Текст книги "Дядя Сайлас. История Бартрама-Хо"
Автор книги: Джозеф Шеридан Ле Фаню
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
– Ступай, откуда явилась. Я с тобой не пойду, не рассчитывай. Черт побери, ну и наглая выходка!
– О Дадли, дорогой, что я сделала… что я сделала, что ты меня так возненавидел?
– Что сделала? Ты, вредная мелкая тварь, ты оставила нас без наследства из-за своей долбаной болтовни – только и всего. По-твоему, мало?
До меня донеслись лишь ее всхлипывания, ответных слов я не расслышала, ведь говорившие спускались по лестнице. Потрясенная Мэри Куинс потом сообщила, что он швырнул ее в поджидавшую у двери пролетку, будто охапку сена на сеновал. И стоял, сунув голову в окошко, и ругал ее, пока экипаж не тронулся.
– Ясное дело, отчитывал ее, бедняжку, – уж так мотал головой! И кулаки в окошко сунул – тряс кулаками у нее перед лицом. Такой застращает кого угодно. А она, бедняжка, как дитя малое, ревела да все оглядывалась, все махала ему платочком, мокрым от слез. И такая молоденькая! Жалко-то ее. Боже мой! Я часто говорю себе, мисс: как хорошо, что я замужем не бывала. Только подумать, что нам такие мужья достанутся! В ладу живут пары – раз-два, и обчелся. Свет так странно устроен, мисс… может, в конце концов, одинокие счастливее всех.
Глава XVII
Волк
В тот вечер я спустилась в гостиную, в которой мы с Милли обычно проводили время, чтобы взять книгу, – в сопровождении никогда не покидавшей меня доброй Мэри Куинс. Дверь была приоткрыта, я удивилась свету свечи со стороны, где находился камин, а также крепкому запаху табака и бренди.
На моем маленьком рабочем столике, пододвинутом к камину, лежали трубка Дадли и его фляга, стоял пустой стакан. А сам он сидел и плакал – поставив ногу на каминную решетку, локтем упираясь в колено и склонившись головой на руку. Сидя почти спиной к двери, он не заметил нашего появления, и мы видели, как он тер кулаками глаза, слышали его жалобы на судьбу.
Мы с Мэри тихонько двинулись прочь, оставив нашу гостиную в распоряжении Дадли и гадая, когда же он покинет дом, – согласно приговору, прозвучавшему в тот день в моем присутствии.
Я обрадовалась, увидев, что старый Жужель неторопливо увязывает его багаж в холле; дворецкий шепнул мне, что Дадли уезжает нынче вечером, но куда, дворецкий не знал.
Примерно через полчаса Мэри Куинс, ходившая на разведку, узнала от старухи Уайт, что Дадли только что отправился на железную дорогу – к поезду.
Благодарение Богу, избавились! Злой дух был изгнан, и теперь дом представлялся мне светлее, веселее. Только сидя в тиши своей комнаты и вспоминая, то с ужасом, то с благодарственной молитвой, лица и сцены в том порядке, в каком их явил мне полный волнений день, я поняла… я оценила всю необычайность своего спасения и величину угрожавшей мне опасности. Слабость, жалкая моя слабость! Я была юной, нервической девушкой, слишком тревожимой нравственным чувством, и оно порою влекло меня за пределы разума, в мелочах и в обстоятельствах крайней важности диктовало жертвенность, что – теперь я это понимаю – абсурдно. Дадли наводил на меня ужас, и, однако, не прекратись его преследования, продолжайся это чудовищное давление, когда от меня, в прямом смысле слова, требовали сострадания и возлагали на хрупкую девушку роль вершителя судьбы ее престарелого, мучимого отчаянием, одержимого мечтой дяди, я – кто знает? – не устояла бы и принесла бы себя в жертву! Так в прежние времена преступников издевательствами, неусыпным надзором, перекрестными допросами, не прекращающимися год за годом, обращали в безумцев; измученные неопределенностью, чудовищной тюремной рутиной, постоянным старанием не утратить выдержку, истомленные и истощенные, они в конце концов брали на себя вину и шли, с чувством невыразимого облегчения, на эшафот. Вы, вероятно, догадываетесь, что нервическая, робкая и оказавшаяся едва ли не в полном одиночестве, я была непередаваемо утешена, узнав, что Дадли связан узами брака, а значит, я навсегда избавлена от его домогательств.
В тот вечер я виделась с дядей. Я жалела его, но и боялась. Я жаждала выразить свое страстное желание помочь ему – только бы он указал способ. Прежде я предлагала помощь – теперь я ее почти навязывала. Он просиял, он выпрямился в своем кресле, и взгляд его, уже не тусклый и бессмысленный, но твердый и изучающий, был прикован ко мне, пока я говорила, а его лоб хмурился от какой-то тайной мысли или от каких-то расчетов.
Признаюсь, я говорила сбивчиво. Я всегда волновалась в его присутствии; мне думается, было что-то месмерическое в том странном воздействии, которое он без труда оказывал на мой ум и воображение.
Иногда меня охватывал безотчетный страх, и дядя Сайлас, утонченный и кроткий, непонятно почему ужасал. Электробиология? Нет, поразительные открытия в этой области не все могли объяснить. Его природа оставалась для меня непостижимой. Не было в нем того благородства, той живости, той мягкости, того легкомыслия человеческой натуры, какие я знала в себе и в других людях. Я инстинктивно понимала, что взывать к нему за сочувствием так же бессмысленно, как к мраморной статуе. Казалось, он подделывался под собеседника, точно так же, как духи, принимающие облик смертных. Что касается ублажения тела, он был гурман, но здесь и кончалась его человеческая природа, как мне иногда думалось. Сквозь полупрозрачную оболочку я время от времени различала свет, или свечение, его сокровенной жизни. Но осмыслить его суть не могла.
Он никогда не насмехался над чем-либо достойным, благородным – самый суровый критик не уличил бы в этом дядю Сайласа, – и, однако, мне почему-то думалось, что его непостижимая натура беспрерывно восставала против Бога. Если он был злым демоном, то превосходил болтливого и к тому же безвольного Мефистофеля Гёте. Приняв человеческий облик и пряча свое истинное естество, он был крайне скрытным Мефистофелем. Добрый, почти всегда ласковый со мной, дядя, с его сладким голосом, заставлял меня вспоминать о духах пустыни, которые, по распространенным в Азии поверьям, являются, исполненные дружелюбия, людям, отставшим от каравана, манят их за собой, называя по имени, и уводят туда, откуда нет пути назад. Не являлась ли его доброта только фосфорическим светом, прятавшим нечто холоднее и страшнее могилы?
– В вас столько благородства, Мод… столько ангельского сострадания к погубленному и отчаявшемуся старику. Но боюсь, вы отступите от своих слов. Скажу вам прямо: двадцать тысяч фунтов, не меньше, позволили бы мне выбраться из затруднительного положения, в котором я оказался.
– Отступлю? Ни в коем случае. Я готова помочь вам. Должен же быть какой-то выход…
– Довольно, моя благородная юная покровительница… посланница небес, довольно. Пусть не вы – я отступаю. Я не в силах принять такую жертву. Что теперь спасет меня? Я, несчастный, повержен с пятьюдесятью смертельными ранами на темени. Что пользы врачевать одну рану, если столь многие ничем не исцелить? Лучше оставьте меня погибать там, где я упал, и сохраните ваши деньги для более достойных, кого еще возможно спасти.
– Но я хочу помочь! Я должна… Я не могу смотреть на ваши муки, имея в руках средства помочь вам! – воскликнула я.
– Довольно, дорогая Мод! Ваша благая воля очевидна, и этого довольно. В вашем сострадании и благожелательности – бальзам для моей души. Оставьте меня, мой ангел-хранитель, сейчас я не в силах принять вашу помощь. Но если хотите… поговорим об этом после. Покойной ночи!
И мы расстались.
Как я впоследствии узнала, поверенный из Фелтрама просидел с ним почти всю ночь, и они, соединив усилия, искали законный способ получить от меня деньги. Но такого способа не было. Я не могла нести никаких обязательств.
Я же, ни о чем не ведая, лелеяла надежду помочь дяде. Что значила для меня немалая, казалось бы, сумма в двадцать тысяч фунтов? На самом деле не значила ничего. Я выделила бы ее, нисколько не ущемив себя.
Я взяла в руки большую книгу с цветными иллюстрациями, привезенную, в числе немногих, из милого Ноула. Слишком взволнованная, чтобы заснуть, я открыла книгу и стала переворачивать страницы, по-прежнему думая о дяде Сайласе и о сумме, которой надеялась помочь ему.
Не знаю почему, но один из этих цветных оттисков задержал мое внимание. На нем была изображена мрачная лесная чаща; девушка (швейцарка, судя по костюму) в ужасе спасалась бегством, бросив из висевшей на ее руке корзинки для провизии кусок мяса. Девушку преследовала стая волков.
В книге рассказывалось, что за девушкой, которая возвращалась с базара домой, погнались волки и она едва спаслась: она бежала от них так быстро, как только могла, и на какое-то время задерживала следовавшую за нею по пятам стаю, бросая раз за разом то, что несла в корзинке, а голодные хищники дрались за каждый кусок и тем самым давали ей возможность бежать дальше.
Эта картина захватила мое воображение. Я рассматривала ее с необычайным любопытством: рослые деревья с могучими переплетенными ветвями и ужасные тени вокруг крепких стволов – этот нарисованный лес чем-то напоминал мне ту часть Уиндмиллского леса, куда Милли так часто водила меня. Потом я смотрела на фигурку бегущей изо всех сил девушки, которая оглядывалась через плечо. Потом – не могла оторвать взгляд от оскалившейся кровожадной стаи и ее старого вожака. А потом откинулась на спинку кресла и вспомнила (возможно, мои необъяснимые ассоциации на что-то опирались) о прекрасной копии ван-дейковского «Велизария»{34} у меня в папке. Я рассеянно водила карандашом по конверту, лежавшему на столике, но сделанная мною надпись, как ни странно, имела глубокий смысл. Вот она: «20 тысяч фунтов. Date Obolum Belisario!»[78]78
Подай обол Велизарию! (лат.)
[Закрыть]. Мой дорогой отец когда-то перевел мне латинскую строчку, и я записала ее, просто восстанавливая в памяти… а возможно, на бумагу излилось переполнявшее меня сострадание к дядиной несчастной судьбе. Я кинула эту престранную памятную записочку в раскрытую книгу, и бегущая девушка, преследователи, спасительная жертва им – все детали жуткой картины вновь оказались у меня перед глазами. И тогда я услышала шедший, казалось, из-под каменной плиты очага напряженный шепот: «Беги клыков Велизариевых!»
– Что это? – спросила я, резко повернувшись к Мэри Куинс.
Мэри, сидевшая возле камина, оставила свою работу и встала. Она глядела на меня и хмурилась, как обычно, когда поддавалась страху.
– Это вы говорили? Вы? – допытывалась я, схватив ее за руку. Я и сама очень испугалась.
– Нет, мисс, нет, дорогая! – ответила она, явно думая, что я повредилась в уме.
Несомненно, со мной сыграло шутку мое воображение, и, однако, я по сей час уверена, что среди тысячи узнала бы тот суровый голос, раздайся он вновь.
Измученная почти бессонной ночью, утром я была призвана к дяде.
Он оказал мне странный прием. Отношение его ко мне переменилось, что меня неприятно поразило. Он оставался ласков, добр, улыбчив и кроток, как обычно, но с того утра я всегда чувствовала какое-то его безотчетное предубеждение против меня. Сон, внутренний голос, ниспосланное видение – что повлекло к перемене? Казалось, я вызывала в нем неосознанную враждебность и страх. Когда он думал, что я отвлекалась, то принимался мрачно изучать меня. Но стоило мне обратить на него взгляд, как он опускал глаза в книгу и начинал говорить, будто вслух читая из книги, – так решил бы человек, не вникающий в смысл его слов.
В его переменившемся ко мне отношении указать было не на что – кроме этого нежелания встречаться со мной глазами. Как я уже сказала, он оставался по-прежнему добр. Пожалуй, сделался даже добрее. Но тем не менее появилось что-то, что разводило нас в стороны… Неприязнь? Нет. Он знал, что я жаждала послужить ему. Быть может, то был стыд? Или страх перед чем-то?..
– Я не спал, – сказал он. – Я всю ночь думал, и вот плод моих раздумий: я не могу, Мод, принять ваше благородное предложение.
– Как мне жаль! – воскликнула я совершенно искренне.
– Я знаю, моя дорогая племянница, и ценю вашу доброту. Но есть много причин – ни одной, уверяю вас, постыдной, – которые делают сие невозможным. Сие было бы неправильно понято, а моя честь не должна пострадать.
– Сэр, все не так, и не вы заговорили об этом. От начала и до конца это было бы моим деянием.
– Верно, дорогая Мод, но злокозненный, склонный к клевете свет я знаю более, чем вы по счастливой вашей неопытности. Кто прислушается к нашим свидетельствам? Никто… ни один человек. Есть препятствие, неодолимое моральное препятствие: в глазах света я предстану виновным в вымогательстве и, что еще тяжелее, не буду чувствовать себя полностью невиновным. Да, здесь ваша добрая воля, Мод. Но вы юная, неопытная, и мой долг – удержать вас от всяких попыток прикасаться к вашей собственности в столь незрелые годы. Кто-то назовет сие донкихотством. Я буду говорить о велении совести и буду твердо следовать ему, хотя и трех недель не пройдет, как в этом доме появятся люди с исполнительным листом.
Я не совсем отчетливо себе представляла, что такое исполнительный лист, но из двух романов, наводивших на меня ужас (описанные бедствия потрясли меня и не забылись), я знала, что с ним связаны оправданные законом муки и грабительство.
– О дядя! Сэр! Вы не можете этого допустить. Что скажут обо мне? И… и ведь есть бедняжка Милли… есть все остальное! Подумайте, что будет!
– Здесь ничем нельзя помочь, вы не в силах помочь, Мод. Выслушайте меня. Не могу назвать точной даты, когда в этот дом принесут исполнительный лист, но, думаю, сие случится недели через две. Я должен позаботиться о вашем спокойствии. Вам следует уехать. Я все устроил, и вы на какое-то время присоединитесь к Милли во Франции – пока я буду справляться с трудностями. Вам, наверное, лучше уведомить вашу кузину, леди Ноуллз. При всех ее странностях, она человек сердечный. Возможно, вы упомянете, Мод, что я проявил к вам доброту…
– Одну… одну доброту вы проявляли ко мне! – воскликнула я.
– …что принес себя в жертву, когда вы сделали великодушное предложение, – продолжал он, – что теперь хочу избавить вас от страданий. Можете написать – я не диктую вам, но имейте в виду, – что я всерьез думаю отказаться от обязанностей опекуна и чувствую, что был несправедлив к ней, что, как только мой несчастный ум немного прояснится, я предприму шаги к примирению, держась мысли передать заботу о вас и о вашем образовании ей. Можете написать, что я более не стремлюсь даже к восстановлению своего доброго имени. Мой сын погубил себя браком. Я забыл сказать вам, что он в Фелтраме и сегодня утром прислал записку, умоляя о встрече перед разлукой. Если я дам согласие, встреча будет последней. Я никогда больше не увижусь с ним и не стану поддерживать переписку. – Старик, казалось, очень разволновался и приложил носовой платок к глазам. – Он и его жена собираются эмигрировать, и чем скорее они уедут, тем лучше, – с горечью произнес дядя. – Откроюсь вам, Мод, я сожалею о том, что даже мгновение терпел его попытки добиться вашей благосклонности. Поразмысли я обо всем – как прошедшей ночью, – я бы сего не дозволил ни при каких обстоятельствах. Но я столь долго живу, будто монах в келье, удовлетворяя голод тела и души в пределах этой скромной комнаты, что знание света постепенно покидает меня – вслед за моей юностью и надеждами. Я не учел, как должен был, многих препятствий. Дорогая Мод, только об этом единственном предмете, умоляю, молчите: обсуждать его теперь бесполезно. Я заблуждался и прошу вас – забудьте мою ошибку.
Я порывалась написать леди Ноуллз об этом ужасном «предмете», но, к счастью, он оказался исчерпанным благодаря произошедшему накануне разоблачению, и поэтому я охотно согласилась с дядиной просьбой. Дядя в стольком уступал, что я не могла отказать ему в незначительной ответной уступке.
– Надеюсь, Моника будет, как и прежде, добра к бедной Милли, когда меня не станет. – На несколько секунд его отвлекла какая-то мысль. – Мод, я думаю, вы не откажетесь упомянуть в письме к леди Ноуллз обо всем, мною только что сказанном, и, быть может, позволите прочесть ваше письмо. Таким образом мы предупредим какое-либо искажение моих слов. Вы не забудете написать, Мод, что я проявлял к вам доброту? Мне будет отрадно узнать, что Монике известно: я никогда не изводил, никогда не запугивал мою юную подопечную.
На том он отпустил меня, а я немедленно написала письмо, постаравшись нисколько не отступать от дядиных слов, и, будучи очень признательной дяде Сайласу, со свойственной мне пылкостью оценила доброту его сердца и благожелательность. Когда я представила написанное на его суд, дядя пришел в восхищение от моего, как он изволил выразиться, умения следовать его пожеланиям и поблагодарил за красивые строки, посвященные мною старому опекуну.
Глава XVIII
Странное предложение
В тот же день, вернувшись с прогулки в сопровождении Мэри Куинс и войдя в холл, я, к моей большой досаде, заметила у лестницы Дадли. Он был, очевидно, в дорожном костюме – довольно грязное белое пальто, широкий цветной шарф, обмотанный вокруг шеи, цилиндр на голове и… меховая шапка, торчавшая из кармана пальто. Он, вероятно, только что спустился из дядиной комнаты. Увидев меня, он отступил назад и прижался к стене – в позе мумии из музея.
Я сделала вид, что мне надо сказать несколько слов Мэри именно в холле: я надеялась, что он, казалось, желавший избежать встречи со мной, воспользуется возможностью и быстро исчезнет со сцены.
Но он, очевидно, передумал: когда я вновь бросила взгляд в ту сторону, я увидела, что он приблизился к нам и застыл на месте с цилиндром в руках. Надо признать, выглядел Дадли ужасно подавленным, мрачным и испуганным.
– Мисс, я должен сказать вам одну только вещь… для вашей пользы, черт, для вашей…
Дадли стоял на некотором расстоянии и, держа обеими руками свой цилиндр, «с печалью на челе» смотрел на меня.
Мне претила мысль слушать его или говорить с ним, но, не имея решимости отказать, я произнесла:
– Не представляю, что бы вы могли сказать мне. – Я сделала несколько шагов к нему. – Подождите у лестницы, Куинс, – попросила я Мэри.
От покрасневшего лица, от слишком яркого шарфа этого ужасного кузена исходил запах алкоголя, что усиливало омерзительность его облика. К тому же говорил он несколько невнятно. Но его подавленность, его уважительный тон, в каком сквозило смущение, ободрили меня.
– Я вроде осталс-са с носом, мисс, – сказал он, переступая с ноги на ногу. – Повел с-ся долбаным дураком, да я не такого сорту. Я беру прис-с-с и так, чтоб все чес-сь по чес-си было. Я не такого сорту, черт подери, не такого…
Дадли произносил свою загадочную речь с долей обиды и странным волнением. Он тоже теперь избегал смотреть мне в глаза – глядел в пол и переводил взгляд из угла в угол, отчего вид у него был крайне виноватый.
Он безжалостно крутил в пальцах один из своих громадных рыжеватых бакенбардов – казалось, что он вот-вот оторвет себе щеку, – а другой рукой мял о колено цилиндр.
– Старикан там, наверху, наполовину рехнулс-са, хотя, сдается мне, не на полном серьес-с-се говорит, нет. Но я таки попал в переплет… чистое надувательс-сво – вот что это… ни монеты у него не выпросил. Видите, мисс, осталс-са я с носом. А старикан таков, что с ним лучше не связывас-са. Вокруг пальца меня обведет – все равно, что чертов законник… и у него куча моих долговых расписок, всяких там бумажонок. Брайерли пишет, что выдать мне мое наследство никак не может, ему вроде эти крючкотворы Арчер и Слей не велели и шиллинга мне давать, потому что я, дескать, отказалс-са от денежек за-ради Хозяина, а я думаю, все вранье. Может, я и подмахнул чё, когда рас-с-с вечером был подвыпивший. Да только этаких ловушек джентльменам не ставят, не пройдет это. По с-справедливос-си нужно, это не пройдет, говорю я… чтоб я у него в руках этаким манером оказалс-са. Хотя меня вроде и подловили, оно-то так, да я запросто не сдамс-са. Не такого я сорту. Он узнает – не такого.
В этом месте Мэри Куинс, стоявшая у лестницы, сдержанно кашлянула, напоминая мне, что разговор затянулся.
– Я не совсем понимаю вас, – сказала я, хмурясь, – и я иду наверх.
– Погодите, мисс, еще минутку… еще только одно с-слово… Мы отправляемся в Австралию, Сэри Манглз и я… на «Чайке»… пятого числа. Я сегодня вечером сажусь на поезд – и в Ливерпуль, там она меня дожидаес-са, и… и, на все Божья воля, вы меня уже никогда не увидите. Но я бы вам, Мод, помог до того, как уеду. Вот что: ежели дадите на бумаге обещание, что заплатите мне те двадцать тысяч фунтов, какие предлагали Хозяину, так я вас ловко вывезу из Бартрама и доставлю к вашей кузине… к Ноуллз… или куда пожелаете.
– Вывезете меня из Бартрама… за двадцать тысяч фунтов? Увезете от опекуна? Кажется, вы забываете, сэр, – говорила я с растущим возмущением, – что я вольна навестить мою кузину, леди Ноуллз, когда только захочу.
– Ну, может, и так, – протянул он в мрачном раздумье, носком башмака двигая туда-сюда лежавший на полу обрывок бумаги.
– Это так, я говорю вам, сэр. И, памятуя о вашем отношении ко мне – о нечестном, коварном, позорном вашем ухаживании – и о том, что вы жестоко предали вашу бедную жену, я изумляюсь вашему бесстыдству. – Серьезно раздосадованная, я повернулась, чтобы уйти.
– Улепетывает… Стойте! – сказал он резким голосом и грубо схватил меня за руку. – Я не собирался вас рассердить. Кричит, а своей пользы не видит… Хоть разок бы, как полагаес-са женщине, разумную речь повела, черт подери, а то все в раж – будто щенок какой. Неужто не понимаете, про что я? Я вызволю вас из всего этого. И будете со своей кузиной или с кем вам там хочется – ежели дадите мне, что я просил.
Только тут он, прищурившись, посмотрел мне в лицо, и вид у него был очень взволнованный.
– Денег? – презрительно бросила я.
– Ага, денег… двадцать тысяч фунтов. Так как – пойдет или нет? – проговорил он каким-то неприятным напряженным голосом.
– Вам нужно от меня обещание, что получите двадцать тысяч фунтов? Нет, не получите! – Я вспыхнула, произнося эти слова, и топнула ногой.
Понимай он, как затронуть мое чувство великодушия, я уверена, что сделала бы – может, не совсем то и… не вдруг, – но сделала бы что-то доброе, чтобы помочь ему. Но это его обращение было таким бесстыдным, дерзким! За кого он меня принимал? Неужели считал, что я поверю, будто он передаст меня под опеку кузины Моники, всего лишь доставив к ней? Он, очевидно, видел во мне сущее дитя. Скудоумие и вместе с тем плутовство, стоявшие за его предложением, были противны моей натуре и задевали мое достоинство.
– Значит, не дадите? – спросил он, вновь глядя в пол, нахмурившись и задвигав губами… всей нижней частью лица, как будто жевал табак.
– Конечно же нет, сэр, – ответила я.
– Ну так берегитесь! – не поднимал глаз, сказал он, очень раздосадованный и мрачный.
Я присоединилась к Мэри Куинс, ужасно разгневанная. Проходя под резной дубовой аркой вестибюля, я видела в сгущавшихся сумерках его фигуру. Эта картина, в туманном ореоле, хорошо мне запомнилась. Опустив взгляд, он стоял там, где произнес свои последние слова, посредине холла, и у него было лицо проигравшего – а ставка отчаянная! – погасшее, темное лицо. Я не проронила ни звука, поднимаясь по лестнице. У себя в комнате я обдумала состоявшийся разговор. Получалось, что я должна была сразу же согласиться на его безумное предложение и проследовать в догкарте через Фелтрам (а за моей спиной он бы ухмылялся и делал гримасы своим приятелям) к Элверстону, где (воображаю негодование моего дяди), переданная под опеку леди Ноуллз, я, сойдя с экипажа, вручила бы вознице внушительную сумму в двадцать тысяч фунтов! Требовалось бесстыдство Тони Ламкина{35} – увы, без его веселого нрава и сметливости, – чтобы замыслить столь чудовищный розыгрыш.
– Может, выпьете чаю, мисс? – осмелилась вымолвить Мэри Куинс.
– Какая дерзость! – вскричала я и в гневе топнула ногой. – Дорогая моя Куинс, не о вас речь, – добавила я. – Нет, нет, сейчас не надо чаю.
Я вновь погрузилась в раздумья, которые вскоре потекли в таком русле: «Каким бы безрассудным и бесстыдным ни было предложение Дадли, слушая его, я предавала дядю! Если я по слабости промолчу, не поторопится ли ужасный кузен превратно передать наш с ним разговор моему опекуну, чтобы переложить вину на меня?»
Эта мысль настолько захватила меня, что под влиянием минутного порыва я добилась позволения войти к дяде и подробно пересказала случившееся. Когда я закончила повествование, которое дядя слушал, не поднимая глаз, он прокашлялся раз-другой, будто собираясь заговорить. Вскинув брови, он улыбался, как мне показалось, через силу. Затем он глухо пробормотал, должно быть, одно из тех ругательств, которые человек не столь утонченный произнес бы, присвистнув от изумления и презрения, и вновь собрался заговорить, но так и не нарушил молчания. Похоже, он был в крайнем замешательстве. Он встал и, шаркая ногами в комнатных туфлях, принялся ходить взад-вперед; он что-то искал: выдвинул и задвинул два-три ящика стола, перелистал какие-то книги, пересмотрел бумаги, но вот он поднял несколько нескрепленных листков, исписанных от руки, с видом некоторого облегчения – казалось, он нашел, что искал. Он принялся рассеянно читать их, повернувшись ко мне спиной, еще раз прочистил горло и наконец произнес:
– Что же, скажите на милость, было у глупца в мыслях?
– Он, должно быть, считает меня совсем слабоумной, сэр, – ответила я.
– Весьма возможно. Он всю жизнь провел на конюшне среди лошадей и конюхов, я всегда видел в нем некоего кентавра – соединение, уточню, не человека с конем, но обезьяны с ослом. – Дядя рассмеялся над своей шуткой, но не тем холодным, саркастическим смехом, который был характерен для него, скорее это был смех, прятавший волнение. Все так же стоя ко мне спиной и глядя в бумаги, дядя сказал: – Значит, он не удостоил вас объяснением мотива своих действий, который – оставляя в стороне названную вами скромную сумму желаемого им вознаграждения – представляется мне слишком загадочным и требующим родственного вдохновения, чтобы быть истолкованным. – Он вновь рассмеялся. Он уже больше напоминал привычного мне дядю Сайласа. – Что касается вашей поездки к леди Ноуллз, неудачливый мошенник всего пятью минутами ранее слышал, как я выразил желание, чтобы вы навестили ее до того, как покинете Бартрам. И я решительно настроен способствовать вашей поездке, если только, дорогая Мод, вы сами не возражаете. Однако нам следует подождать приглашения, которое, я думаю, не задержится. Ваше письмо, естественно, поведет к приглашению и, верю, откроет перед вами возможность постоянного проживания у леди Ноуллз. Чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь, дорогая племянница, что при сложившихся обстоятельствах под моим кровом уже не может быть желанного приюта для вас, но у леди Ноуллз вы его обретете. Таково было мое намерение, Мод, – посредством вашего письма приблизить примирение между нами.
Я чувствовала, что должна бы припасть к его руке – он обозначил именно то будущее, которого я больше всего желала, и, однако, во мне шевелилось что-то сродни подозрению… тревоге, леденившей и омрачавшей душу.
– Но, Мод, – проговорил он, – я обеспокоен, зная, что эта глупая обезьяна осмелилась сделать вам подобное предложение! Воистину умиротворяющая сцена – в темноте прибыть в Элверстон, в сопровождении безрассудного молодого человека, с которым вы убежали бы из-под моей опеки! И еще, Мод, – я с дрожью задаю себе вопрос: повез бы он вас вообще в Элверстон? Если бы вы прожили на свете столько, сколько я, вы судили бы о людях с большей трезвостью и ясно видели бы их порочность. – Дядя немного помолчал, а потом продолжил, хотя прекрасно понимал по моему виду, как я была испугана: – Да, моя дорогая, верь он в законную силу брака с той молодой женщиной, он конечно же никогда бы не замыслил подобного. Но он не верит. Вопреки фактам и логике он считает, что волен предлагать свою руку. Я полагаю, он использовал бы поездку, чтобы внушить и вам такой взгляд на вещи… Впрочем, я радуюсь, что вас уже никогда ни единым словом не потревожит сей молодой человек сомнительных правил. Я распрощался с ним нынешним вечером – он больше не ступит в пределы Бартрама-Хо, пока мы с вами живы.
Дядя Сайлас вернул на место бумаги, так его занимавшие, и вновь подошел ко мне. На его виске, на краю бледного высокого лба, виднелась вена, в моменты волнения отчетливо выступавшая голубым узлом; когда он подошел, криво улыбаясь, я заметила этот знак его душевного смятения.
– Однако мы можем позволить себе презирать царящие в свете глупость и ложь, пока действуем, как до сей поры, с полным доверием друг к другу, Мод. Да хранят вас Небеса, дорогая моя, ваш рассказ взволновал меня, наверное, больше, чем должен бы… крайне взволновал; но размышления убеждают, что я зря обеспокоился. Он уехал. Через несколько дней он будет в море. Завтра утром я сообщу свое распоряжение, и во время оставшегося короткого пребывания в Англии его уже не допустят в Бартрам-Хо. Покойной ночи, моя славная племянница, я благодарю вас.
И я вернулась к Мэри Куинс. Я была настроена радостнее, чем тогда, когда покидала ее, но все же неотчетливое, не поддававшееся толкованию видение постоянно являлось перед моим мысленным взором и время от времени темная тревога будоражила меня. Я искала облегчение, обращаясь к Единственно Мудрому и Всемогущему.
Следующий день принес мне сердечное и обстоятельное письмо от дорогой Милли, написанное «общеобразовательным» французским, понять который местами было очень трудно. Она хвалила школу, сообщала свое мнение о девушках-пансионерках и упоминала о некоторых монахинях едва ли не с благоговением. Язык явно стеснял бедняжку Милли, переполненную чувствами, но, хотя откровенное письмо на английском сказало бы мне больше, не приходилось сомневаться, что ей нравилось на новом месте, а своему искреннему желанию увидеться со мной она нашла самые нежные слова.
Это письмо было вложено в послание настоятельницы монастыря, предназначавшееся дяде, а поскольку Милли не упоминала адрес и отсутствовали марки, я оставалась в неведении относительно местонахождения моей кузины.
На конверте с письмом Милли дядя написал карандашом: «Передайте мне ваш запечатанный ответ, и я перешлю его. С. Р.»
Когда, несколько дней спустя, я вручала ответ дяде, он объяснился:
– Я полагал, дорогая Мод, что лучше не терзать вас тайнами, а настоящее местонахождение Милли именно тайна. Через несколько недель оно станет пунктом, где сойдутся наши, порознь проделанные маршруты, – вы встретитесь там с Милли, а я присоединюсь к вам обеим. Никто – пока не пронесется буря – не должен знать, где можно меня найти, никто, кроме моего поверенного. И я думаю, вы предпочтете неведение беспокойству, связанному с необходимостью хранить тайну, от которой столь многое зависит.