – татары. По выходным дням и праздникам на переулках появлялись цыганки с ярко-красными, жёлтыми, зелёными сладкими петушками на палочках. Рукастые тётки продавали раскидаи – цветные бумажные мячики на резинках. В первых числах июня в нашу переулочную страну жаловал бродячий балет, правда, балет мышей, но всё-таки. Театр мышей приносила на себе черноглазая девчонка-старушка, одетая в красное короткое платьице и чёрную плюшевую фигарошку. Всё её богатство состояло из большого барабана, расписанного сине-красными треугольниками, трёх серых ручных мышек в малюсеньких белых пачках, восседавших до представления на худых плечиках хозяйки, и большой трофейной губной гармошки. Придя к нам в переулок или во двор, она ловко отбивала призывную дробь на барабане, собирая зрителей. Затем ставила его на булыжник и, присев на корточки, опускала на барабан правую руку. С первыми звуками гармошки мышки спускались по её руке на арену ударного инструмента, становились на задние лапки и, стуча ими по натянутой коже, начинали танцевать. Музыка, исполняемая на гармошке, была знакома, её часто передавали по радио, только девчонка играла на очень высоких тонах. Малышня, зырившая на это диво, не подходила близко к барабану, боясь не то мышек, не то девчонки – в ней было что-то от маленькой колдуньи. Зато потом, во дворах и подъездах, зрители с удовольствием привирали непосвящённым всяческие небылицы мышиного представления: будто бы танцующие мышки ещё и попискивали.

Были у нас свои ходилы-бродилы, свои уличные оригиналы и знаменитости. Например, старопоношенная тучковская мадама Самоходка, называемая так в честь невских барж за грузность и низкую посадку тела. Одетая в выцветшие нэпмановские хламиды, она появлялась точно в девять тридцать утра на углу Волховского и Тучкова переулков. Кроме собственной палки ее охраняли два здоровенных чёрных кота – Гер-Шпан и Га-Шиш – так их именовали на заборных, рисованных мелом портретах. Когда они втроём шествовали по переулкам, все местные псы-собаки, поджав хвосты, убирались в свои парадняки и подворотни. А переулочные жильцы в это время старались не пересекать их чёрный маршрут, чтобы не навести беды на себя и не попасть под ругачую Самоходку.

Или – Трёхбуквенный мужик, однорукий дядька огромных размеров с обожжённым войной лицом. Жил он в полуподвале в Волховском переулке с рябой чухонской женой, тёткой Туллой. Ежели они вместе выходили из своего логова на свет Божий, непосвящённые прохожие люди могли здорово напугаться их лицевого безобразия. Местные знатоки говорили про Трёхбуквенного, что он из могилы за стаканом руку протянет, чтобы заметно отхлебнуть. Служил он возилой двухколёсной тачки в продмаге на углу 9-й линии и Среднего проспекта и, несмотря на однорукость, ловко справлялся со своей кормилицей. В трезвые дни катал на тачке малолетних жильцов с переулочной родины. Звание же своё получил за то, что при разговоре через каждые два-три слова испускал из себя трёхбуквенный хрип.

Раз в неделю, по воскресеньям, приходила к нам с первых линий знаменитая островная дурка Катя или, как её величало пацаньё, Катька-императрица. Она шествовала по нашему тихому бестрамвайному отрезку Среднего проспекта в сторону Тучковой набережной, глядя прямо перед собой в одну какую-то точку и на ходу ловко подбрасывала мячик для игры в лапту. В будничные дни маршрут её гуляний был коротким – от угла 6-й линии, где в сороковых домах жила она со своей старой бабкой, до 3-й линии по Среднему проспекту, точнее, до портала кирхи Святого Михаила. У кирхи Катька резко останавливалась, поворачивалась к ней лицом, три раза кивала своей марионеточной головой в сторону давно закрытого храма, снова резко разворачивалась к 6-й линии и, включив механизм подбрасывания мячика, заводной игрушкой шла назад. И так несколько раз подряд – туда-сюда, зимой и летом, каждый божий день, кроме воскресенья. У образцово-показательной школы № 26, что на Среднем, пацанов, дразнящих её Катькой-царицей – немкой-мокрицей, дурка, не переставая подбрасывать мячик, снайперски оплёвывала. Катькино кукольное личико, всегда бледное и застывшее, улыбалось только одному человеку на острове – старому уличному фотографу с Тучкова переулка.

Фотограф – по-русски «светописец» – вернулся с войны орденоносцем и одноногим инвалидом. Костыль и трость работали у него вместо треножника. Взрослых снимал с костыля, детей – с трости, благодаря самопальным приспособам. Дядю Ваню, или деда Ваню на переулках никто фотографом не обзывал, звали только светописцем. Так именовали его взрослые дяденьки и тётеньки, блокадные старики и старушки. Стариков, правда, у нас почти не было – перевелись ещё до войны или в войну сгинули.

