Текст книги "Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека"
Автор книги: Эдуард Кочергин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
– Товарищ начальник, в цирке ведь не только слоны да лошади работают, но и люди.
– Почему документов не имеешь?
– Имею, с собой не ношу. Меня и так знают. Со мною можно и на «вы» – возраст позволяет. Я клоун Хасан Мусин, в городе афиши висят с моим изображением.
– Слышали про такого, слышали. Сержант, позови Тахира на опознание, он должен знать про своего Мусина.
Сержант привёл заспанного милиционера-татарина.
– Тахир, твой соплеменник под клоуна Мусина чешет.
– Товарищ капитан, это Мусин и есть, – взглянув на задержанного, сказал милиционер и спросил Хасана Галиевича, как он, такой известный человек, оказался у них в отделении.
Клоун рассказал всю историю нападения на него стариков-разбойников подле монумента.
– А куда вы свою пушку дели? – спросил капитан после рассказа. Мусин положил бутафорский пугач на стол дежурного начальника. Тот внимательно, со всех сторон осмотрел его.
– Фигня какая-то. Барабан с прострелянными пистонами, а там что такое?
– Там заводное устройство, с помощью которого наган прыгает, – ответил хозяин.
– Первый раз такую ерунду вижу, цирк, действительно. Ну что, товарищ Мусин, ведите нас к императору, посмотрим, кто у вас там упал.
Когда ковёрный в сопровождении наряда милиции вернулся к памятнику, бандит-старикашка лежал в той же позе; уткнувшись лицом в снег. «Застыл, бедолага, – подумал Хасан, – конец ему пришёл, на дворе под тридцать градусов будет». И артисту стало жарко.
За эту «репризу» клоуна и почтенного реквизитора суд приговорил к двум годам тюрьмы. Им повезло. Во время следствия на барахоловке поймали второго шайтана-налетчика, пытавшегося продать огромную лисью шапку Хасана. Вор признался, что с амнистированным подельником напал на седого фраера у какого-то памятника, и что седой замочил его товарища, а он сорвал шапку со стрелявшего и бежал. После многочисленных просьб трудящихся цирка и присоединившихся к ним больших начальников два года тюрьмы заменили на два года условно. Вот такая история случилась с Хасаном Галиевичем здесь, рядом, за стенами цирка, против памятника Петру – кстати, он был свидетелем.
Рассказ, сопровождаемый показом великого шарнирного органика, шёл под непрерывный хохот его коллег по манежу. Дядюшка Хасан на такую реакцию клоунов смотрел с недоумением, не понимая, почему они смеются.
– Смешно-то оно смешно, но я не стрелял в него. Я из пугача пальнул вверх, потом выронил его, как всегда, а он запрыгал, стреляя. Вот и всё. Просто у тощего джинна с финкой было больное сердце – он испугался и его хватил удар. Униформисты тоже бежали, когда наган прыгал и стрелял. Я хотел помочь и не знал, что старик кончился. Чего здесь смешного? Император всё видел, – попробовал оправдаться дядюшка Хасан, но последние слова его исповеди были заглушены овацией клоунов Советского Союза.
История с пугачём не прошла бесследно для коверного Мусина. С тех пор он стал пить. Не от того, что был осуждён, а что из-за него погиб человек. Хасан его не убивал, всё произошло случайно. Защищаясь, он смертельно напугал бутафорской хлопушкой грабителя, но всё-таки… Он сам в детстве воровал, шпанил, беспризорничал, тоже мог постареть в «Крестах» и заболеть, не случись цирка. Цирк спас – акробаты, жонглёры, клоуны, родные лошади-коняги, любимое концертино, учителя, зрители, прожектора, аплодисменты… Но память о воре, замёрзшем подле бронзового русского царя, сверлила голову и не давала покоя.
С помощью знаменитых цеховых подельников под занавес карьеры Хасану Галиевичу дали отдельную квартиру, но не в Питере, а в «хлебном городе» Ташкенте, на его родине. И жил бы он там – стариковал, но постепенно алкогольная болезнь превратила корифея циркового комизма в беспутную симпатичную человечину, которую со временем начали сторониться даже его партнёры по манежу. А директора, пуская его под крышу цирка, не выпускали на арену.
В цирке его можно было найти в стойлах среди лошадей. Старый клоун страстно растолковывал им, что он, Хасан Мусин, не виноват.
