Текст книги "Портрет дьявола: Собрание мистических рассказов"
Автор книги: Эдгар Аллан По
Соавторы: Гилберт Кийт Честертон,Брэм Стокер,Вальтер Скотт,Вашингтон Ирвинг,Монтегю Родс Джеймс,Эдвард Фредерик Бенсон,Натаниель Готорн,Эдит Несбит,Амелия Б. Эдвардс,Маргарет Олифант
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
ДЖЕЙМС ХЬЮМ НИСБЕТ
(James Hume Nisbet, 1849–1923)
Шотландско-австралийский писатель, художник, преподаватель и актер Джеймс Хьюм Нисбет родился в древнем городке Стерлинге на востоке центральной Шотландии. Получив домашнее художественное образование, он в 1865 г., ища новых жизненных впечатлений, отправился в Австралию, где провел семь лет, деля время между учебой, работой (в том числе актерской игрой в мельбурнском Королевском театре в 1868 г.) и путешествиями по восточной части континента, а также по Новой Зеландии, Тасмании и другим островам Южного полушария. По возвращении в 1872 г. в Великобританию Нисбет около года обучался технике рисунка и живописи, копируя работы старых мастеров из коллекций лондонской Национальной галереи и Музея Южного Кенсингтона. В конце 1873 г. он вернулся в Шотландию и некоторое время работал художником-декоратором в Эдинбурге; в 1875 г. женился на дочери шотландского скульптора Эндрю Карри, вскоре родившей ему двух дочерей, которые впоследствии также стали художницами. В 1878–1885 гг. Нисбет служил учителем рисования в школе искусств при эдинбургском Институте Уатта, одновременно продолжая заниматься масляной и акварельной живописью. Его работы выставлялись в Королевской шотландской академии, однако пренебрежительное отношение к молодым художникам, проявляемое этой влиятельной организацией, вынудило Нисбета прекратить профессиональные контакты с нею. В целом на поприще живописца он не преуспел, о чем с горечью писал в книге «Где начинается искусство» (1892).
Литературная деятельность Нисбета, которой он активно занялся в 1880-е гг., оказалась более успешной. В 1886 г. по контракту с издательской фирмой «Касселл и К°» он вновь посетил Австралию и Новую Гвинею, а в 1887–1889 гг. опубликовал по итогам поездки серию страноведческих очерков и статей в касселловском альманахе «Живописная Австралазия». В 1887 г. Нисбет переехал с семьей в Лондон, где вскоре были изданы его первые романы – «Земля цветущих гибискусов» (1888) и «Восемь колоколов» (1889), посвященные Новой Гвинее и с необычной для того времени симпатией живописующие папуасов и их культуру. За ними последовали полуавтобиографический роман с элементами фантастики «Эвкалипты: Повесть о двух мирах» (1890) и травелог «Колониальный бродяга» (1891). В последующие полтора десятилетия из-под пера Нисбета вышло свыше сорока романов, сенсационно-авантюрных, детективных и псевдоисторических, б ольшая часть которых сюжетно связана с Австралией (где он вновь побывал в 1895 г.) и странами тихоокеанского региона. В целом ряде романов (среди которых – «Королева дикарей» (1891), «Роман о девушке из буша» (1894), «Путешествующие налегке: Роман о западноавстралийских золотых приисках» (1897) и др.) писатель откровенно высказывался на социальные темы, высмеивая распространенные на Зеленом континенте этнокультурные и расовые предрассудки, общественное лицемерие, неравенство, притеснение аборигенов. Неудивительно, что проникнутые нелицеприятными суждениями книги Нисбета были прохладно и даже враждебно встречены в Австралии – и обрели своего читателя главным образом в Англии, где они и были изданы.
