355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Аллан По » Портрет дьявола: Собрание мистических рассказов » Текст книги (страница 10)
Портрет дьявола: Собрание мистических рассказов
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:29

Текст книги "Портрет дьявола: Собрание мистических рассказов"


Автор книги: Эдгар Аллан По


Соавторы: Гилберт Кийт Честертон,Брэм Стокер,Вальтер Скотт,Вашингтон Ирвинг,Монтегю Родс Джеймс,Эдвард Фредерик Бенсон,Натаниель Готорн,Эдит Несбит,Амелия Б. Эдвардс,Маргарет Олифант
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

– Молодой человек, это дело решенное, – повторил Хатчинсон, вставая с кресла. – Сегодня вечером сюда прибудет британский офицер, который получит необходимые инструкции касательно размещения войск. Для этого потребуется и ваше присутствие. Итак, до вечера.

С этими словами губернатор поспешно покинул комнату; молодые люди, переговариваясь вполголоса, в нерешительности последовали за ним и с порога еще раз оглянулись на таинственный портрет. При этом капитану Линколну почудилось, что в глазах Элис промелькнуло затаенное лукавство, сообщившее ей на мгновение сходство с теми сказочными духами – феями или персонажами из более древней мифологии, – которые из озорства вмешивались порою в дела своих смертных соседей, достаточно понимая при этом, что такое людские страсти и напасти. Пока молодой человек открывал дверь, чтобы пропустить вперед свою кузину, Элис помахала портрету рукой и с улыбкой воскликнула:

– Явись нам, дьявольская тень! Твой час настал!

Вечером того же дня генерал Хатчинсон снова восседал в зале, где произошла описанная выше сцена, на этот раз в окружении людей, которых свела вместе необходимость, хотя их интересы как нельзя больше разнились. Сюда пришли члены бостонской городской управы – простые, непритязательные представители патриархальной власти, достойные наследники первых эмигрантов-пуритан, чья угрюмая уверенность в своих силах так глубоко запечатлелась в душевном складе жителей Новой Англии. Как непохожи были на этих людей члены колониального совета провинции – разряженные с ног до головы согласно пышной моде того времени, в напудренных париках и расшитых камзолах, державшиеся с церемонной манерностью придворных. Среди собравшихся был и майор британской армии; он ждал распоряжения губернатора относительно высадки войск, которые до сих пор не сошли с кораблей. Капитан Линколн стоял рядом с креслом губернатора, скрестив руки на груди и несколько высокомерно взирая на британского офицера, своего будущего преемника на посту коменданта Уильямского форта. На столе посредине комнаты стоял витой серебряный подсвечник, и пламя полудюжины свечей бросало яркий отблеск на документ, по всей видимости ожидавший губернаторской подписи.

У одного из высоких окон, наполовину скрытая обширными складками занавесей, ниспадавшими до самого пола, виднелась женская фигура в воздушном белом платье. Пребывание Элис Вейн в этой зале в подобный час могло бы показаться неуместным; но что-то в ее по-детски своевольной натуре, не стеснявшейся никакими правилами, заставляло снисходительно относиться к ее причудам, и потому присутствие девушки не удивило тех немногих, кто заметил ее. Между тем председатель городской управы продолжал свою пространную речь, в которой он заявлял губернатору торжественный протест против ввода в город британских войск.

– И если ваша милость, – заключил этот во всех отношениях достойный, но слегка прозаически настроенный джентльмен, – не придумает ничего лучшего, как отдать наш мирный городок на разграбление всем этим рубакам и головорезам, мы снимаем с себя ответственность. Подумайте, сэр, пока еще не поздно: ведь пролейся в городе хоть одна капля крови, она навеки запятнает честное имя вашей милости. Вы сами, сэр, своим искусным пером увековечили в назидание потомкам подвиги наших прадедов; {76} тем паче следует позаботиться о том, чтобы собственные ваши деяния, деяния верного патриота и справедливого правителя, нашли заслуженное упоминание в истории.

– Мой добрый сэр, – отвечал Хатчинсон, с трудом маскируя свое нетерпение под светской любезностью, – я отнюдь не чужд естественного желания оставить по себе достойную память в анналах истории; но именно потому я не нахожу лучшего выхода, как противодействие временной вспышке бунтарского духа, который, не во гнев вам будь сказано, обуял даже людей преклонного возраста. Не хотите ли вы, чтобы я сидел сложа руки и дожидался, пока разбушевавшаяся толпа разграбит резиденцию королевских губернаторов так же, как разграбили мой собственный дом? {77} Поверьте мне, сэр, – придет час, и вы рады будете найти защиту под знаменем короля, под тем самым знаменем, вид которого сейчас внушает вам такое отвращение.

– Совершенно справедливо, – сказал британский майор, нетерпеливо ожидавший распоряжений губернатора. – Здешние политики-горлодеры заварили тут дьявольскую кашу, а теперь и сами не рады. Но мы изгоним отсюда дух дьявола, во имя Бога и короля!

– Поведешься с дьяволом – берегись его когтей! – возразил комендант Уильямского форта, задетый за живое оскорбительными словами англичанина.

– С вашего милостивого позволения, сэр, – произнес почтенный председатель управы, – не поминайте дьявола всуе. Мы станем бороться с угнетателем постом и молитвой, как боролись бы наши отцы и деды, и, как они, покоримся судьбе, которую ниспошлет нам всеблагое провидение – но, конечно, не раньше, чем мы приложим все усилия, чтобы изменить ее.

– Вот тут-то дьявол и покажет свои когти! – пробормотал Хатчинсон, хорошо знавший, что такое пуританская покорность. – С этим медлить нельзя. Когда на каждом перекрестке поставят часового, а перед ратушей выстроится караул гвардейцев, – только тогда человек, преданный своему королю, сможет решиться выйти из дому. Что мне вой мятежной толпы здесь, на этой далекой окраине империи! Я знаю одно: мой господин – король, мое отечество – Британия! Опираясь на силу королевского оружия, я наступлю ногой на весь этот жалкий сброд и не убоюсь его!

Он схватил перо и уже собирался скрепить своею подписью лежавший на столе документ, как вдруг комендант Уильямского форта опустил руку ему на плечо. Этот вольный жест, столь не вязавшийся с церемонным почтением, которое в те времена было принято оказывать высокопоставленным особам, поверг в изумление присутствующих, и более всех самого губернатора. В негодовании вскинув голову, он увидел, что его юный родственник указывает рукою на противоположную стену. Хатчинсон перевел туда свой взгляд – и увидел то, чего никто до сих пор не заметил: таинственный портрет был весь закутан черным шелковым покрывалом. Ему тотчас припомнились события минувшего дня; охваченный странным смятением, он почувствовал, что ко всему этому каким-то образом причастна его племянница, и громко позвал ее:

– Элис! Подойди сюда, Элис!

Едва эти слова, успели слететь с его губ, как Элис Вейн бесшумно скользнула прочь от окна и, заслонив глаза одной рукой, другою отдернула черное покрывало, окутывавшее портрет. Раздался общий возглас изумления; но в голосе губернатора послышался смертельный ужас.

– Клянусь Небом, – прошептал он, обращаясь скорее к самому себе, чем к окружающим, – если бы призрак Эдуарда Рэндолфа явился к нам прямо оттуда, где его душа расплачивается за земные прегрешения, – и тогда все ужасы ада не смогли бы явственнее отобразиться на его лице!

– Провидение, – торжественно произнес старый председатель управы, – с благою целью рассеяло туман времени, столько лет скрывавший этот чудовищный лик. Ни единой живой душе не дано было узреть того, что ныне видим мы!

В старинных рамах, еще недавно заключавших только черную пустоту, теперь возникло изображение, необычайно рельефное, несмотря на темный колорит. Это был поясной портрет бородатого мужчины, одетого в бархатный, расшитый по старинному обычаю наряд с широким стоячим воротником; на нем была широкополая шляпа, затенявшая лоб. Глаза из-под полей шляпы сверкали необычайным блеском и создавали впечатление живого человеческого взгляда. Вся его фигура резко контрастировала с фоном картины, она словно вырывалась из рам, и похоже было, что кто-то глядит со стены на собравшихся в зале людей, скованных ужасом. Лицо на портрете, если только можно словами передать его выражение, было лицом человека, уличенного в каком-то позорном преступлении и преданного на поругание огромной безжалостной толпе, глумящейся над ним и изливающей на него свою ненависть и презрение. Дерзкий вызов словно боролся в нем с подавляющим сознанием собственной низости – и последнее одержало верх. Терзания души отразились на его лице, как в зеркале. Казалось, будто за те несчетные годы, пока картина была скрыта от людского взора, краски ее продолжали сгущаться, изображение становилось все более мрачным – и наконец теперь оно вспыхнуло новым, зловещим огнем. Таков был портрет Эдуарда Рэндолфа, на котором, если верить жестокому преданию, запечатлелся тот миг, когда несчастный познал всю тяжесть народного проклятия.

– О, какое ужасное лицо – оно сведет меня с ума! – пробормотал Хатчинсон, словно завороженный этим зрелищем.

– Смотрите же! – шепнула Элис. – Он захотел посягнуть на права народа. Пусть кара, которая его постигла, послужит вам предупреждением – и да охранит вас Небо от подобного шага!

Губернатор тщетно пытался совладать с дрожью; но, призвав на помощь всю силу воли – эта черта характера была ему не слишком свойственна, – он стряхнул с себя оцепенение, в которое его поверг вид Эдуарда Рэндолфа.

– Безумная девчонка! – воскликнул он с горьким смехом, повернувшись к Элис. – Ты пустила в ход свое искусство с беззастенчивостью, достойной твоих учителей-итальянцев; ты достигла пошлого театрального эффекта – не думаешь ли ты, что с помощью таких жалких ухищрений можно изменять волю правителей и вмешиваться в судьбы народов? Смотри же!

– Одумайтесь, ваша милость, – вмешался председатель управы, увидев, что Хатчинсон опять схватился за перо, – ведь если какому-нибудь смертному довелось получить предостережение от души, страждущей на том свете, то этот смертный – вы!

– Ни слова! – гневно перебил его Хатчинсон. – Даже если бы этот кусок холста закричал мне: «Остановись!» – я не переменил бы своего решения!

И, метнув полный презрения взгляд в сторону Эдуарда Рэндолфа (в жестоких и измученных чертах которого, как почудилось всем в этот момент, изобразилась крайняя степень ужаса), он нацарапал на бумаге нетвердым почерком, выдававшим его смятение, два слова: Томас Хатчинсон.После этого, как рассказывают, он содрогнулся, словно собственная подпись отняла у него последнюю надежду на спасение.

– Кончено, – проговорил он и обхватил руками голову.

– Да будет Небо милосердно к вам, – тихо отозвалась Элис Вейн, и ее грустный голос прозвучал как прощальный привет доброго духа, покидавшего дом.

Когда наступило утро, по дому поползли слухи, распространившиеся затем по всему городу, будто темный таинственный человек на портрете ночью сходил со стены и с глазу на глаз беседовал с самим губернатором. Если это чудо и произошло в действительности, от него не осталось никаких видимых следов, потому что в старинных рамах снова ничего нельзя было различить, кроме плотного облака тьмы, которое издавна окутывало портрет. Если Эдуард Рэндолф и отлучался из рам, то с первым лучом солнца он, как и полагается привидениям, воротился на свое место и укрылся за вековою завесой. Скорее всего разгадка заключалась в том, что средство обновления красок, которое употребила Элис Вейн, действовало лишь непродолжительное время. Но и этого оказалось достаточно: те, кому суждено было увидеть на краткое мгновение ужасный образ Эдуарда Рэндолфа, ни за что на свете не согласились бы повторить опыт и до конца дней своих с содроганием вспоминали об этой страшной сцене, словно они повстречались с самим дьяволом. Что же сталось с Хатчинсоном? Когда далеко за океаном бывший губернатор почувствовал приближение своего смертного часа, {78} он, задыхаясь, прохрипел, что в горле у него клокочет кровь невинных жертв Бостонской бойни; {79} и Фрэнсис Линколн, бывший комендант Уильямского форта, стоя у изголовья умирающего, был потрясен сходством его безумного взгляда со взглядом Эдуарда Рэндолфа. Кто знает – может быть, его сломленный дух почувствовал наконец в этот страшный час, как невыносимо бремя народного проклятия?

Когда эта удивительная история подошла к концу, я осведомился у моего рассказчика, по-прежнему ли загадочная картина продолжает висеть в зале, о которой шла речь. На это мистер Тиффани сообщил мне, что ее давно увезли и, как он слышал, запрятали в какой-то дальний закоулок в музее Новой Англии. Вполне возможно, что какой-нибудь любитель древностей еще откопает ее и с помощью мистера Хоуорта, тамошнего реставратора картин, доставит миру отнюдь не лишнее доказательство правдивости изложенных здесь фактов.

Пока я слушал эту легенду, на дворе разбушевалась метель, и у нас над головою поднялся такой треск и грохот, что казалось, будто наверху собрались и бесчинствуют все прежние обитатели Губернаторского дома – те губернаторы и прочие знаменитости, о которых здесь распространялся мистер Тиффани. Если в старинном доме прожили свою жизнь многие поколения людей, то с течением времени свист ветра в щелях, скрип балок и стропил делаются до странности похожими на звуки человеческого голоса, на раскаты хриплого смеха, на тяжелые шаги, гулко отдающиеся в заброшенных комнатах. В доме словно пробуждается эхо столетней давности. Именно такой фантастический хохот и невнятное бормотание доносились до нас, когда я прощался с моими собеседниками у камина Губернаторского дома; и этот шум все еще звучал у меня в ушах, пока я спускался с крыльца в темноту и шел домой навстречу хлеставшей мне в лицо метели.

Пер. с англ. И. Комаровой

ЖЕРАР ДЕ НЕРВАЛЬ
(Gerard de Nerval, 1808–1855)

Французский поэт, прозаик, драматург, критик и публицист Жерар де Нерваль (наст, фамилия Лабрюни) принадлежал к младшему поколению французских романтиков, вступивших в литературу на излете эпохи Реставрации (1814–1830) либо в пору Июльской монархии (1830–1848). При этом Нервалю выпала едва ли не самая трагическая среди писателей его круга судьба: трудная, часто на грани нищеты, жизнь автора, зарабатывающего своим пером, несчастная любовь, повторяющиеся приступы душевной болезни, завершившейся самоубийством в темном парижском переулке.

Уже в годы учебы в парижском лицее Карла Великого, куда будущего писателя определил отец, отставной военный врач, и где он подружился с Теофилем Готье (впоследствии основателем знаменитой парнасской школы во французской поэзии), Лабрюни выступил с первыми стихотворными опытами – двумя сборниками элегий и политических сатир (1826, 1827), написанных под заметным влиянием Беранже и проникнутых антимонархическими и либерально-бонапартистскими настроениями; слава этих сборников, впрочем, ограничивалась стенами лицея. Его подлинным дебютом в литературе стал перевод первой части «Фауста» Гёте, изданный в 1828 г. и высоко оцененный самим автором (позднее, в 1839–1840 гг., писатель перевел на французский язык и вторую часть великой трагедии). Успех этой публикации, упроченный выходом книги «Стихи немецких поэтов» (1830), принес известность молодому переводчику и ввел его в литературные и артистические круги Парижа. Он познакомился с вождем романтической школы В. Гюго, которому посвятил несколько стихотворений, вошел в творческое объединение «Малый Сенакль» (1832) и затем, отринув все возможности обеспечить свое житейское благополучие (медицинскую карьеру, к которой его склонял отец, службу в типографии и в нотариальной конторе), окончательно ступил на богемно-неустроенную стезю профессионального писательства под вымышленной фамилией, закрепившейся за ним в истории европейской культуры. В биографии Нерваля последующих десятилетий совместились напряженная работа для различных периодических изданий в качестве литературного и театрального критика, драматургические опыты (в которых его соавтором часто выступал А. Дюма) и частые путешествия, служившие ему постоянным источником новых художественных впечатлений. Будучи по натуре «странствующим энтузиастом» в духе персонажей своего любимого писателя Э. Т. А. Гофмана (которого он переводил и прямое влияние которого ясно читается в его прозе), Нерваль в 1834 г. посетил Италию – на средства, унаследованные после смерти деда, – а в дальнейшем, нередко даже не имея денег на дорогу и подчас передвигаясь пешком, совершил серию поездок по Бельгии (1836,1840–1841,1844) и Германии (1838,1850,1854), побывал в Австрии (1838,1840), Швейцарии (1839), Голландии (1844, 1852) и Англии (1845, 1846, 1849), провел целый год на Ближнем Востоке (1843). К 1835–1837 гг. относится увлечение Нерваля актрисой театра «Опера комик» Женни Колон, ради прославления таланта которой он начал издавать журнал «Монд драматик» (вскоре поглотивший остатки наследства писателя и ввергший его в унизительные долги); образ этой неудачной любви многолико преломился в ряде позднейших повестей и стихов Нерваля, а болезненный разрыв отношений, несомненно, повлиял на развитие тяжелого душевного недуга, которым были омрачены последние полтора десятилетия его жизни.

Лишь в 1850-е гг., после ухода Нерваля из журналистики, начали появляться книжные издания его прозаических и поэтических произведений – как публиковавшихся ранее в периодике и альманахах, так и совсем новых: «Путешествие на Восток» (1851) – двухтомное собрание очерков и зарисовок о странствиях писателя по Средиземноморью; «Сказки и шуточные истории» (1852); «Лорелея: Воспоминания о Германии» (1852); «Октябрьские ночи» (1852); «Иллюминаты, или Предшественники социализма» (1852) – серия беллетризованных биографий эксцентричных деятелей французской и европейской истории, мистиков и оккультистов (Ретифа де ла Бретона, Жака Казота, Сен-Жермена, Калиостро и др.), перемежаемая новеллами о целиком вымышленных персонажах; «Маленькие замки богемы» (1853) – авторские воспоминания о богемной парижской юности; «Прогулки и воспоминания» (1854); «Дочери огня» (1854) – сборник лирических новелл («Эмилия», «Октавия», «Анжелика», «Сильвия»), которые проникнуты автобиографическими мотивами, пропущенными сквозь сложную сеть мифологических ассоциаций; наконец, «Аврелия, или Сон и явь» (1855) – последняя, неоконченная повесть Нерваля, рукопись второй части которой нашли в кармане повесившегося автора. В сборник «Дочери огня» был также включен сонетный цикл «Химеры», признанный впоследствии вершиной поэтического творчества Нерваля. Сложная образность и смысловая насыщенность этих поздних стихов, отмеченных причудливым смешением мифологий и пронизанных множеством культурных аллюзий, предвосхитили лирику символистов; а предпринятая в «Аврелии» попытка художественной фиксации снов и бредовых состояний предсказала принципы сюрреалистического письма в литературе XX в. Именно в рамках культуры модернизма творчество Нерваля было в должной мере оценено и по-новому осмыслено после периода относительного забвения, наступившего вслед за его трагической кончиной.

Дьявольский портрет

Новелла «Дьявольский портрет» («Le Portrait du Diable») впервые появилась в печати на страницах парижской ежедневной общественно-политической газеты «Да Пресс» 23 октября 1839 г. за подписью «Ж. Д.», соответствующей первым буквам имени и подлинной фамилии Нерваля, который с 1837 г. тесно сотрудничал с упомянутым изданием. В научной литературе, впрочем, высказывались сомнения в принадлежности этих инициалов и самой новеллы Нервалю и называлось имя другого возможного автора – Гюстава Лемуана (1802–1885); выдвигалась также гипотеза о переводном характере произведения, хотя предполагаемый английский оригинал исследователям обнаружить не удалось. [17]17
  См.: Bandy W T.Deux plagiats inconnus de Gérard de Nerval Il Revue de Littérature comparée. 1948. An. 22. № 3. P. 415; Castex P.-G.Le conte fantastique en France, de Nodier à Maupassant. Paris: J. Corti, 1951. P. 432; Brix M.Nerval journaliste (1826–1851): Problématique. Méthodes d’attribution. Namur: Presses Universitaires de Namur, 1986. P. 209–212. Ср., однако, противоположную точку зрения: Senelier J.«Portrait du Diable» est bien de Nerval // Revue de Littérature comparée. 1961. An. 35. № 2. P. 253–254; Amblard M.-C.Les «Contes fantastiques» de Gérard de Nerval // Revue de Littérature comparée. 1972. An. 46. № 2. P. 196–200.


[Закрыть]
Начиная с 1920-х и вплоть до 1980-х гг. новелла многократно включалась в различные издания сочинений Нерваля и коллективные сборники (в том числе в 1960– 1970-е гг. – в авторские тома, вышедшие в серии «Библиотека Плеяды»), и лишь в трехтомном издании «Плеяды» 1984–1993 гг. «Дьявольский портрет» был изъят из корпуса нервалевских текстов – на наш взгляд, без достаточных оснований. На русском языке новелла впервые опубликована в переводе А. Андрес в изд.: Нерваль Ж. де.Дочери огня: Новеллы. Стихотворения. Д.: Худ. лит., 1985. С. 292–300. Печатается (с небольшими уточнениями) по этому изданию.

* * *

Однажды холодным декабрьским вечером я гулял по городу без какой-либо особой цели, просто так, ради моциона. Свернув на Чаринг-Кросс, {80} я при свете газового фонаря заметил молодого человека, которого сразу узнал в лицо. Это был небезызвестный художник.

– О, какая приятная встреча! – воскликнул я.

– Да, весьма приятная, – отвечал художник, – я как раз собирался навестить вас.

– Но что с вами, дорогой мой? Вы очень скверно выглядите.

– Да так, ничего… просто холодно… мало бываю на воздухе…

– Хоть мы с вами и не так давно знакомы, но меня весьма трогает все, что до вас касается, и почему-то мне кажется, будто с вами что-то случилось.

– Неужто! – громко воскликнул он, и в тоне его прозвучало такое отчаяние, что я вздрогнул. Стоявший рядом мальчуган даже вскрикнул от испуга, и на нас сразу же оглянулся сторож, а за ним – две ученицы из модной лавки.

– Нет, вы мне положительно не нравитесь… Может быть, вы сочтете, что я веду себя неучтиво, говоря с вами подобным образом… Однако симпатия, которую я к вам испытываю, должна; служить мне оправданием. Пойдемте-ка ко мне, проведем вместе вечер; эта небольшая прогулка пойдет вам на пользу, а ежели беседа наша затянется за полночь, у меня есть диван, который всегда к вашим услугам.

– Я нигде никогда не ночую, кроме как дома, – Чарльз, а сплю я очень редко, – вторую половину фразы он произнес так тихо, что я едва ее услышал. Но он прибавил тут же, уже громко: – О да! Я с превеликим удовольствием пойду к вам.

Пока мы шли, спутник мой вел себя весьма оживленно. Меня это не удивило: мне известно было, сколь непостоянен он в изъявлениях своих чувств. И все же я решил воспользоваться случаем и выспросить у него его историю.

Как только мы вошли в дом, я закрыл дверь на засов, подложил дров в камин и, освободив стол от своих бумаг, водрузил на него два стакана и бутылку доброго винца.

– Первый тост за вас, Юджин, – сказал я.

– Бросьте вы этот нелепый ритуал, – ответил художник, – и выпьем лучше за что-нибудь такое, что более соответствует чувствованиям и склонностям нашего времени.

– Черт побери, – сказал я, – выпьем за все то, что вам только будет угодно, этим вы меня не испугаете.

– Вы в этом уверены? – сказал Юджин, вперив в меня пристальный взгляд, и мне показалось, что он весь дрожит.

– Думаю, что да.

– Ну так вот, я пью за портрет дьявола!

– Я тоже готов за него выпить! – воскликнул я. – Но, надеюсь, вы все же объясните мне этот странный тост.

– Да, я должен это сделать, и незамедлительно. Я расскажу вам все…

– Однако если это вам сейчас трудно… может быть, тягостное воспоминание…

– Ха-ха, тягостное воспоминание… Что вы! Самое распрекрасное… Да разве это убийственное, чудовищное воспоминание не пылает вот здесь огненными письменами? – Он прижал руку ко лбу своему, прерывисто дыша.

– Во имя Неба, что с вами, Юджин? Не дать ли вам воды?

– Ба! О чем вы говорите! Я расскажу вам свою историю. Выслушайте меня, если можете. Вы, вероятно, знаете, что отец мой был известный врач, который дал мне, как принято сие называть, чудовищно искажая самый смысл этих слов, хорошее воспитание.

– Уверяю вас, вы не даете ни малейшего основания осуждать за это вашего родителя.

– Я был восьмилетним ребенком, когда меня отдали в пансион, куда принимают лишь весьма ограниченное число детей. Там пробыл я до пятнадцати лет. Меня без конца пичкали там греческим и латынью; научился я также писать и говорить на довольно скверном французском языке; еще я получил там некоторые познания из математики, и, когда пришло время вступить в жизнь, я не имел о ней ни малейшего понятия; я не знал самого себя, и мне не совершенно были чужды те общепринятые правила, коими должно руководствоваться в делах житейских.

– И у вас нет желания поразмыслить над всем тем, чему вас учили?

– Я говорю лишь о том, чему меня не научили. Когда я вышел из пансиона, отец высказал желание, чтобы я унаследовал его профессию. {81} Я подчинился этому желанию, нисколько не думая об обязательствах, кои беру на себя, и только выговорил себе право несколько часов в неделю заниматься живописью. Нужно вам сказать, что занятия рисованием всю жизнь были главным моим удовольствием, хотя систематически никто никогда меня ему не обучал. Отец мой не воспротивился моей просьбе, но лучше бы он не соглашался на нее так легко, ибо с помощью денег, которые он мне давал, я стал обучаться рисованию и живописи, пренебрегая скальпелем ради кисти, и анатомическим залам больниц предпочитал живых моделей из «Олмакса». {82}

– Но мне казалось, что эти штудии в вашем излюбленном искусстве могли бы оказаться на пользу той профессии, к которой предназначал вас отец?

– Отец мой, когда представился ему первый случай проверить мои успехи в занятиях медициной, убедился, что они далеко не удовлетворяют тем требованиям, которые он считал себя вправе к ним предъявлять. Он разбранил меня, он даже пригрозил мне; однако меня не слишком заботили проявления его недовольства, и как-то, выбрав подходящую минуту, я сознался ему, что предпочитал бы стать автором хорошей картины на историческую тему, нежели помощником самого знаменитого врача. Мой достойный отец был несколько этим поражен; и однако в конце концов он согласился, чтобы я продолжал свои занятия художеством, и даже более того, взялся обеспечить мне возможность свободно посещать картинные галереи Лондона и обещал в дальнейшем, как только мне это понадобится, снабдить меня средствами для путешествия в Италию. {83} Я воспользовался добрым расположением своего отца, согласившегося поддержать мою склонность к искусству; я работал день и ночь, стремясь добиться высокого мастерства, и вскоре имя мое стало уже упоминаться в числе лучших учеников академии, в которой я учился. Добившись этого, я решил пробивать себе дорогу в искусстве, подобно тому как делали это до меня Микеланджело и Рафаэль.

Именно в эту пору мой отец представил меня семейству сэра Томаса Уилкинсона, удалившегося отдел сановника, занимавшего прекрасный особняк в одном из фешенебельных кварталов Лондона. Ему нравилось слыть тонким ценителем живописи, и, чтобы доказать свой изысканный вкус, он дал весьма высокую оценку одному моему пейзажу, который я показал ему. Пейзаж этот, в который я постарался вложить все искусство, на какое был способен, с самого начала был мною предназначен в дар моему отцу, но сэр Томас высказал свое одобрение в столь лестных для меня выражениях, что мне показалось неприличным не предложить свою работу ему. И он благосклонно принял мой подарок.

– Я усматриваю в этом явное доказательство его просвещенной любви к искусству.

– Мне следовало с самого начала рассказать вам о дочери сэра Томаса; вероятно, я потому не сделал этого сразу, что мне трудно найти слова, которыми можно ее описать. К тому же я до безумия ее любил и должен сказать вам об этом заранее, дабы вы имели в виду, что я не беспристрастен, описывая ее. Более того, я буду говорить о ее внешности просто с точки зрения художника. Лицом своим и станом Лора Уилкинсон удивительно напоминала прекраснейшие образцы женской красоты, рожденные некогда Грецией. Крупные кудри ее черных волос оттеняли сверкающую белизну кожи и… одним словом, она была само совершенство, и с первой же минуты, как я увидел ее, она завладела моим сердцем и душой.