– Ты пойми, Роза, – обращался он к серой лошадиной красавице. – Откуда я знал, что у него грудная жаба, в руке-то его я увидел нож и стрельнул, но стрельнул из пугача. Пожалуйста, Роза, скажи всем вокруг – Хасан не виноват, понимаешь, да, не виноват. – Коняга начинает кивать. – Ну, спасибо тебе, Роза, спасибо, – и он целовал её в морду. Затем переходил к другой лошади.
– Ты слышал, Быстрый, дядюшка Хасей не виноват, он никого не убивал… Ты понял… Ковёрный Хаська не виноват…
Однажды до своих коняг он не дошел. Его нашли утром на ступенях ташкентского циркового дворца свернувшимся в калачик. В руках у клоуна было старое концертино.
Легенда Петровского острова
Как рассказывал прославленный городской историк, правда, известный только среди питерских забулдыг и алкашей, Вáдно Палыч, или просто Вадно[16], название Петровский – буквальное. Островом владел лично Пётр I. Для него там был срублен дом-дворец. Для царских нужд чухонцы держали на острове отборных коров, а для царских потех с Севера привезена была семья самоедов. Царева сестра Наталья выстроила на острове Комедийный дом – одно из первых театральных заведений в России.
При матушке Екатерине II Ринальди поставил на Петровском деревянный дворец её сыну Павлу. При дворце выкопали пруд-озеро для царской рыбки – стерляди. Павлова матушка очень любила стерляжью уху. Дворец, к сожалению, сгорел в 1912 году. С конца XVIII века имперская контора стала сдавать островные земли под разные мануфактуры, восковые заводы и пеньковые склады. Постепенно на острове возникла своя промышленность, и с постройкой немцами в 1860-е годы пивной варильни «Бавария» его стали отдавать любителям языческого праздника Ивана Купалы. Гулянья эти сделали остров популярным среди городской пьяни.
В наше советское время каждая группа питерских жителей знала об острове со своей стороны. Искушённым культурою людям он известен по «Убежищу престарелых артистов», которое открыто было в начале XX века стараниями актрисы Императорского Александринского театра Марии Гавриловны Савиной. Дом призрения служителей Мельпомены находится в конце единственного проспекта на берегу Малой Невки, против Елагина острова.
Питерскому пьющему народу остров знаком по пивному заводу «Красная Бавария». В пятидесятые годы «Бавария» ещё не была восстановлена после блокадных бомбежек. Спортивные человеки, которых в городе после войны оставалось совсем немного, Петровский знали по деревянному стадиону Ленина, основательно разобранному на дрова в войну.
Военные моряки и блокадники помнят его по знаменитому заводу, на котором клепали страшное для фрицев русское оружие – торпедные катера «Морские охотники». Катера замечательны были тем, что делались целиком из дерева и были недоступны для немецких мин и радаров. Из-за этих-то катеров фашисты сильно бомбили остров. Почти все строения на нём были разбиты, а сам он превратился в ту пору в городское захолустье.
В восточной части петровских земель, в остатках старинного парка, среди лип и кленов находилось внутреннее озерцо – единственный след всех дворцовых сооружений на острове. Оно привлекало полуголодное окружное пацаньё обилием рыбы. Для рыбарей соорудили на нём два плота из балок брошенного стадиона. Один из них находился в небольшой бухточке в северной части пруда-озера. Бухту редкие в этих местах идейно-порядочные люди, гулявшие со своими собаками по берегам царского пруда, называли «Привалом алкашей» или «Бухтой отщепенцев».
И действительно, в этой бухточке дважды или трижды в неделю под видом рыбаков собиралась бражничать у костра богемная часть алкашного человечества петроградских островов. Среди них были бывшие артисты, бывшие писатели, историки, художники, которых сханыжила жизнь, пустив их мечты и надежды под откос. На берегу стерляжьего пруда наслаждались они дымом свободы, запивая его чем придется.
«Паханил» над ними актёр, списанный со сцены Красного театра[17] военным ранением, по кличке Секретарь. За что его так прозывали, никто не знал. Не то он был секретарём театрального комсомола или партии, не то играл когда-то партийного секретаря. Но дело не в этом. Если бы не контузия, сделавшая его заикой, он не только секретаря, но и любую роль Шекспира мог бы представить.
Другой начальствующий бражник звался Бомбилой. В Отечественную войну летал он на могучих бомбардировщиках и бомбил фрицев вдоль и поперёк даже в их столичном граде Берлине. О чём писал книгу, во всяком случае, после второй дозы каждый раз обещал её закончить. Сейчас же зарабатывал тем, что «бомбил» человеков в магазинах и столовках Петроградской стороны. В привале алкашей служил доставалой спиртного, «летая» за ним в любое время дня и ночи. Нравом отличался общительным, но, перебрав живительной влаги, мог впасть в гордость и буйство, что при его могучем здоровье становилось небезопасно.
Был среди них и художник, которого называли просто Перров, добавляя к фамилии великого передвижника вторую «р». Величание своё мастер заработал бесконечными копиями картины Перова «Охотники на привале», которую костровые люди называли почему-то «Муму на привале». Может быть, из-за того, что сам Перров бесконечно молчал в своей пьяной застенчивости, объясняясь в основном междометиями и жестами, да и копии его носили печать некоторой «глухоты».
В петроградских пивнухах Перров приобрел известность тем, что за две кружки пива из медной проволоки выгибал профиль любого заказчика. А за сто граммов водки на глазах у изумлённых пивных старателей изготовлял из той же проволоки профиль вождя революции товарища Ленина и профиль вождя и Генералиссимуса товарища Сталина, причем так скоро, что окружающие его питухи восклицали: «Смотри, как ловко стрекочет, – видать, академии кончал». Копии «Муму», извините, «Охотников на привале», писал каждую неделю для еды и толкал их по дешёвке в забегаловках на Большом проспекте нашей стороны или в чайных у Дерябкина рынка.
Эти симпатичные для нашего уха, желудка и кошелька заведения, оставшиеся от истории Отечества, существовали в ту пору в Питере большей частью вокруг рынков. Цвет перровских копий менялся в зависимости от наличия у художника в данный момент основных красок. «Муму» могли быть буро-красными, серо-синими, чёрно-зёлеными и так далее, то есть любого цвета, какой под рукой. И ежели бы кто-нибудь собрал и выставил сделанные мастером сотни «Муму», то это была бы самая современная концептуальная выставка из всех возможных в мире, а разные там сюрреалисты, поп-артисты, боди-артисты и прочие нонконформисты содрогнулись бы от зависти. Но за такое идеологическое хулиганство его отправили бы лет эдак на десять рисовать Колыму. А к тому времени мастер находился в последней стадии алкогольной болезни – пьянел от паров, периодически сгонял с плеч рыжих чёртиков и на освоение Колымы никак не годился.
Почти каждый раз на костёр отщепенцев приходил старый лабух-флейтист – Дударь Шелапут. Шелапутом он обзывал себя сам за легкость собственной жизни. Приходил обязательно с водкой и, прежде чем выставить её, требовал «уважения к себе» через какие-либо скабрезности, которые по очереди должны были рассказывать ему собутыльники.
Начальствующий Секретарь встречал его обязательным вопросом: «Ну, что вы, выс…сокочтимый Шел…лапут, нас…свистели для нас с…сегодня? Докладывайте, пожалуйста, и выкладывайте быстрее, так как перед принятием вашего дара вовнутрь его необходимо охладить». За долю спиртного старая беззубая шатунья-ханыжка Офелия Дездемоновна поставляла на костёр грибы, собранные в кущах Петровского. В далёком прошлом эта тётенька славилась на нашей стороне как самая красивая и бойкая «речная дешевка». Её обычно сопровождал большой лохматый барбос Гораций – порядочная пьянь в собачьем обличье. На втором-третьем чоканье он начинал жалобно подвывать (что по-местному называлось «алаверды захотел») и выл до тех пор, пока не получал свою дозу «лекарства».
Но наиболее интересной и колоритной фигурой среди всей этой публики был актёр-пенсионер Иванов-Донской из Дома призрения актеров, именуемого в советские времена Домом ветеранов сцены им. М. Г. Савиной. Этот малюсенького роста человечек с огромной мохнато-пегой головой всю свою жизнь проработал на поприще провинциальной Мельпомены в заштатных, неизвестных театриках, исполняя крошечные роли калек, приживалов, карлов, щелкунчиков и разнообразных зверюшек вроде ежей в многочисленных спектаклях и ёлках. Вафля – Илья Ильич Телегин из «Дяди Вани» А. П. Чехова – самая значительная роль, которую ему удалось сыграть в столичном городе Йошкар-Ола, который он обзывал почему-то Кошмар-Дырой. Иванов-Донской страшно гордился этим обстоятельством и часто поминал свой успех.
Как полагали собутыльники (да и он не возражал), попал в Дом ветеранов сцены Иванов-Донской благодаря своему главному таланту – голосу, удивительно похожему на голос Левитана, любимого народом-богатырем генерального диктора сталинского Совинформбюро.
Кроме голосового таланта Донской-Левитан артистически исполнял при костре роль виночерпия. Причём играл он эту роль чрезвычайно серьёзно. Как говорят, входил в нее по всем правилам системы великого Константина Сергеевича Станиславского. Он был если не первооткрывателем дозировки спиртного по булям, то одним из пионеров этого искусства на наших островах. Когда старик начинал своё замечательное действо – разлив, – вокруг воцарялось гробовое молчание. Бражники напряжённо следили за его ловкими движениями, а когда последний буль из поллитровой бутылки «Ленинградской» водки, в народе нежно обзываемой, по цвету искусно нарисованной этикетки, «зелёненькой», выливался в седьмой стакан, раздавались обязательные аплодисменты. Сейчас, может быть, многие знают секрет нашей поллитровки, но в ту далекую пору эту невидаль показывал только он и только на Петровском острове, причём уверял всех, что Пётр I именно так и разливал «родненькую».
Кто-то из нашего талантливого народа, может быть и сам Иванов-Донской, открыл, что пятисотграммовая водочная бутылка делится на 21 буль, то есть если ловким моментальным движением перевернуть открытую бутылку перпендикулярно вниз горлышком над имеющейся емкостью, то из неё с двадцатью очень короткими паузами выльется двадцать один буль водки. И если вам необходимо разделить «знакомую» бутылку на семь стаканов, то в каждом из них окажется по три буля, а ежели на троих, то в стакан каждый получит по семь булей, причем водка дозируется абсолютно одинаково, как в хорошей немецкой аптеке. Искусство состоит в быстром переворачивании открытой бутылки и точном передвижении во время пауз между булями от стакана к стакану. Стаканы для такого спектакля брались гранёные, по семь копеек за штуку, и ставились рядом, грань с гранью. Не думайте, что это легко сделать и что у вас сразу получится. Секретарь вон долго репетировал, а так и не освоил до конца искусство великих алкашей.
При всех таких подвигах была у Иванова-Левитана и своя знаменитая слабость – после трёх паек водки он на глазах у всех начинал превращаться в Гамлета, реализуя свою несыгранную театральную мечту на берегах пруда-озера, в котором когда-то разводили царскую рыбку стерлядь. Кстати, пруд сей становился для него Северным морем, а каждый сидящий у костра бражник – одним из персонажей великой пьесы: пахан Секретарь – Клавдием, Шелапут – Полонием, Дездемона-ханыжка – Офелией, Бомбила – Лаэртом и так далее. К ним-то и обращался наш островной Левитан-Гамлет дикторским голосом, в манере последнего питерского актера-романтика Мгеброва декламируя:
Истлевшим Цезарем от стужи
Заделывают дом снаружи:
Пред кем весь мир лежал в пыли,
Торчит затычкою в щели.
Когда наш Левитан надоедал честной компании своим гамлетовским буйством, его по приказу Секретаря—Клавдия ссылали в «Англию», то есть на другую сторону царского пруда – Северного моря. Могучий Бомбила поднимал маленького старикашку на руки, относил его на рыбацкий плот, усаживал на снарядный ящик, стоящий по центру, вставлял в его руки доску-весло и длинным кругляком сильно отпихивал плот от «датского» берега в сторону «Альбиона». С плота через малое время громкоговорительным басом Левитана Иванов-Донской—Гамлет приказывал: «Занавес! Конец третьего акта, завтра начнем четвёртый…» – и плыл в свою «Англию» – Дом ветеранов сцены.
Со временем ссылки стали учащаться, и однажды, когда в атмосфере Петровского острова почему-то резко стало меняться давление и Донской—Гамлет особенно буйствовал Шекспиром, его окончательно сослали. Бомбила, как всегда, проделал все манипуляции с отплытием героя, и пьяный голос Левитана пообещал назавтра вернуться к костру, но не вернулся вообще. Через день, когда домактерские служки совместно с «отщепенцами» стали его искать, то на «английской» стороне моря-пруда обнаружили пустой рыбацкий плот с доской-веслом на брёвнах, и более никаких следов Гамлета на них не было. Несколько позже специальные водолазы тщательно обшарили всё озерцо, но, кроме детского ржавого танка, ничего и никого не нашли. Вот так странно он и пропал.
В наше время можно было бы подумать, что его увели в свою вселенскую «Англию» господа инопланетяне, но в ту, сталинскую пору, на наших островах эта химера ещё не водилась. А может быть, он за многолетнюю дружбу с Бодуном-Бахусом накопил в себе каких-нибудь морских чёртиков, и они его через Финский залив и Варяжское море действительно доставили в Англию, если не далее. Много было высказано разных, в том числе и фантастических, предположений у костра «отщепенцев», но Гамлет исчез окончательно и бесповоротно в неизвестном направлении.
На девятый день у поминального костра в «Бухте отщепенцев» собралась вся академия чмыриков-ханыриков петровских островов, чтобы помянуть «зелёненькой» актёрского пенсионера. Девятины начались с того, что на «плот Гамлета» поставлен был гранёный стакан с семью булями водки для без вести пропавшего. Бомбила оттолкнул его, как обычно, от нашего пьянского берега в сторону «Англии», и вся пришедшая гопа выпила первую пайку молча. Разливал сам Секретарь – способом пропавшего виночерпия. Водки было много – каждому досталось не менее семи булей.
Художник Перров явился на девятины с опозданием, но зато с очередной копией «Муму», завернутой в газету. Приняв свою пайку, он снял с холста «Ленинградскую правду», и все поминальники узрели в образе главного рассказчика нашего Гамлета – Иванова-Донского. Заика Секретарь с некоторой заминкой воскликнул в изумлении: «Ну, ты д…даешь, ак…кадемик, м…м…моло…д…дец, лихо п…п…получилось! Жуть-то, к…ак п…п…похож!» Поминальную картину водрузили в свете костра на береговую липу, а Бомбилу послали за дополнительной водкою на Аптекарский остров, к потайному шинкарю Гришке-малине, что на Песках.
Тем временем ритуальный пир продолжался, а к поздней ночи даже разъярился не на шутку и до такой степени, что стал сильно мешать порядочным жильцам с Петровской набережной исполнять свое законное право на отдых. Они, порядочные, вызвали наряд милиции, который неожиданно нагрянул на наших печальников и разогнал их в разные стороны, прежде жестоко отлупив всех подряд, даже Секретаря. Обошли только Горация. Он ещё до прихода фараонов после второй дозы исчез в кустах и отрубился, это его и спасло. На другое утро Бомбила, ночевавший после побоища под трибунами стадиона Ленина, с надеждой опохмелки обошел озеро и у берегов «Англии» на плоту обнаружил вожделённый гранёный стакан, поставленный им для духа Левитана—Гамлета на снарядный ящик. Стакан был пуст…
Происшествие это вызвало удивление, испуг и предчувствие чего-то странноватого у пьющего островного народа. Действительно, с этого всё и началось.
Вскоре проходившие мимо озера работники в спецовках, наверное, малограмотные, стали рассказывать, что туманными августовскими утрами с озера доносится какое-то чтение то ли молитв, то ли стихов, как будто прямо на озере кто-то включает и выключает радио. А затем ещё чище.
«Охотники на привале», то есть «Муму» во главе с Донским—Левитаном, висевшие на старой липе, на тринадцатый день неожиданно пропали. Некоторое время спустя какие-то абсолютно трезвые петровские людишки божились, что видели, как забрал их кто-то лохматый. Может быть, дух старого актёра?
Немного погодя алкогольные работники пивзавода и фабрики «Канат», что на Петровском проспекте, по секрету шептали друг другу, что рано утром спросыпу не раз видели его прогуливающимся по своему проспекту в сторону Малой Невки и Дома ветеранов сцены в костюме Великого Императора, с какой-то картиною под мышкой, и голосом Петра I—Левитана вещавшего: «Внимание, внимание! Говорит Иванов-Донской. Работают все радиостанции Советского Союза. Я возвращаюсь в Данию. Откройте занавес! Начинается четвёртый акт истории!»
А в совсем последние советские времена варщики солнечного напитка, идущие поздно с работы, у кирпичных стен своего старого пивного завода «Красная Бавария» слышали, как он голосом опять-таки Левитана читает знаменитый монолог Гамлета «Быть или не быть…»
Великий алкашный историк Вáдно Палыч после трех булей «зелёненькой» баял, что Петру тоже нравилось гулять по своему ленному острову.
Островитянин
Сам я с Петроградской стороны, где разные там подшиваловы, плуталовы, гулярные и бармалеевы улицы. Вообще-то, если смотреть на карту, то это тоже остров. Но нас почему-то зовут «стороной», а «островом» в Питере именуют Васильевский. Есть, правда, в городе ещё и другие, но Васильевский из них – главный.
На нем в течение двух столетий всякие «немецкие англичане» мешались с русскими делателями наук и ремёсел. Предки моего друга по материнской линии – немцы, осевшие на протестантском острове Петербурга среди своих кирх и кладбищ. По отцовскому же кругу цыганская кровь смешалась с русско-волжской, и среди островных линий и переулков возник новый островитянин – Михаил Николаев, родился в блокаду на Волховском переулке, дом № 6, рядом с Тучковым мостом, соединяющим остров с нашей Петроградской стороной.
Выжил он в то крутое время благодаря своей замечательно подвижной матушке Екатерине Васильевне, носившейся во время бомбежек между малыми детьми (прикрывать их собою от осколков) и фабрикой «Промпуговица», бывшей через двор от дома, где она работала. Муж-отец, рабочий питерского завода, лежал в дистрофии на топчане, и поскольку мёрз от холода, то был обложен утюгами, камнями и кирпичами, подогреваемыми на буржуйке.
Однажды, когда мать задержалась, отоваривая детские карточки соевыми конфетами, он окончательно «застыл», и две пары детских глаз – Миша и его сестра Оля – лишились своего русско-цыганского бати. Поднять детей в голодные сороковые помогли рыбаки, испокон веку жившие и сушившие свои сети по соседним дворам. На 3-й линии, у Большой Невки, находилось их кооперативное правление. А рыба была Едой.
Обучаться он стал в Тучковом переулке, а закончил школу-десятилетку на Съездовской линии.
Отчего Миша поступил на актёрский, да еще к Зяме[18], в ТЮЗ, трудно понять, – может быть, от своего кровосочетания? Цыганско-русские немцы должны были что-то выкинуть – вот и выкинули. Сделали поначалу из Миши актёра.
И снова была маята. После лицедейства в Туле и Тбилиси он заболел туберкулёзом, а возвратясь на родину, в Питер, завязал с этим нервно-пыльным ремеслом навсегда. Какое-то время пришлось кормиться всякой ручной работой, пока тот же ТЮЗ не приспособил его к макетному делу. Тюзовский художник-постановщик Гдаль Ильич Берман, шустрая и добрейшая личность по прозвищу За Гдалью – Гдаль (не мог никому отказать, поэтому работал на всех городских сценах, площадках, эстрадах, в цирках и т. д.), уговорил его попробовать заняться ремеслом театрального макетчика. Вскоре Зиновий Корогодский, актёрский учитель Михаила, взял его в штат – и не ошибся, из бывшего артиста со временем возник уникальный мастер-волшебник, лучший из лучших мастеров этого редкостного театрального делания.
Я познакомился с ним в 1973 году. Ныне знаменитый, а в ту пору молодой режиссер Лев Додин предложил мне сделать декорацию к спектаклю «Свои люди – сочтемся», по-моему, его первой значительной работе. Там, в ТЮЗе, мне, избалованному к этому времени знаменитыми макетчиками города Борисами Борисовичами, Иванами Корнеевичами, Алексеями Васильевичами, Владимирами Павловичами, представили молодого тощего бородача с карими цыганскими глазами и велели ему показать передо мною свои способности в макетном деле. Этот длинный достал из кармана тряпочку, развернул её, и на моей ладони оказалось маленькое ружьецо. Затем он, бородатый, сказал, как бы извиняясь, что сделал это просто так, без всяких там масштабов, и ничего более в виду не имел. Самое интересное и поразительное, что в лилипутском ружье этого тощего тэбэцешного человека была ласка. Да, да, оно было сделано ласково. Макетов, макетных работ с таким человеческим чувством до этого случая я не встречал. На моей ладони лежало совсем маленькое ласковое ружьё.
Вот с того-то макетного ружьеца я и прилепился к нему, да и он стал «подельником» моим по сценографической части во многих театрах Ленинграда-Питера, Москвы, других городов, а затем и других стран.
Но первым совместным делом нашим был не макет, а поход на Север. Мне, бродяге, нужен был попутчик, и попутчиком он оказался верным: очень способным, срушным ко всем сторонам ходячей жизни, настоящим окопным сотоварищем и ещё, неожиданно, – очарователем всех встречных человеков. Очаровывал он их незнамо чем, наверное, своею добротой, и благодаря этому потрясающему его качеству мы ни в чём не нуждались в наших северных деревнях. А узнав, что он блокадный островитянин, нам из всех домов и со всех концов деревень под это тащили сметану, творог, мёд, пироги и прочую снедь – только бы «тощенького поддержать». Так я стал при нём поводырём. Кстати, очень интересное занятие.
В одной из деревень, под названием Погост, моего кормильца от меня чуть было не увели. Старухи хотели его приспособить на место батюшки, больно уж он им своим видом и нутром подходил, да и церковь пустовала. А то, что молитв не знал, – это не беда. «У нас всё есть, – говаривали они мне, – обучим, только отдай нам его в батюшки». Но я про него уже всё понял и, конечно, не отдал его старухам, а заразил своим бродяжничеством. И стали мы с ним весной каждого года в тюзовской макетной, между очередными театральными макетами, собирать свои мешки, мечтая о его супчике, сваренном на моём воровском костре. А когда наступала амнистия от бесконечных работ, покупали мы железнодорожные билеты на «очередной Север» и под движение колёс чокались со свободою.
Ты помнишь, как мы в жутко дождливый день на раздутом людской давкой автобусе добирались в забытый Богом и советской властью ленный город Ивана Грозного Шенкурск, и как через худую крышу струя воды дырявила в течение часа стриженую голову двенадцати-тринадцатилетнего пацана, зажатого людьми, и как сердобольный шенкурский алкоголик вливал в него, трясущегося, остатки своей водки, чтоб он «не кончился»? Ты помнишь здоровенных мужиков, лежащих у ларя с остекленевшими глазами, сломленных местным коктейлем – смесью «зазаборного» вина «Клюковки» с шенкурским пивом? Много мы этого «кипа» видели в наших хождениях по Северу. А наши сидения у моего костра в твоём палаточном уюте, в мстинском раю, с замечательными художниками Давидом Боровским и Володей Макушенко, с потрясающими подзапретными книгами, за которые бы все мы в других местах да на чужих глазах сидели бы долгие годы…
А зимою мы снова с тобой грешили, и ты снова становился соучастником моих посягательств на создание миров, правда, театральных, но всё-таки…
Ты помнишь, как мы радовались, когда удалось заставить вспухнуть желваками холст, сделать из холста невозможное – физиологию – в «Холстомере» Л. Толстого. Или два сильно муарившихся тюля подчинить масштабу глаза и превратить неприятный оп-артистский[19] эффект муара в ощущение колышащейся листвы и выиграть главную идею «Дачников» для Г. А. Товстоногова.
А как мы были довольны, когда у нас в работе к «Возвращению на круги своя» И. Друце получился, наконец, природный храм, в котором (по замыслу сдвинутого чертиками Бориса Ивановича Равенских – светлая ему память!) должен был умереть великий русский человек – Лев Толстой! Или вспоминаю, как на макет монструозных «Мёртвых душ», который мы привезли с тобой Ю. П. Любимову на Таганку, в театр приехали все знаменитейшие московские «бояре»-макетчики и отзырили тебя пристально и отдельно от меня с завидками в глазах своих и уважением к твоей островной персоне. А как мне-то было приятно, твоему поводырю с Петроградской. И в сей момент скажу тебе и вам, дорогие друзья, что натворил ты, наш Миша, для всех нас много всякого замечательного. Давно ты у нас уже мэтр и цеховая гордость. Все люди от театральных художеств мечтают с тобою работать. А мои бывшие студенты с Моховой, которые уже захватили театральный город, несут тебе свои идеи и рисунки и отдают их в твои добрые, надёжные руки. И правильно делают.
А вы, которые со своими телохранителями катите по Дзержинской-Гороховой, видите – по Семёновскому мосту через Фонтанку шагает бородатый тощий седой человече? Видите светодвижение над его головой в сыром вечернем фонтанном воздухе? Это последние василеостровские ангелы со старой кирхи, что на углу Среднего проспекта и 3-й линии, недалеко от Тучкова переулка, охраняют нашего последнего островитянина – Михаила Гавриловича Николаева, других телохранителей ему и не надо.
И всё-таки Петроградская сторона тоже остров.