Сюжеты ряда романов писателя («Руки вверх! Роман о беглых каторжниках и неграх» (1890), «Веселый Роджер: История о морских героях и пиратах» (1891), «Вальдмер-викинг» (1893), «Брошенная невеста: История приключений в Индии и Персии» (1894), «Великая тайна: Повесть о завтрашнем дне» (1895), «В поисках золотой жемчужины» (1897), «Основатели империи: Роман о приключениях и войне в Южной Африке» (1900) и др.) строятся вокруг мистико-фантастических событий и оккультных явлений: здесь и необыкновенные подводные и полярные путешествия, и воскрешение погибших рас и цивилизаций (включая Атлантиду), и реинкарнации древних божеств, и переселение душ. Перу Нисбета принадлежат также три сборника мистических рассказов («„Ферма, населенная призраками“ и другие истории» (1894), «Странные и удивительные истории» (1900), «Усадьба „Омела“» (1902)), лучшие из которых позднее не раз включались в коллективные жанровые антологии, четыре книги стихов, пять книг об искусстве и несколько травелогов.
Старинный портрет
По имеющимся сведениям, рассказ «Старинный портрет» («The Old Portrait») впервые был опубликован в авторском сборнике «Странные и удивительные истории», выпущенном лондонским издателем Ф. В. Уайтом в 1900 г. (Лишенное конкретики указание на более раннюю (1890) журнальную публикацию, принадлежащее составителю антологии «Вампирские архивы» (2009) О. Пенцлеру, не находит библиографических подтверждений.) Включенный в настоящее издание перевод рассказа был впервые напечатан в русской версии антологии Пенцлера: Вампирские архивы: В 2 кн. М.: Эксмо, СПб.: Домино, 2011. Кн. 1: Дети ночи. С. 295–299.
* * *
Старинные рамки – моя слабость. Я постоянно ищу у мастеров и антикваров какие-нибудь редкие и необычные рамки для картин. Меня не особенно интересует то, что они обрамляют, ибо мне, как художнику, свойственна причуда сперва приобретать раму, а уж потом писать картину, которая соответствовала бы ее предполагаемой истории и внешнему виду. Благодаря этому мне приходят в голову некоторые любопытные и, смею думать, оригинальные идеи.
Как-то раз в декабре, приблизительно за неделю до Рождества, я приобрел в лавке в районе Сохо {150} изящный, но ветхий образчик резного дерева. Позолота на нем практически стерлась, три уголка были сбиты, однако четвертый уцелел, и я надеялся, что смогу восстановить и остальные. Вставленный же в раму холст был покрыт столь густым слоем грязи и образовавшимися с течением времени пятнами, что я смог различить на нем лишь крайне скверное изображение какого-то ничем не примечательного человека: мазня бедного, работавшего за пропитание художника, призванная заполнить подержанную раму, которую его покровитель, вероятно, купил по дешевке, точно так же как позднее купил ее я; тем не менее, поскольку рама меня устраивала, я заодно взял и попорченный временем холст, решив, что он на что-нибудь да сгодится.
В следующие несколько дней я был поглощен различными делами, и только в сочельник у меня нашлось время должным образом рассмотреть свое приобретение, которое, с того момента как я принес его в мастерскую, стояло у стены изнаночной стороной наружу.
Ничем не занятый в этот вечер и не расположенный к прогулке, я взял раму за уцелевший угол и положил на стол, а затем, вооружившись губкой, тазом с водой и мылом, принялся отмывать ее и сам холст, чтобы можно было разглядеть их получше. Дабы отчистить их от неимоверной грязи, мне пришлось израсходовать почти целый пакет мыльного порошка и десяток раз сменить воду в тазу, и наконец на раме начал проступать узор, а сама картина явила отталкивающую грубость и бедность рисунка и неприкрытую вульгарность. Это был портрет обрюзгшего свиноподобного трактирщика, увешанного различными безделушками, – обычное дело для подобных творений, где важно не столько сходство черт, сколько безукоризненная точность в изображении цепочек для часов, печаток, колец и нагрудных булавок; все они присутствовали на холсте, такие же полновесно-реальные, как в жизни.
Узор рамы привел меня в восхищение, а картина убедила в том, что ее продавец получил от меня достойную цену; я рассматривал этот чудовищный образ в ярком свете газовой лампы, дивясь тому, как мог подобный портрет нравиться запечатленному на нем человеку, и вдруг мое внимание привлек легкий мазок на холсте под тонким красочным слоем, как если бы картина была написана поверх какой-то другой.
Этого нельзя было утверждать наверняка, но и намека на такую возможность оказалось достаточно, чтобы я подскочил к шкафу, где держал винный спирт и скипидар, и при помощи этих средств и тряпок стал безжалостно стирать изображение трактирщика – в смутной надежде найти под ним что-то достойное созерцания.
Делал я это медленно и осторожно, так что уже близилась полночь, когда золотые кольца и багровая физиономия исчезли и передо мной начала вырисовываться другая картина; наконец, в последний раз пройдясь по холсту влажной тряпкой, я протер его насухо, перенес к свету и водрузил на мольберт, а затем, набив и раскурив трубку, уселся напротив, чтобы как следует рассмотреть результат своих стараний.
Что же я высвободил из гнусного плена низкопробной мазни? Ведь не стоило затевать это только ради того, чтобы понять, что произведение, которое осквернил и скрыл сей ремесленник от живописи, было так же чуждо его сознанию, как облака – гусенице.
На фоне богатой обстановки, погруженной во тьму, я увидел голову и грудь молодой женщины неопределенного возраста, несомненно изображенные рукой мастера, которому не требовалось доказывать свое мастерство и который умел скрывать свои приемы. В мрачном, но сдержанном достоинстве, одушевлявшем портрет, сквозили такое совершенство и такая естественность, что он казался творением кисти Морони. {151} Лицо и шея были столь бледны, что казались совершенно бесцветными, а тени наложены столь искусно и незаметно, что восхитили бы и рассудительную королеву Елизавету.
В первые мгновения я видел на темном фоне тусклое серое пятно, которое постепенно перемещалось в тень. Затем, когда я отсел подальше и откинулся в кресле так, что детали перестали быть различимы, серое пятно, казалось, сделалось светлее и отчетливее, а фигура отделилась от фона, как будто обрела плоть, хотя я, только что промывавший холст, знал, что это всего-навсего живописное изображение.
Решительное лицо с тонким носом, четко очерченными, хотя и бескровными губами и глазами, напоминавшими темные впадины без малейших проблесков света. Волосы, тяжелые, шелковистые, черные как смоль, закрывали часть лба, обрамляли округлые щеки и свободной волной ниспадали на левую грудь, оставляя открытой правую сторону бледной шеи.
Платье и окружающий фон вместе являли гармонию черных тонов и при этом были полны тонкого колорита и мастерски переданного чувства; бархатное платье было богато отделано парчой, а фон представлял собой безбрежное, уходившее вдаль пространство, восхитительно манящее и вызывавшее благоговейный трепет.
Я заметил, что бледный рот был чуть приоткрыт, слегка обнажая верхние передние зубы и добавляя решимости всему облику. Верхняя губа была приподнята, а нижняя выглядела полной и чувственной – вернее, могла бы так выглядеть, если бы имела цвет.
Такое сверхъестественное лицо мне довелось воскресить в полночный час накануне Рождества; его пассивная бледность заставляла думать, что из тела была выпущена вся кровь и я гляжу на оживший труп. Тут я впервые заметил, что и в узоре рамы, похоже, читается намерение передать идею жизни в смерти: то, что прежде казалось орнаментом из цветов и фруктов, внезапно предстало омерзительными змееподобными червями, которые извивались среди могильных костей, наполовину скрывая их на декоративный манер; этот ужасный замысел, несмотря на изысканность воплощения, заставил меня содрогнуться и пожалеть, что я не взялся промывать холст в дневное время.
У меня довольно крепкие нервы, и я рассмеялся бы в лицо любому, кто упрекнул бы меня в малодушии; и все же, сидя в одиночестве напротив этого портрета, когда поблизости не было ни души (соседние мастерские в этот вечер пустовали, а у сторожа был выходной), я пожалел, что не встречаю Рождество в более приятной обстановке, – ибо, несмотря на яркий огонь в печи и сияющий газ, это решительное лицо и призрачные глаза оказывали на меня странное влияние.
Я слышал, как часы на разных башнях друг за другом возвестили об окончании дня, как звук, подхваченный эхом, постепенно замер в отдалении, а сам все продолжал сидеть, словно зачарованный, глядя на таинственную картину и забыв про трубку, которую держал в руке, охваченный непонятной усталостью.
На меня были устремлены бездонно глубокие и гипнотически завораживающие глаза. Они были совершенно темными, но, казалось, вбирали в себя мою душу, а с ними жизнь и силу; беззащитный перед их взглядом, я был не в силах сдвинуться с места, и в конце концов меня одолел сон.
Мне привиделось, что с помещенной на мольберт картины сошла женщина и плавным шагом приблизилась ко мне; позади нее на холсте стал виден склеп, полный гробов; некоторые из них были закрыты, другие же лежали или стояли открытыми, демонстрируя свое жуткое содержимое в полуистлевших, покрытых пятнами погребальных одеждах.
Я видел только ее голову и плечи в темном одеянии, на которые ниспадала пышная россыпь черных волос. Женщина прильнула ко мне, ее бледное лицо коснулось моего лица, холодные бескровные губы прижались к моим губам, а ее шелковистые волосы окутали меня, словно облаком, и вызвали восхитительный трепет, который, несмотря на возросшую слабость, доставил мне пьянящее наслаждение.
Я вздохнул, и она как будто выпила слетевшее с моих уст дыхание, ничего не вернув взамен; по мере того как я слабел, она становилась все сильнее, мое тепло передавалось ей и наполняло живым биением жизни.
И внезапно, охваченный ужасом приближения смерти, я исступленно оттолкнул ее и вскочил со стула; с мгновение я не понимал, где нахожусь, затем ко мне вернулась способность мыслить, и я огляделся по сторонам.
Газ в лампе все еще ярко горел, а в печи алело пламя. Часы на каминной полке показывали половину первого ночи.
Картина в раме по-прежнему стояла на мольберте, и, только взглянув на нее внимательнее, я увидел, что портрет изменился: на щеках незнакомки появился лихорадочный румянец, в глазах засияла жизнь, чувственные губы припухли и покраснели, а на нижней виднелась капелька крови. В приступе отвращения я схватил свой скребковый нож и изрезал им портрет вампира, а затем, выдрав из рамы изуродованные куски холста, запихнул их в печь и с варварским наслаждением стал наблюдать за тем, как они извиваются, обращаясь в прах.
Та рама все еще хранится у меня, но мне пока не хватает духу написать подходящую ей картину.
Пер. с англ. С. Антонова
АНРИ ДЕ РЕНЬЕ
(Henri de Régnier, 1864–1936)
Анри Франсуа Жозеф де Ренье, уроженец нормандского городка Онфлер, выходец из обедневшей дворянской семьи, выпускник парижского лицея Станислас, вошел во французскую литературу в середине – второй половине 1880-х гг. как поэт – наследник романтиков и парнасцев и ученик символистов. Первые стихотворные сборники Ренье «Грядущие дни» (1885), «Успокоение» (1886), «Ландшафты» (1887), «Эпизоды» (1888) написаны под влиянием парнасской школы, отчасти – Поля Верлена; в них преобладает лирика утонченных чувств, которые объективируются в изысканных садово-парковых пейзажах, украшенных произведениями искусства. Последующие сборники «Стихотворения в античном и рыцарском духе» (1887–1890) и «Как во сне» (1892) отмечены многозначной символикой, близкой к поэтике Стефана Малларме (устроителя знаменитых «литературных вторников» на Рю-де-Ром, которые Ренье регулярно посещал), наполнены образами классической древности и сказочными видениями со средневековым колоритом. В этих книгах Ренье стремился реформировать французское стихосложение, экспериментируя с верлибром. В дальнейшем, сохранив присущую последнему гибкость стиха, он возвратился к более строгим поэтическим формам, среди которых особое место в его творчестве занял жанр сонета. На этот эстетический выбор до известной степени повлияло сближение Ренье с поэтом парнасской школы, признанным мастером сонетной формы Жозе-Марией Эредиа, чей салон он также посещал с конца 1880-х гг. и чья дочь Мария, даровитая романистка и поэтесса, в 1896 г. стала его женой.
Излюбленные темы поэзии Ренье, нашедшие дальнейшее воплощение в сборниках «Игры поселян и богов» (1897), «Глиняные медали» (1900), «Город вод» (1902), «Крылатая сандалия» (1906), «Зеркало часов» (1910), «Следы пламени» (1921) и др., – быстротечность времени, хрупкость прекрасных форм бытия, неизбежность смерти, искусство как единственный способ преодолеть разрушение и забвение. Свойственное парнасцам обостренное ощущение красоты зримого, чувственно воспринимаемого мира сочетается у Ренье с характерными для символистов элегичностью и мистицизмом, с восприятием окружающих феноменов как знаков иной, невидимой реальности.
Близкие темы, идеи и настроения развиваются писателем и в художественной прозе, к которой он всерьез обратился во второй половине 1890-х гг. На страницах своих многочисленных романов («изящных поэм, переложенных прозой», по словам Малларме) Ренье проявил себя как мастер бытописания, реконструктор эстетизированного дворянского быта XVII–XVIII вв., который нередко становится у него фоном для любовно-психологических сюжетов. Среди наиболее известных его романов, созданных на условно-историческом материале, – «Дважды любимая» (1900), «По прихоти короля» (1902), «Встречи господина де Брео» (1904); в эпоху, современную автору, разворачивается действие романов «Полуночная свадьба» (1903), «Каникулы скромного молодого человека» (1903), «Живое прошлое» (1905), «Первая страсть» (1909) и др. Впрочем, и за современными сюжетами в прозе Ренье повсюду просвечивает любимое им XVIII столетие – и, шире, культура старой Франции, сообщающая событиям и персонажам рубежа XIX–XX вв. историческую и смысловую глубину. Наряду с романной прозой, пользовавшейся в первые десятилетия нового века всеевропейским успехом, Ренье написал несколько сборников новелл и рассказов, среди которых – «Яшмовая трость» (1897), «Необыкновенные любовники» (1901), «Лаковый поднос» (1913), «Утраченное счастье» (1924), создал ряд обширных литературно-критических работ («Образы и характеры» (1901), содержащие статьи о творчестве В. Гюго, А. де Мюссе, Ж. Мишле, «Сюжеты и случаи» (1906) – цикл заметок о Версале XVIII в. и писателях того времени – Ш. де Лакло, Н. Буало и др.), несколько пьес в традициях Мольера и большое количество изящных стихотворений в прозе. Его затворническое, занятое литературным трудом существование лишь изредка прерывалось поездками – в любимую им Италию и, в частности, в Венецию, ставшую местом действия ряда его романов («Страх перед любовью» (1907), «Героические иллюзии Тито Басси» (1916) и др.) и многих новелл, а в 1900 г. – в США, где Ренье с блеском прочел несколько лекций по истории поэзии, включая новейшие, модернистские течения. В 1911 г. Ренье – по выражению Б. Эйхенбаума, «самый французский из всех французских писателей» – стал членом Французской академии.
Портрет графини Альвениго
Новелла «Портрет графини Альвениго» («Le Portrait de la Comtesse Alvenigo»), написанная в 1908 г., была впервые опубликована в авторском сборнике «Оттенки времени» (в составе цикла «Рассказы для тринадцати»), выпущенном парижским издательством «Меркюр де Франс» в 1909 г. Позднее вошла в авторский сборник «Венецианские повести» (1927). На русском языке впервые напечатана в переводе О. Брошниовской в 19-томном собрании сочинений писателя (Т. 10: Оттенки времени. Пб.: Academia, 1923. С. 234–243). В настоящей антологии воспроизводится с незначительными уточнениями по изд.: Ноготок судьбы: [Сб.]. СПб.: Лениздат, 1992. С. 405–410.
Абелю Боннару {152}
Я недолюбливаю новые знакомства, поэтому первым моим побуждением при виде графа де Вальвика, которому я был представлен накануне за каким-то обедом, было уклониться от встречи, чтобы не разговаривать с ним. Не то чтобы он был мне неприятен, но мне хотелось немного сосредоточиться, чтобы насладиться тем удовольствием, которое мне доставляли акварели и рисунки художника Юрто. Как раз в глубине зала, где были выставлены любопытные произведения молодого художника, помещался широкий диван, чрезвычайно располагавший к отдыху и размышлениям, тем более что дело было к вечеру и маленький зал был почти пуст.
Именно это отсутствие посетителей и делало трудным избежать г-на де Вальвика. К тому же было уже поздно: он увидел меня и направился ко мне. Я смотрел на него. Это был человек лет пятидесяти, изящной осанки, с седеющими волосами и приятной физиономией. Лицо его было благообразно, хотя и слишком неспокойно. Г-н де Вальвик был, вероятно, нервным и чрезмерно чувствительным. Это можно было угадать по его чересчур тонким и длинным рукам, по беспокойному и грустному взгляду; но нервность эта уравновешивалась здоровым и мужественным телосложением. После обычных приветствий г-н де Вальвик сказал мне:
– Я очень люблю акварели Юрто. Его цветы очаровательны. Сочетание красок прелестно!
Я посмотрел на картину, которую он мне указывал концом трости. Это был, действительно, образец изящного искусства. Г-н де Вальвик был человек со вкусом. С ним можно было поговорить. Я согласился с ним. Цветы Юрто мне, конечно, нравились, но его виды Венеции привлекали меня еще больше. Они очаровали меня. То были уголки каналов, виды лагун, фасады старых дворцов, переданные с большой правдивостью. Я долго их рассматривал. Они пробудили во мне то чувство притягательности, которое всегда вызывал во мне этот таинственный город. Я стал их расхваливать г-ну де Вальвику. Он слушал меня молча, нетерпеливо поигрывая тростью. Внезапно он прервал меня:
– Да, да, не спорю… Юрто действительно это хорошо схватил… но должен вам признаться, что все, связанное с Венецией, для меня невыносимо…
Я посмотрел на г-на Вальвика недоверчиво. Без сомнения, он был одним из тех снобов, которые считают невозможным признавать красоту Венеции только потому, что другие снобы, ничего не понимающие в этом дивном городе, им восхищаются; и эти хулители еще превосходят снобизмом своих восторженных собратьев. Поэтому я хотел либо оборвать разговор, либо перевести его на банальную светскую болтовню, но г-н Вальвик продолжал:
– Да, все, что напоминает Венецию, тягостно для меня… Не думайте, однако, что я не любил некогда ее тротуары и ее площади, ее каналы, кампанилы, {153} дворцы, сады и лагуны, ее шум и молчание, все, вплоть до ее запаха. Я долго жил там еще тогда, когда не вошел в моду обычай ездить в Венецию. У меня есть там даже собственное палаццо, небезызвестное вам, быть может, – старое, красивое палаццо Альвениго, позади Сан-Альвизе, {154} на мертвой лагуне, палаццо, завещанное мне моим другом, историю которого я вам расскажу, если вам угодно ее выслушать…
Г-н де Вальвик сел на диван в зале, уже совершенно пустом. Я сделал то же. Вокруг нас цветы Юрто, казалось, увядали в своих рамках, а венецианские акварели облекались ночной таинственностью.
После минутного молчания г-н де Вальвик заговорил вновь:
– Имя моего друга, о котором я намереваюсь вам рассказать, – Люсьен Дамбрен; я познакомился с ним в первый мой приезд в Венецию. Мне было тогда двадцать пять лет. Дамбрен был немного старше. Мы с ним так скоро подружились, что, вернувшись в Париж, и там продолжали часто видеться. В ту пору я жил чрезвычайно замкнуто. Я терпеть не мог света; поэтому, когда Люсьен Дамбрен предложил мне свой план, заключавшийся в том, чтобы провести целый год в этой самой Венеции, о которой мы сохранили такие чудесные воспоминания, и предложил мне поехать с ним, я охотно согласился. Мы отправились вместе и устроились наилучшим образом в нанятой нами меблированной квартире, окна которой выходили на Канал Гранде, {155} приготовившись долго наслаждаться прелестью венецианской жизни.
В то время я не был таким, как сейчас. Только путем систематического и постоянного напряжения воли мне удалось победить свои нервы. В молодости же, сильно впечатлительный, я был их рабом. Я был подвержен припадкам мрачной меланхолии, внезапного подъема воображения и внезапной апатии, возбуждения и следующего за ним изнеможения. К тому же общество молодого человека вроде Люсьена Дамбрена отнюдь не было способно сдержать мои наклонности. Это была мечтательная и чувствительная натура, странная и несколько неуравновешенная. Влюбленный в старину, он в равной степени увлекался метафизическими вопросами. Большой любитель редкостей, он отличался также любовью к сверхъестественному. Широкая образованность соединялась в нем с мистицизмом, и он столь же способен был заинтересоваться каким-нибудь вопросом истории, как и увлечься философской теорией. В нем было что-то неустойчивое и беспокойное. Любя жизнь и наслажденья, он обожал фантастические рассказы и истории с мертвецами.
Через несколько месяцев я заметил, что влияние, которое оказывал на меня Люсьен Дамбрен, было самым печальным. Пребывание в Венеции действовало своим порядком. Вы знаете, насколько ее тишина, таинственность, сами ее очертания, ее климат, та романтическая мечтательность, которую она в себе заключает, действуют на душу, какую лихорадочность и беспокойство внушает она незаметно, – и вам должно быть ясно, как беззащитен я был перед подобной гибельной заразой. Воля моя мало-помалу ослабевала настолько, что остатка моей энергии едва хватило на то, чтобы принять необходимое решение, а именно – как можно скорее покинуть Венецию и бежать от ее пагубного и восхитительного колдовства.
Когда я сообщил о своем решении Люсьену Дамбрену, он не возразил ни слова, но когда я попытался убедить его в том, что образ жизни, который мы там вели, одинаково вреден и для него, он рассердился и сказал мне довольно сухо, что он не только не намерен возвращаться со мною в Париж, но что он решил окончательно поселиться в Венеции. Он только что обнаружил дворец-палаццо, который продавался. Он собирался его купить и в нем поселиться.
Мы расстались довольно холодно. Тем не менее спустя некоторое время после отъезда я получил от него письмо. Он действительно приобрел палаццо Альвениго и собирался его обставлять. В Венеции в те времена очень легко можно было недорого приобрести всякое старье, и Дамбрену было нетрудно привести палаццо почти в то самое состояние, в каком оно было в эпоху прекрасной графини Беттины Альвениго, о которой упоминает Казанова {156} и относительно которой, как сообщал Дамбрен, он нашел в архивах интересные материалы.
За то время, пока я старался восстановить расшатанные нервы путем регулярной и гигиенической жизни – а на это потребовалось более чем два года, – я несколько раз получал известия от Дамбрена. Реставрация дворца Альвениго подвигалась вперед. Дамбрен открыл старинную живопись под скрывавшей ее штукатуркой и приобрел у скупщиков много мебели и предметов, которые раньше принадлежали дворцу Альвениго. Он описывал мне некоторые свои находки, которые были действительно любопытны. Так, он купил в Падуе целую обстановку из полированного грушевого дерева, которая прежде находилась в комнате прекрасной графини Беттины и на которой сохранились ее гербы и вензеля. Он нашел также туалетный прибор того же происхождения, таким же образом подвернулось ему в архиве полицейское дознание, устанавливавшее, что графиня Альвениго была похищена одним австрийским вельможей и что на ее след так и не напали. Полицейский чиновник приписывал это исчезновение дьяволу, так как графиня занималась каббалистикой {157} и очень смахивала на еретичку…
Но это было еще не все. Дамбрен кончил тем, что разыскал портрет графини Альвениго работы Лонги. {158} Он с удовольствием мне его описал. Она была изображена на нем в маскарадном костюме, в шелковой черной бауте, {159} с розой в одной руке и белой картонной маской в другой. Он обещал мне прислать фотографию с портрета.
Господин де Вальвик остановился на мгновение, потом продолжал со вздохом:
– Мне не пришлось увидеть этого портрета, как не пришлось увидеть и моего бедного друга Люсьена Дамбрена. Обстоятельства, на которых здесь излишне останавливаться, побудили меня предпринять продолжительное путешествие в Индию. Я рассчитывал пробыть в отсутствии полтора года. В течение всего этого времени я ни разу не имел вестей от Дамбрена. Его молчание меня не слишком удивляло, и я не видел в нем ничего угрожающего. По-видимому, мой друг продолжал вести образ жизни, который ему нравился, и если я пожелал от него отрешиться, то Люсьен был волен от него не отказываться, раз находил в нем удовольствие и нисколько, видимо, не страдал от него. Бывают натуры, которые могут жить в постоянном нервном напряжении, сохраняя при этом известное равновесие, на что я лично чувствовал себя неспособным. Очевидно, пока я скитался по индийским городам, Дамбрен жил в Венеции и предавался все тем же бредням, влюбленный в тень галантной графини Альвениго. Поэтому для меня было горестной неожиданностью, когда по возвращении из путешествия я нашел письмо, извещавшее меня о смерти Дамбрена. Письмо это, написанное его парижским нотариусом, уведомляло меня также, что Дамбрен в своем завещании оставлял мне в наследство палаццо Альвениго и довольно объемистый дневник, писанный его рукой, который господин Леблен и предлагал передать в мое распоряжение.
Господин де Вальвик замолчал. Мне казалось, что он мгновение колебался, продолжать ли ему свою повесть. Затем он сделал над собой усилие и заговорил снова:
– Только читая эти записки, я понял, что было причиной смерти моего бедного друга. Да, Люсьена Дамбрена убила Венеция, убило ее колдовство, пагубное для подобного ума. Это она влила в него тонкий яд безумия, следы которого он изо дня в день запечатлевал на волнующих страницах, развернутых передо мной. Ибо мой бедный друг Дамбрен умер в палаццо Альвениго действительно безумным! Его болезненное воображение населило палаццо тенью, присутствие которой стало мало-помалу убийственным для его рассудка.
Я говорю – присутствие, так как именно с этого впечатления присутствия, первое время незримого, и началась его болезнь. Вначале это было ощущение, что он более не один в жилище. Кто-то блуждал там днем и ночью. Тысячи незаметных признаков соединялись, чтобы создать в нем эту внутреннюю уверенность. Все было подготовлено, если можно так выразиться, к воплощению призрака. И мало-помалу он стал обрисовываться… О, вначале это было не более как неопределенный туман, форма на грани мечты и действительности, прозрачные и неосязаемые очертания. Да, все это с точностью было отмечено в записках Дамбрена.
Господин де Вальвик сделал жест сострадания.
– Вы догадываетесь, что последовало за этим! Бедняга Дамбрен был убежден, что это призрак графини Альвениго. Этим он объяснил свои последовательные находки мебели, принадлежавшей ранее венецианке, предметов, носящих ее вензеля. Темной и таинственной потусторонней волей она послала свой портрет в качестве предшественника себе самой. Раньше, чем населить палаццо своим сверхъестественным присутствием, она хотела как бы овладеть им посредством своего изображения. Оно снова принадлежало ей. Больному взору Дамбрена она казалась реальнее день ото дня, почти живой. Уже скользили с легким шелестом шаги ее по плитам. По мере того как таинственная посетительница материализовалась, Дамбрен становился все более похожим на призрак, все больше растворялся, рассеивался, уничтожался…