Дядя Ваня к неснимаемому солдатскому ордену Красной Звезды присоединял по воскресеньям и праздничным дням множество других орденов и медалей, полученных им в последней немецкой кампании. По воскресеньям, к часу дня, Костыль во всем своем параде выходил на угол Среднего проспекта и Тучкова переулка. Ровно в час к стоявшему по стойке «смирно» светописцу подходила дурка-царица. За несколько шагов прекратив подбрасывать мячик, кланяясь марионеткой три раза, как кирхе Святого Михаила, притрагивалась тонкими девичьими пальчиками левой руки к блестящим металлическим медалькам Иванова «иконостаса» и, улыбнувшись, резко разворачивалась на сто восемьдесят градусов и снова заведённой игрушкой шла назад, подбрасывая мячик.

В отличие от взрослых мы – мелкая переулочная живность – звали светописца просто дедой Иваном и любили приставать к нему со всякими глупостными вопросами. Например, татарчонок Марат, прозванный за малюсенький рост и подвижность Мурашом, спрашивал его:

– Деда Иван, а правда, что за отрыв ноги в войну тебе орден Красной Звезды дали?

– Кто тебе наболтал… ересь такую?

– В ребятне нашей слышал!

– Услышишь ещё раз, обругай глупостью. Награждают за военную работу, а не за ноги и руки.

– А, значит, Трёхбуквенный мужик на войне не работал, ему за оторванную руку ничего не дали… Скажи, деда Иван, а правда, что у Тяни-Толкая две головы, да?.. А ты видел Тяни-Толкая?

– Видел на спичечной коробке. Там нарисовано две головы: одна сюда, другая туда.

– Во здорово! А есть у тебя эти спички?

– Нет, Мураш, уже давно отдал их.

– А кому ты их отдал?

– Да такому же любопыту, как ты.

– Во повезло пацану! Ты бы мне их отдал. Я бы Тяни-Толкая оживил и катался на нём всласть во все четыре стороны.

Жил дядя Ваня в огромной коммуналке на Тучковом переулке. Вернувшись с фронта домой на Васильевский, он не застал в живых ни жену ни дочь. Приспособился к одиночеству, с соседями почти не разговаривал. В восемнадцатиметровой комнате оборудовал фотомастерскую. Как многие поражённые войной фронтовики, официально работал от артели инвалидов. Снимал по вызовам: ходил по улицам, домам, квартирам. Снимал свадьбы, похороны. Снимал семьи, любимых собак, кошек, снимал всё, что полагалось снимать уличному фотографу, но более всего любил фотографировать детей.

Все дети, да что там, все самые малые малютки и крохи острова знали, что обещанная дедом Ваней птичка точно вылетит из его аппарата, только надо не шевелиться.

– А ты, кроха, стой, не шевелись и смотри в это стёклышко, – говорил он Цапке-Царапке, малюсенькой девчонке с Двинского переулка. – Как только птичка вылетит, так и всё.

Он надевал на трость острый наконечник и, вонзив её в землю, специальным устройством закреплял на ручке аппарат. Затем вставал перед ним на единственное колено, покрывал его вместе со своим седым куполом чёрной тряпицей, называемой им маркизой, прицеливался – и на словах «внимание – птичка!» спускал курок. Одновременно со щелчком затвора деда Иван отщёлкивал правой рукой из-под маркизы в сторону застывшей крохи малюсенькую птичку, сделанную из яркого конфетного фантика. Радости не было конца.

По воскресеньям деда Иван в сопровождении ребятни разносил готовые карточки по острову. Это был настоящий праздник. Радовались вместе. Каждая фотография прежде, чем попасть к хозяину, рассматривалась и комментировалась всей кучей. Особенно удачными у деда-светописца получались малые персоны: вероятно, благодаря фантиковым птичкам. Даже страшненький косолапый пацанёнок, награждённый странной обзывалкой Плохаря, – и тот на карточке выглядел вполне нормальным. Фотографируя его, деда Иван спрашивал:

– А как тебя, старичок-с-ноготок, зовут?

– Плохаля, – скартавил «старичок», засовывая в рот два пальца.

– Плохаря, – поправил его Мураш.

– За что так чуднó тебя обзывают?

– Да харей не вышел, – ответил за малька Мураш. – Вон страшила на ножках какая, в зоопарке таких не водится.

– Ты злой, Мураш, не торопись говорить. Вот я сниму с него фотокарточку, и ты увидишь, что он не хуже тебя.

В тех островных местах, где появлялся Иван Костыль в своем тёмно-сером пиджаке с солдатским орденом Красной Звезды на груди, сразу же прекращались пацаньи войны. Даже самые драчливые подброски-падлы с Соловьевского переулка мирились на время со своими смертельными врагами – недоростками-антипадлами со 2-й и 3-й линий. Он был свой на острове, свой среди своих. Улыбались ему все – большие и малые человеки, длинные и короткие. Улыбались до 1954 года.

В первых числах октября, после обеда, Иван Костыль возвращался с Голодая, где на Железноводской улице снимал по вызову голодайскую безотцовщину. На Тучковой набережной между 5-й и 6-й линиями к нему подошли два типа в штатском, показали какие-то корочки и велели следовать за ними. Иван подумал, что на него напали налётчики и хотят отобрать кормильца – аппарат. Он быстро встал на своё единственное колено, сунул палку под левую руку и, облокотясь на неё, правой рукой схватил костыль за нижнюю часть и приготовился к обороне. Налетчики снова стали совать ему какие-то удостоверения, но он, не обращая внимания, угрожающе вращал костылём, не позволяя к себе приблизиться. Постепенно собралась толпа. Многие знали светописца и пытались отбить старика. Типы достали штатные милицейские свистки и засвистели в них. С 8-й линии прибежал постовой, за ним еще двое в форме. Иван понял – на него напала власть, и сдался. Сочувствующие из толпы провожали Костыля до легавки со словами: «За что, за что взяли-то? Он инвалид войны – фронтовик, наших детей фотографирует, имейте совесть». К конвою милиционеров и толпе присоединилась дурка Катя, прекратившая подбрасывать свой вечный мячик. Она молча шла вместе со всеми до милиции.

Допрашивал дядю Ваню молоденький очкастый лейтенант. По его вопросам Костыль понял, что на него настучала квартирная соседка Лилька Белая, или Лилька Браун, так обзывал её народ из коммунального муравейника, памятуя о гитлеровской сучке Еве Браун.

Действительно, стукачкой она была знатной, идейной, со стажем. В простенке между окнами её комнаты, в наглую, на самом видном месте висел знаменитый плакат тридцатых годов: «Помни ежовые рукавицы!» Совсем недавно она была в силе и ничего не скрывала, а наоборот, гордилась стукачеством. Философию свою выражала просто: «Лучше стучать, чем перестукиваться». Соседке-аптекарше хвасталась, что за заслуги перед Родиной имеет удостоверение на лечение в специальной клинике НКВД, которая находится на углу Дзержинской улицы и улицы Гоголя, в доме графини Голицыной – прообраза пушкинской Пиковой дамы. Всё было хорошо, да мужской товар до неё никак не доходил, хотя смазливости в ней хватало. Трёхбуквенный тачковоз объяснял Лилькину беду по-своему:

– Кто ж ее дячить-то будет… х… х… х… От дна до покрышки… У ней всё тело доносами провоняло… х… х… х…

Он был единственный – и то в подпитом состоянии, – кто приветствовал при встрече её откровенность.

– Молодец, Лиля… х… х… х… в рот компот. Народ должен знать… х… х… х… ездрить в печенку… своих героиц.

Терять ему было нечего – тачка здесь, тачка там.

Костыля задержали по доносу Лильки Браун за религиозную пропаганду, а также за производство и сбыт ритуальных изделий. Он по просьбе служителей Николо-Богоявленского собора и по доброте душевной в комнатухе своей наряду с мирскими фотографиями печатал на фотобумаге и подкрашивал пасхальными красителями венцы и поминальные иконки для усопших. Раз в месяц от Николы с Коломны к нему приходила вся в чёрном девушка, напоминавшая Ивану погибшую в блокаду дочь, и, перекрестясь, забирала готовую партию, чтобы ушедших в иной мир обрядить перед отпеванием, как полагается по православному обычаю – с венцом на челе и иконкой на груди. Денег за работу он не брал, брал гроши только за матерьялы.

Лилька нюхом своим давно почувствовала: что-то скрытное имеется у её соседа-светописца. И после долгой разведывательной работы выяснила – Иван, кроме обыкновенных фотографий, печатает ещё какие-то, большие, и сушит их прямо на стёклах своих окон. Проникнув в его комнату, когда тот мыл посуду, она увидела, чтó сушилось у орденоносца, и – как положено – накатала телегу в НКВД про бывшего фронтовика-фотографа, занимающегося религиозной пропагандой и спекуляцией. Одновременно с арестом Ивана в его комнате произвели обыск и нашли вещественные доказательства – неразрезанные отпечатки венцов и фотоиконок с образом Божьей Матери.

На допросе Иван не сопротивлялся. Главное, что интересовало допрашивавшего лейтенанта, почему он – фронтовик, орденоносец – занимался таким неположенным делом?

– Узнай у своих родных, товарищ лейтенант, у матери, отца, деда – как они собираются уходить из жизни: по-христиански или по-собачьи? Я не знаю, как ушли мои – жена, дочь, не знаю даже, где искать их останки, где можно было бы колена преклонить. В память о них я не мог отказать Никольской церкви. Кто-то ведь это должен был делать. Да и нельзя отбрасывать то, что многие сотни лет справлялось у людей. Без венца и ладанки ранее никого не отпевали и не хоронили. А про спекуляцию, товарищ лейтенант, напрасно обвиняете. Денежку брал только за матерьял. Да и по традиции, я вам скажу, без денежки такие вещи никогда в другие руки не давались, как и носильные крестики – выкупить надобно было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache