Текст книги "Рабыня Вавилона"
Автор книги: Джулия Стоун
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Глава 25. НАВАЖДЕНИЕ
Ламассатум бежала босиком по прохладному блестящему полу. Неслышно, на цыпочках, точно летела. Дворец был огромен, два его гигантских крыла представлялись ей целым миром. Мир был, точно муравейник, перенаселен рабами, слугами, чиновниками.
Но здесь, в этих залах, стояла тишина. В узкие окна падали солнечные лучи и упирались в пол; она подкрадывалась, становилась в сияющий столб и оказывалась окутанной солнцем. Если бы это могло ее спасти!
Девушка снова уносилась в магический дворцовый сумрак. Здесь повсюду – на стенах, высоких сводах, массивных колоннах были величественные барельефы – сцены царской охоты, победоносных сражений, поклонения богам; надписи, высеченные на камне, восхваляли царей. При входе в залы стояли изваяния крылатых быков. Она терялась среди этой роскоши, растворялась, превращалась в беспокойную, крутящуюся пыль. Все тело Ламассатум, от пальцев ног до макушки, таяло, дыхание, стесненное бегом, звон золотых украшений казались слишком громкими.
Она утратила себя. С тех самых пор, как повернулась к возлюбленному спиной и оставила его в потемках Пятачка Ювелиров, среди звездной россыпи и запаха гниющих фруктов. Уже больше никогда, никогда не повторятся счастливые мгновения, проведенные с Адапой.
Хозяин Ламассатум имел странность. Отправляясь на доклад к царю, он вел за собой целую свиту. Ламассатум, как всегда, как сегодня, шла слева и чуть позади, ей были к лицу красные персидские одежды. Ему нравилось видеть ее, по-своему он был добр.
Сегодня, как никогда, в приемных покоях было многолюдно. Ламассатум медленно ходила от одной колонны к другой, на бронзовой лапе гигантского крылатого быка лежала едва видимая вуаль пыли, спиной к ней стоял придворный писец, рассуждал о государственном устройстве, и кто-то молодой, с бородой, как смоль, слушая, все время посматривал на Ламассатум. В толпе громко произнесли имя царицы, Ламассатум обернулась и наткнулась на новый взгляд других черных глаз.
Хозяин задерживался. Его не было слишком долго. «Я хочу проверить, помню ли я твой поцелуй. Буду ждать на Пятачке Ювелиров в час, когда зажигают светильники. Ведь ты не откажешь мне?» шальная мысль завладела ей всецело. Ламассатум повернулась и побежала. Но лишь приемные покои остались позади, девушка заставила себя остановиться. А вдруг хозяин хватится ее? Это сейчас он к ней добр, но за ослушание может разгневаться. Нет, рабыня не имеет права на чувства и желания. Рабыня! Как же все это началось?
Ламассатум едва исполнилось тринадцать. Был засушливый год. Весь месяц абу[5]5
Абу – месяц вавилонского календаря, соответствующий июлю – августу.
[Закрыть] солнце ни разу не ушло за облака. Канал, снабжавший водой их землю, иссяк, со дна ведрами черпали желтую отраву вперемешку с илом. Над равниной дрожал зной, и все менялось в его пелене. На селение напали демоны болезней. Стали умирать люди. Это было началом конца.
На земляном полу лачуги в углу лежал, сухой тростник, застеленный серым льном. На скулах Дагана горели алые пятна. Он уже не вставал. Он вдруг стал таким маленьким, и Ламассатум не верила, не могла смотреть, как умирает ее брат.
Жрецы являлись каждый день, прибегали к колдовству, пытаясь выгнать из тела больного демона лихорадки. Фигурка богини-покровительницы лежала рядом с Даганом, ежедневно ее переодевали, и мать дарила ей украшения.
В селении каждый день кого-то хоронили. Чтобы не слышать погребальной музыки, мать закрывала наглухо дверь. Даган умирал.
– Твой брат скоро поправится, – шепотом говорила мать; во все стороны разбегались морщинки на ее сухой коже.
– Нет, он никогда не встанет, – отвечала Ламассатум. – И ты это тоже знаешь.
Один за одним умерла вся семья. После похорон матери Ламассатум сидела на насыпи канала. На сухой глине виднелись следы скотины, которую приводили сюда пить желтую воду. В лачуге лежала трехлетняя сестра, что умерла в полдень. У Ламассатум не было денег, чтобы нанять плакальщиц и музыкантов. Ей согласился помочь одноногий сосед, вдвоем они отнесли девочку на кладбище, пыль поднималась из-под лопаты, над горизонтом стоял огненный диск, воздух вокруг ее головы был красен, но Ламассатум думала о стрекозах, о том, как мерцали их крылья над жижей канала.
– Все мои умерли, – она посмотрела на старого калеку. – А я зачем осталась?
– Кто-то должен остаться, чтобы проводить уходящих, – отозвался он. – Живи долго и приноси жертвы богам, чтобы облегчить своим страдания в подземном мире.
– Но я не могу жить, – возразила Ламассатум. – Во мне нет жизни. Я сама уже почти мертва.
– Не говори так, не гневи богов. – Старик оперся на лопату, смотрел бесцветными глазами на холмик, с которого ветер сдувал песок. – Скоро пойдут дожди, и все забудется. Ты еще дитя, а детская душа, что тростник – гибкая.
Каждую ночь ей снилось, что она плачет навзрыд, но наяву глаза ее оставались сухи.
В тот год Ламассатум покинула родное селение. Она была нездорова, душа ее пребывала в слезах. Она шла куда глаза глядят, питаясь, чем придется, а по ночам, если не спалось, думала о том, как огромен мир. В городах женщины давали ей еду, мужчины чаще награждали тумаками. Она была никому не нужна, тело ее было так слабо, что вряд ли она могла бы работать, и Ламассатум была как птица. Одна в прекрасном и жестоком мире, тринадцать лет спустя после дня рождения. Облака шли толпой с запада, начались дожди, Ламассатум смеялась, а первый ливень хлестал со всех сторон…
Вспоминая о прошлом, Ламассатум и не заметила, как осталась одна в лабиринте огромного дворца. Никогда раньше она не бывала здесь, возможно, эти залы относятся к личным покоям царя. Откуда-то доносилась музыка, Ламассатум показалось даже, что она слышит женские голоса. Наверное, недалеко начинались помещения гарема. Странно, что в этих пустынных залах не было даже гвардейцев.
Ламассатум замерла. Кто-то к ней шел, невидимый за строем колонн, в сапогах на кожаной подошве. Шаг был нетороплив, человек шел, как мудрец, размышляющий под стук подошв, сердца, молотка плотника, дождевых капель. Она зажала ладонью браслеты на левой руке, чтобы они не звенели, и юркнула за ближайшую колонну. Девушка едва справлялась с дыханием, ей казалось, что невидимый человек слышит стук ее сердца.
Шаги вдруг смолкли. Ламассатум осторожно выглянула из-за колонны и обмерла. Положив руку на меч, одетый в форму командующего фалангами гоплитов – тяжелой пехоты, человек смотрел прямо на нее.
– Как ты попала сюда? – спросил мужчина.
– Не знаю. Я заблудилась.
– Ты персиянка?
– Нет, я из Вавилона. На мне лишь персидское платье, потому что это нравится моему господину.
– Вот как? А кто твой господин?
Она назвала. Вельможа хмыкнул.
– Не стой там, в темноте, – проговорил он, – я тебя почти не вижу. Подойди, не бойся.
Ламассатум вышла на свет под перезвон украшений и собственного сердца. Глаза его были зелены, как полноводный канал, и от нее не ускользнуло то, что он разжал рукоятку меча.
– Сколько тебе лет? – спросил он.
– Пятнадцать, – ответила она шепотом и добавила зачем-то, – уже давно исполнилось.
– Пошли. Тебя уже наверняка хватились. Я распоряжусь, стража отведет тебя к твоему хозяину.
Не сказав больше ни слова, он быстро пошел через анфиладу залов. Ламассатум не поспевала за ним, но окликнуть его боялась. Девушка летела на цыпочках, и прозрачные алые накидки наполнялись воздухом. Вновь мысленным взором она видела Адапу, а этот страшный, вооруженный человек чем-то на него похож, хотя сходства не было никакого, разве что глаза, случайное движение руки. Я сойду с ума, думала Ламассатум. Я умру, ведь от горя умирают. Уже много раз я думала, что жизнь моя кончена, но богам было угодно, чтобы я узнала счастье, И я узнала, для того лишь, чтобы мучиться. Но это хорошо, я жила, и никому не отдам своей боли.
Он, конечно, не пойдет против семьи, он женится, и я его потеряю навсегда. А разве не с этого все начиналось? Не с сомнений и боязни? Ведь он знатен, а я рабыня из рода земледельцев; Не лучше ли забыть его и быть верной господину, который дает хлеб и кров? С какой стороны ни взгляни, участь моя не завидна, может, лучше сразу броситься в реку? Мысль пронеслась как порыв ветра, Ламассатум не придала ей значения, не успела задержать, чтобы полюбоваться ею. Она грустила о другом, о новых годах, где Адапы не будет, но на мгновение надежда была допущена, коснулась ее своим оперением, в этом как раз и был смысл.
Роскошь пустынных залов исчезла так же внезапно, как и предстала перед ней. Ламассатум вновь стояла в оживленном зале, среди шума, голосов и шарканья ног. Вельможа, сопровождавший ее, что-то негромко сказал стражнику у дверей и ушел, даже не взглянув на нее. Ламассатум провели через анфиладу помещений, где в одном ярко светило солнце и били фонтаны, узкие ковры на лестницах заглушали шаги. Девушка снова оказалась в атмосфере, к которой успела привыкнуть за месяц с небольшим. Она не думала сейчас о наказании, которого заслужила. Ламассатум была уверена, что хозяин не простит ее. Позади шел гвардеец. Она думала, что этот человек может убить ее, и жалость не отразится на его лице.
Наконец, ее провели в покои господина. Тот сидел в кресле, сложив руки на жирном животе, и был похож на большую беременную женщину: Жестом он отпустил гвардейца. Так же безмолвно хозяин глазами показал на свиток, одиноко лежащий на маленькой резной тумбе.
Дрожащими руками, все еще боясь наказания, Ламассатум взяла свиток. Это была поэма о мудреце Адапе. «О, Иштар, ты словно насмехаешься надо мной!»
Сидя у ног хозяина со свитком в руках, Ламассатум думала лишь о возлюбленном, только о нем. Свет медленно мерк в ее глазах. Она читала нараспев поэму, и печаль опадала, как пена среди камней.
Она читала о том, как мудрец Адапа осмелился обломать крылья ветру и тем самым вызвал гнев бога неба Ану. Имя Адапы было прекрасно, в нем заключалось все богатство мира. Жизнь скоротечна, он пройдет дод солнцем, как по мосту, и, достигнув порога, шагнет в царство теней. Кто пойдет рядом с ним, ни о чем не прося, не тревожа его души?
Горячая ладонь легла на ее плечо. Ламассатум вздрогнула.
– Принеси мне холодной воды, – сказал господин и забрал из ее руки свиток.
Глава 26. КУПЕЦ И РАБЫНЯ
Двор загромождали повозки, убранные гирляндами и раскрашенными во всевозможные цвета льняными лентами. Полная луна стояла высоко. Голубой свет залил глаза Сумукан-иддина, когда он вышел, с глухим стуком закрыв дверь. Было тихо, как в могиле, иногда только тишина нарушалась сонным бормотанием города. Никого не оказалось поблизости, никто не видел его страшных глаз.
Мысль, что Иштар-умми в эти минуты, когда он стоит под холодной луной, отдает, быть может, уже отдала девственность, приводила его в бешенство. Купец дышал с трудом, словно пораженный острым клинком. Он больше не мог оставаться в этом доме ни минуты. Крепкое вино бродило в Сумукан-иддине, словно течение, поднимая со дна его души все, что он тщательно скрывал. Он и сам чувствовал, что перепачкан илом, грязью, но никто не должен этого видеть, нельзя бросить тень на дочь. Но, всевидящие боги, как же избавиться от страсти к ней, или научиться жить с этим?
Известняковые плиты еще не остыли, тепло проникало сквозь подошвы сандалий. Под ногами хрустело зерно, сильно пахло увядающими цветами. Покачиваясь и спотыкаясь, Сумукан-иддин пошел отыскивать свою повозку. Трехэтажная громада дома нависала над ним, стены, окружившие двор, были расчерчены на острые черные треугольники.
– Наконец-то все закончилось, хвала тебе, бессмертная богиня. Обрати ко мне лик свой и возьми мою руку, – бормотал Сумукан-иддин, путаясь среди больших и малых повозок, кажущихся ему теперь совершенно одинаковыми. – Хоть это и нехорошо уходить со свадьбы, да теперь уж все равно. Лучше быть подальше, а то убью ведь его, видят боги, убью.
Наконец, купец отыскал свою повозку. У переднего колеса, завернувшись в плащ, спал возница. Луна освещала его бородатое лицо, на лбу выступил пот. Сумукан-иддин заложил руки за спину и с минуту смотрел на мидянина, О боги, ведь когда-то он командовал гоплитами, был уважаемым человеком, и, доведись им встретиться тогда, они говорили бы на равных. А теперь Кир стал рабом и валяется на земле, как скотина. Вот она, правда и справедливость жизни – все, что считаешь неприкосновенным, своим, может исчезнуть в мгновение. Воистину мы игрушки в руках богов. Он сплюнул и позвал возницу:
– Кир.
Мидянин не шелохнулся. Сумукан-иддин задрал голову. Воздух вокруг луны будто кипел, и почудилось купцу, будто по небу идет бык с загнутыми рогами. Ах, Син, мудрое божество, чтят тебя и любовники, и убийцы. Сумукан-иддин мыском сапога ткнул возницу в плечо.
– Кир, старая сова, ты смеешь лежать, когда господин твой стоит перед тобой. Поднимайся!
Цепляясь за колесо, возница встал и, опершись на повозку для лучшей устойчивости, взглянул на купца. Правый его глаз был совершенно бел, как у демона, в левом плавился зеленоватый блик.
– Запрягай, поедем домой.
– Так ведь ночь, – возразил Кир.
– Так и что с того? Колеса отвалятся или мулы сдохнут? Чтоб сейчас же было готово!
Кир поклонился и хотел уже заняться делом, как Сумукан-иддин заревел:
– А ну, постой! Ты же пьян, скотина!
– Да нет, господин, с чего пьяным быть?
– Врешь, врешь! – прокричал купец. – Я тебя знаю. Что ж ты врешь, собачий сын, у мидян это ведь считается позором.
– Точно так, господин, – сказал Кир. – И я так считал, когда был мидянином.
Сумукан-иддин сглотнул, погрозил ему кулаком.
– Гляди у меня. Продам на рудники. Так ты что ж, не выпил за счастье моей дочери?
– Самую малость. Если бы наливали…
– Как?! – Сумукан-иддин оторопел. – Как? Не скупы ли живущие в этом доме?
На шум прибежал заспанный слуга из дома Набу-лишира. Он испуганно кланялся купцу, не понимая, что происходит. Сумукан-иддин сложил на груди руки, перстень зловеще сверкнул.
– Если людей моих не уважают здесь, так, выходит, и меня. Неси амфору вина, самого лучшего, что гостям подавали, неси для моего раба.
Слугу как ветром сдуло, а Сумукан-иддин кричал ему вслед:
– Я вам покажу, я вам всем покажу!
Мулов впрягли, ворота растворили, и с грохотом и звоном повозка выкатилась наружу, поднялась по пандусу на широкую панель и направилась к центру города, за которым лежала трапеция квартала Обитель жизни.
Сумукан-иддин ехал домой. Хмель прошел. Теперь он злился на себя за эту бессмысленную перепалку с возницей, крик во дворе. Без сомнения, об этом доложат Набу-лиширу. И к лучшему. Пусть судья знает, что ему ненавистен его дом. Но Иштар-умми, должно быть, хорошо там. Уже не его девочка, а чужая жена станет хозяйничать и рожать детей своему мужу. Сумукан-иддин застонал. Счастливы те отцы, для которых свадьба дочери – праздник. Он же, как шакал, воет в одиночестве.
Все как-то само собой сложилось в причудливую комбинацию. Наверное, так и должно быть, никто ни в чем не виноват. Вот только дочь он потерял. А что Сумукан-иддин мог сделать? Старый эгоист, безумец, едва не погубил ее.
Мулы, всхрапывая, стали. Кир закричал, с визгливым скрипом раскрылись ворота, и повозка, постукивая на камнях, въехала во двор. Тотчас зашумели, забегали; заметались зажженные светильники. Сумукан-иддин сошел на землю и тихо сказал Киру:
– Сними с повозки все это тряпье. Глаза бы мои не видели.
В дверях его встретила Сара с лампой в руке и оранжевым отсветом в испуганных глазах.
– Что смотришь? – спросил Сумукан-иддин. – Не ждала?
– Не думала, что приедешь сегодня, господин. Там еще будут праздновать.
– И пускай празднуют, – ответил Сумукан-иддин хмуро. – А я вот вернулся, не могу спать в чужом доме. Ты, я вижу, тоже не рядом с госпожой.
– Иштар-умми отпустила меня. Сказала, что хочет вступить в новую жизнь без няньки.
– Так и сказала? – Сумукан-иддин усмехнулся. – Девчонка.
Он вошел в дом, Сара – за ним, держа лампу в онемевших пальцах. Дом, еще пять минут назад спавший, отзывался на присутствие хозяина: были зажжены светильники, слышались приглушенные голоса слуг, звон ключей.
– Приказать подавать ужин? – спросила Сара и не узнала своего голоса.
– Нет. Сыт. – Сумукан-иддин повернулся на пятках. – Пусть приготовят ванну.
– Слуги как раз занимаются этим, – сказала она.
Сумукан-иддин прищурил глаза. Она была в длинной льняной рубашке, без единого украшения, матовая кожа мерцала в испарине, – ночь была душная, сухая – короткие завитые волосы растрепаны. Он коснулся пальцами ее лба, отодвинул упавшие пряди, волосы на висках были влажные. Она глядела на него, потом медленно отвела взгляд. Сумукан-иддин засмеялся.
– Женщина, – проговорил он. – Вот что удивительно, Сара, на любом языке слово это звучит как заклинание. Возьми, – он снял с мизинца перстень. – Мой тебе дар.
Он держал драгоценное кольцо на раскрытой ладони, и она забрала его.
– Надень лучшее платье, пусть рабыни уберут твои волосы жемчугом. Сегодня ты – царица. Я хочу видеть тебя такой. В купальне хватит места для двоих, вот увидишь.
Сколько лет Сара жила в его доме, он не замечал ее. Не думал о ней вообще. В те далекие, счастливые годы жена Сумукан-иддина была зеркалом мира для него, потом ее заменила Иштар-умми. Но в последние недели, когда опасность утратить дочь стала реальной, рабыня-аравитянка вдруг перестала быть невидимкой, неожиданно Сумукан-иддин увидел, что перед ним красивая женщина.
Мысль, что после замужества Иштар-умми уже не будет тесной связи с дочерью, что он замкнет двери личного мира, выбросив все ключи, и останется в гулкой пустоте самого себя и рядом не окажется близкого человека, раздражала его. С сыновьями он не был близок, к тому же, они еще дети. Сумукан-иддин сделал Сару своей наложницей из отчаяния, злости на самого себя. Но оказалось, что она его любит. Сумукан-иддин был точно громом: поражен, ему хотелось отомстить ей за это, причинить боль. Когда ее избили кнутами, как воровку, и привели к нему в спальню, он задохнулся от жалости; боль и любовь Сары не помещались в его душе. Он осторожно снимал с нее платье: окровавленные лоскуты, которые присыхали к спине, платком синего шелка стирал кровь с ее лица. Сара плакала беззвучно, как плачут собаки, яблони после ливня, память о потерянной любви, и крупные розовые слезы стекали по ее щекам.
Слуги унесли ее в глубоком обмороке. Ночь, была непроглядна. Сумукан-иддин бродил по дому, как призрак. Наутро Иштар-умми устроила громкий скандал, он угрюмо молчал, терпеливо ожидая, когда буря утихнет; Иштар-умми расплакалась и ушла, хлопнув дверью. Он простил дочь. Вопрос теперь был в другом – простит ли он себя. Той ночью с ним что-то произошло, и касалось это Сары.
Наконец слуги сказали, что ванна готова. Вода была теплая, легкий белесый пар струился от поверхности. Лепестки роз качались, точно калакку и гуффы ~ речные корабли. В купальне находились близнецы – юноша и девушка из Персии. Девушка лила в воду горячее козье молоко из серебряных, кувшинов, что передавали ей из-за занавески, потом садилась на край ванны и играла с лепестками, юноша разминал Сумукан-иддину плечи.
На низком стульчике, сплетя длинные ноги, сидел Ирка, сутулый худой хетт, похожий на водного паука. Держа на вытянутых руках тяжелый свиток из тростника, он читал поэму.
Чтящий царя и бога, надежду имею,
Что не оставит меня милость неба,
Будет родиться хлеб на полях моих добрый,
Прибыль моя да вовек не иссякнет…
– Хватит, – Сумукан-иддин махнул рукой. – Как старую печь, тебя не переделаешь. Что ты воешь, словно на похоронах? – Близнецы засмеялись. – Иди. Я посижу в тишине.
Варвар развернул длинное тело, скрутил свиток и, вздохнув, пошел прочь.
– Ирка-поэт! – крикнула девушка и плеснула вслед ему водой.
Неизвестно почему, Сумукан-иддину вспомнился один день, такой яркий, что слепли глаза, в первый год после смерти жены. Они шли на пяти кораблях вниз по Евфрату. Уже было недалеко место, где река расширялась, чтобы влиться в персидский залив. У торговцев Телль-эль-Обейда они прикупили еще шерсти, пользующейся хорошим спросом персидских перекупщиков, и теперь двигались медленно, так как гуффы были перегружены, надеясь на богов и корабельщиков. К закату они рассчитывали прибыть в Басру, а точнее, ее предместье, где находились пристани и совершались десятки сделок в день.
Река делала широкий плавный поворот, навстречу вышли два небольших красивых корабля с высокими передними штевнями, украшенными головами быка и крокодила. Это были корабли знатных вельмож. Кормчие отсалютовали, и судна разошлись. Впереди лежала пустынная водная гладь, сверкающая, синяя, с бесконечным берегом, вдоль которого они двигались.
Сумукан-иддин стоял у борта, равнодушным взглядом скользя по водной глади и слушая, как бурлит за бортом вода. Он жил, точно во сне, и казалось, так будет век.
Торговые корабли шли вереницей. Вдруг откуда ни возьмись на песчаный берег высыпали лучники, на ходу выпуская стрелы. Нападение с берега было столь неожиданным, что многие члены команды оказались убитыми в первые мгновения. Собственную охрану купцы отпустили, надеясь на близость Басры, и теперь оказались в отчаянном положении.
Сумукан-иддин отстреливался, укрываясь за мешками с зерном и тюками шерсти, в то время как корабельщики отводили гуффы к середине реки. Стрела пронзила шею Сумукан-иддина в тот момент, когда он натягивал тетиву. Купец упал, заливая, кровью палубу. Последнее, что он увидел, прежде чем потерять сознание – синее без единого облачка небо.
Потом небо было черное, все в расплывчатых пятнах звезд, от которых слезились глаза. Оказалось, что он не умер, а лежит на корабле. Палуба чуть-чуть покачивалась, монотонно скрипела мачта. За бортом плясал какой-то неясный свет. Сумукан-иддин приподнялся. На берегу горели светильники, многие из них дрожали и перемещались, слышался гул людских голосов. Всюду – справа и слева – стояли корабли с красными сигнальными фонарями, отраженный свет стрелами пронзал глубину. Это были пристани Басры, конечный пункт путешествия. В воздухе ощущалась соль, ветер дул с залива. Огни речного селения сливались с отраженными огнями города и становились почему-то как звезды, и от этого кружилась голова…
Пальцы невольно потянулись к шраму. Он давно побелел и почти не был виден, но пальцы до сих пор ощущали длинный извилистый бугорок чуть ниже правого уха. Юноша, разминавший плечи Сумукан-иддину, воспринял этот жест как знак прекратить массаж. Купец открыл глаза.
Он открыл глаза именно в тот момент, когда три белых занавески откинулись, и появилась Сара. Персиянка спрыгнула с края ванны, спряталась за брата. Купец без улыбки смотрел на свою рабыню. Красота аравитянки поразила его, как поражает нож. На ней было розовое платье, тридцать жемчужин отсвечивали в волосах, шею обнимали алмазы. Краска, умело нанесенная на лицо, делала ее моложе, глаза уже не излучали вселенскую грусть. Сара робко улыбнулась и повернула к нему подкрашенные хной ладони:
– Похожа я на царицу?
– Нет.
Сумукан-иддин провел по волосам мокрой ладонью. Она вскинула брови.
– Ты сама Иштар.
– Ты богохульствуешь, господин.
– Я говорю правду.
– Ради этих слов стоило терпеть все бедствия, постигшие меня.
– Скажи, а что для тебя любовь?
– Разве чувство это можно одеть в слова, господин? Любое слово для него лишь жалкие лохмотья оборванца. Не знаю, что сказать тебе.
– Так я тебе скажу, Сара. Это – акт насилия. Любой нормальный человек избегает боли, а влюбленный бросается ей навстречу. Подойди, богиня.
Она приблизилась. Сумукан-иддин поднялся. Вода доходила ему до колен, белые струйки бежали по смуглому телу, он был возбужден.
– Иди сюда, – он протянул руку. – Вода теплая. Тебе понравится.
Сара перешагнула через бортик ванны. Сумукан-иддин сел, увлекая ее за собой, розовая ткань платья соблазнительно натянулась на бедрах и груди женщины. Он нежно, едва касаясь, целовал ее лицо.
– Я верю тебе, – шептала она. – Верю всему, что от тебя исходит. Значит, мы больны?
– Нет, Сара, – он покачал головой. – Больна ты. А со мной уже давно все кончено.
– Это неправда!
– Правда, Сара, правда. Не говори ничего. Ты хочешь быть со мной?
– Да.
– Тогда иди ко мне. Поцелуй меня, куда никто не целовал.
Сара, прильнула к нему, коснувшись губами шрама на шее. Она была гладкая, вся мокрая и блестящая, как дельфин, в белой воде плыли розовые лоскуты, словно кровь дельфина, глаза ее были слишком близко, и эти угольно-черные, слипшиеся ресницы…
Они качались на невидимых, но осязаемых волнах, вверх-вниз, и при каждом спуске вода переливалась через бортик. Вены на руках Сумукан-иддина вздулись, алмазы душили Сару. Скольжение вниз сменилось взлетом, Сара запрокинула голову и закричала. Персиянка обернулась к брату, лицо ее пылало.
После Сумукан-иддин и Сара лежали в воде, обнявшись, персиянка снова сидела на краю ванны, играла с плавающими лепестками и тихо улыбалась. Ее брат стоял в стороне, сложив на груди руки, и глаза его были черны, как полночь.