– И, вероятно, она отвечала на это внезапно вспыхнувшее чувство?

– Не то чтобы отвечала, но и не отвергала моего внимания, улыбалась выражениям моего восторга, хвалила мои картины, и я забросил живопись, отвернулся от всех знакомых и друзей, чтобы благоговейно предаться одной ей.

– А что же ее отец?

– Прежде я должен сказать о своем отце. Не прошло и месяца с того дня, как я начал бывать в доме Уилкинсонов, когда меня постигло тяжкое горе – я имел несчастье потерять этого превосходного человека. Он оставил мне ренту, составлявшую лишь треть того содержания, которое он так легко давал мне при своей жизни. Надо полагать, что мои расходы он покрывал из тех денег, которые зарабатывал своим ремеслом. Это резкое изменение денежных моих обстоятельств нисколько не поколебало тех надежд, которые питал я в отношении Лоры.

После нескольких дней уединения, связанного с этой горестной утратой, я вновь начал посещать семейство Уилкинсонов, и однажды, в минуту сердечных излияний, рассказал Лоре о переменах в своем положении и предложил ей стать моей женой. Она, как подобает благовоспитанной девице, сказала, чтобы я переговорил об этом с ее отцом, не преминув, однако, как потом оказалось, своевременно пересказать ему мои чистосердечные признания.

– И вы в конце концов обратились к самому отцу по поводу этого столь важного для вас вопроса?

– Да, я обратился к нему. Мне, скромному художнику, имевшему всего 25 фунтов стерлингов ренты, нужно было поистине обладать большим душевным мужеством, чтобы просить руки дочери столь высокорожденной особы, столь богатого и гордого вельможи.

– И он довольно грубо спустил вас со всех лестниц?

– Что вы! Вы плохо представляете себе нравы большого света! Нет, Чарльз, он слишком благовоспитан, чтобы позволить себе столь неучтивый поступок. Он удовольствовался тем, что отверг мое предложение, заявив, что вследствие некоторых обстоятельств вынужден отказаться от этой чести. Затем он позвонил. И едва только я отвернулся, как он уже взял в руки газету.

– И вы так никогда больше и не видели мадемуазель Лору?

– О, если бы это было так! – со страстью в голосе воскликнул художник. – Но сэр Томас и его семейство на той же неделе отправились в Париж, а я поехал туда вслед за ними. Зачем? Я не в состоянии был бы это объяснить; ибо мог ли я после всего происшедшего питать хоть какую-то надежду на то, что мне представится случай поговорить с Лорой? Я уехал так стремительно, что даже не позаботился узнать их парижский адрес. И вот я, безумец, целыми днями бегал по улицам Парижа в поисках людей, которые не отказались бы впустить меня к себе в дом. Меня можно было увидеть по ночам, в каком-то умопомешательстве бродящим вдоль экипажей, что ожидали у здания театра «Буфф» или у подъезда какого-нибудь особняка, где в тот вечер давался блестящий бал. Изнуренный этими бессмысленными прогулками, я возвращался в свое грустное холодное жилище и, изнемогая от невыразимой тоски, бросался на постель и горько плакал.

– Налейте себе еще вина.

– Так провел я в Париже месяц, а может быть, и два, но был столь же далек от осуществления своих надежд, как и в первый день приезда. И тогда я решил добиться цели другим путем: я задумал написать картину, воспроизведя в ней по памяти наше последнее свидание с Лорой, и выставить ее в какой-нибудь картинной галерее, часто посещаемой иностранцами; я смутно надеялся, что Лора обратит на нее внимание и пожелает осведомиться об имени написавшего ее художника. Увлеченный своим замыслом, я принялся за работу, и вскоре мне удалось добиться той степени совершенства, к которой я стремился. Когда картина была закончена, мне посчастливилось поместить ее в картинную галерею, которую весьма часто посещали англичане, жительствующие в Париже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю