355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Дорогостоящая публика » Текст книги (страница 16)
Дорогостоящая публика
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:08

Текст книги "Дорогостоящая публика"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

2…

Да, да, моя Нада была существо ненасытное. Помните историю про старого брюзгу Ювенала, объевшегося до блевотины из чистой злобы, когда он осознал, что врата в царство сладострастия закрыты перед ним? И если вам известна эта история, вы должны быть наслышаны и о том, что произошло, когда в Лондон заявились, каждый в свое время, Лоренс Стерн и Чарлз Черчилль, эти святоши, эти до умопомрачения растленные обжоры, единственным смыслом существования для которых стало поглотить побольше всякой всячины. А сколько известно нам разных сумасбродов-литераторов, чьи писульки – сущая, не способная никого удовлетворить грубятина, и которые отправлялись кто в Лондон, кто в Париж, кто в Рим, кто в Нью-Йорк специально для того, чтобы чем ни попадя набить свою утробу и свой мозг. Но подобно тому, как Ювенала рвало от переедания, так и Наду рвало всем тем, что она с такой жадностью поглощала в жизни. И подобно тому как Стерн и Черчилль скончались от злоупотребления излишествами, так и Нада приближала свой конец своей чрезмерной ненасытностью.

На следующий день после падения Либби Нада уехала из дому, бросив мне:

– Ричард, ты не рассердишься? Мне надо кое с кем повидаться!

Затарахтел двигатель, я смотрел, как желтый автомобиль удаляется по проезду Лабиринт, и прикидывал про себя, не отправиться ли мне вслед за ней на велосипеде. Нет, ни к чему все это! И как раз в половине шестого к дому подкатил еще один желтый автомобиль. Отец вернулся на день раньше.

Появившись, он не стал заезжать в гараж. Я это отметил про себя. Я сидел, не зажигая света, на кухне, в том уголке, где мы обычно завтракаем, и ждал. И прислушивался: Отец посидел немного в машине, уставясь на пустой гараж. Наконец вышел и направился к заднему крыльцу.

– Папа?

Он побрел на кухню.

– А, это ты…

Сначала улыбка у него как-то не получалась, потом получилась. Каким-то принудительным жестом он взъерошил мне волосы.

– Что, Нады нет дома? В магазин поехала за продуктами?

– Не знаю.

– Не сказала, когда вернется?

– Не помню.

– Тэкс! Гм… – ничего не значаще произнес Отец.

Он прошел в гостиную и зажег свет. Я тронулся следом, сначала в коридор, потом в гостиную. Комната слишком длинная. И стоя в дверях не поймешь, пусто в ней или кто-то есть. Все время такое ощущение, будто кто-то притаился в дальнем углу за огромной пальмой в кадке или просто где-то в глубине, и его не видно. Перед тем, как Отец зажег свет, мне казалось, что там кто-то сидит у камина.

– Когда она уехала? – спросил Отец.

– Несколько минут назад.

– Так поздно? Очень странно, – сказал он.

Мы вернулись в коридор. Отец зажег еще одну люстру, и тут мы услыхали, как кто-то скребется в конце коридора за дверью, ведущей вниз, в кладовку.

– Боже, это еще что такое? – с неподдельным изумлением воскликнул отец.

Я побежал по коридору, распахнул дверь вниз, и мы увидали, как два бурундучка, точно безумные, припустили вниз по ковровым ступенькам.

– Что это? – вскричал Отец. – Крысы? Мыши?

– Бурундуки.

– Какого черта они делают здесь, в нашем доме?

– Наверное, по ошибке забрели.

Отец тяжело и сипло дышал. Мы прислушались и уловили лихорадочное царапанье маленьких коготков где-то там, внизу, и тут с Отцом что-то сделалось. Он всхрапнул, сорвал с себя пиджак, бросил мне.

– Вот я их, наглых зверюг!

И ринулся вниз, перепрыгивая через две-три ступеньки, большой, тяжелый, потный; на площадке лестницы он подхватил оставленную Либби щетку и, потрясая ею, как грозным оружием, ринулся в большую комнату цокольного этажа. Три бурундука в панике кинулись врассыпную, а Отец с воплем: «Эгей! Эгей!», точно легендарный техасец, припустивший за клейменым быком, устремился на них, потрясая своей щеткой, весь клокоча от ярости.

Я опустился на нижнюю ступеньку, обхватил руками колени. Отец бросился в угол, замахнулся щеткой, ударил с силой. Бурундука кинуло в сторону, рикошетом он отлетел, неистово суча в воздухе крохотными лапками, от стены.

– Эгей, паршивец ты этакий! – взревел Отец.

Выпучив глаза, он мощным рывком описал громадную дугу своей щеткой и на сей раз подхватил ею бурундука, шмякнул им об стенку. Тот мягко плюхнулся на пол, а Отец развернутой плашмя щеткой, звучно сопя, продолжал что есть силы колотить по нему.

– Ах ты погань ты этакая! – чуть слышно выдохнул он, – точно так же, как однажды бросила ему Нада.

После чего, воодушевленный своей победой, Отец устремился прочь от этого мертвого, истерзанного зверька в другой угол, где беспомощно в ужасе металось другое животное, и снова Отец с завидной ловкостью описал щеткой умопомрачительную дугу, быстро взметнув ее вверх и с размаху плашмя ударил по бурундучку. Еще раз. И еще.

Поработав щеткой снова, он через пару минут справился и с третьим, после чего, тяжело дыша, крутанулся вокруг своей оси и тут увидел четвертого бурундучка, который незаметно пробирался из бельевой. Безмозглое животное! Отец с ревом кинулся на него, загнал его обратно в бельевую. Я туда не пошел. Снова и снова долетал до меня стук щетки. Сердце мое билось спокойно и ровно. О, мой читатель, я не стану прикидываться настолько искушенным, чтоб отрицать жалость к этим несчастным зверюшкам, и даже нечто большее, чем жалость.

Сделав свое дело, Отец снова появился в большой комнате, держа щетку на плече, словно мушкет.

– Господи, ну и работка! – проговорил он, утирая пот со лба. – Однако полегчало. Ей-Богу, полегчало! – Он взглянул на меня. – Может, поможешь мне убрать это отсюда?

– Меня немножко мутит…

– Ах, тебя мутит! Вечно тебя мутит, парень! Бедняга…

Он швырнул щетку в угол, и она, точно заколдованная, встала торчком сама собой. Затем Отец, стоя руки в боки, оглядел все поле сражения. Три мертвых искалеченных бурундука лежали на полу на удивление близко друг к дружке.

– Так-так… – пробормотал Отец, с жаром потирая руки. – Ну вот, теперь эту кучку приберем, и все!

Он наклонился и взялся двумя пальцами за хвостик лежавшего справа бурундука, и тут случилась неприятность: хвостик у самого тельца обломился, и мертвый бурундук шлепнулся на пол.

– Ах ты тварь такая! – прошипел Отец.

То, что я не вызвался помочь, не делает мне чести. Я и сам подумал было про газету в углу, перед тем как он сам схватил ее, только у меня не было ни желания, ни сил открывать рот и что-то говорить. Мне хотелось сидеть не двигаясь, совершенно не двигаясь. Но Отец и сам сообразил взять газету, развернул ее, положил на пол рядом с бурундуками и этак осторожненько стал подпихивать их на нее ногой. Проделав это, он аккуратно свернул газету и отнес ее в мусоросжигалку.

– Как думаешь, Дики, будет это гореть? – бросил он мне через плечо, брюзгливо морщась.

3…

Был ли у них скандал в этот вечер? Вовсе нет. Так как Отец вел себя следующим образом: поднявшись наверх после своей победы над бурундуками, он вымыл руки, выпил немного «скорча», посидел пару часов один в гостиной. После чего сказал мне следующее:

– Ричард, у меня к тебе дело. Если ты мне кое в чем поможешь, я буду брать тебя на все соревнования по бейсболу, я даже нажму, чтобы тебя взяли в команду. Видишь ли, я не хочу огорчать твою мать, и потому, я думаю, будет лучше, если я переночую в мотеле. А завтра утром я появлюсь, как и ожидалось, идет? И ей не следует знать… словом, не следует знать того, что знаешь ты. В общем, что я… что я сегодня приезжал домой. Могу я на тебя рассчитывать?

Да, без слез на него невозможно было смотреть; лицо у Отца все еще горело после кровавой бойни, и при этом его била дрожь. Бедняга Отец! Он походил на того самого маньяка из Вермонта, который выкрал маленькую девочку, держал ее взаперти и «развращал» пять дней, а под конец его пристрелили полицейские вместе с местной полицией и просто охотившиеся за ним граждане. Обо всем этом я прочел в последнем номере «Пост», где приводились рассказы самой этой девчонки о всяких страшных, леденящих душу бормотаниях этого безумца, о том, сколько раз он «это» с ней делал и как чуть было ее не убил. История прямо-таки кошмарная, тем приятней было лицезреть фото улыбающейся девчушки с подвитыми локонами, равно как и осознавать, что за этот свой уникальный рассказ она поимела не одну тысячу долларов. Только сейчас мне вспомнилось лицо того маньяка: какой-то ретивый фотограф умудрился щелкнуть его в тот момент, когда он обернулся навстречу шквалу дроби и пуль; так вот, этот самый безумный взгляд горящих и влажных глаз я увидел сейчас у Отца. Хотя, должно быть, Отец вовсе не ждал, что пули вот-вот вопьются ему в грудь.

– Так мы договорились, парень? – нервно повторил Отец.

– Конечно, папа.

Мы скрепили нашу Тайну рукопожатием.

4…

Отец сказал, что меня вечно мутит, и тут мне хотелось бы несколько оправдаться перед вами. Мутило меня вовсе не всегда. Часто я чувствовал себя вполне нормально, а бывало – настолько нормально, что мог даже передвигаться в пространстве. Во все прочие дни мне, наверное, нездоровилось, хотя по-настоящему я болен не был. А чувствовать себя нездоровым и болеть – отнюдь не одно и то же.

Надеюсь, вы не подумаете, что я вечно прикидывался больным, чтобы урвать свободу от занятий и с утра побыть дома с Надой. Больным мне незачем было прикидываться, хотя прикидывался я неоднократно. Я, например, прикидывался здоровым, что оказывалось не так-то легко; еще я прикидывался, и не безуспешно, одиннадцатилетним отроком. Но мне вовсе не надо было прикидываться больным, поскольку болезненность, иначе говоря легкое недомогание, являлось моим естественным состоянием. Стоило мне приобщить к своему позору хотя бы одного врача, как тотчас он, как и все они, увлекшись всем многообразием спектра моей ущербной плоти, принимался исследовать все мои болячки и хвори, и в результате провозглашал: медицина бессильна. Один психиатр объявил меня безнадежным неврастеником, психоипохондриком с некоторыми явными проявлениями синдрома Кресса – иными словами, обнаружил во мне вполне реальные отклонения от нормы. В то время как некто доктор Сэскэтун, объединив два предыдущих диагноза, заявил, что мое физическое состояние становится как бы причиной разлада, происходящего в моем помутненном рассудке, или, с другой стороны, мой рассудок настолько возненавидел себя за ложь (разумеется, моему признанию никто не поверил), что вызывает физические расстройства, дабы наказать мою плоть. Изумительная теория! В ней заключена эдакая жутковатая первозданная магия – помутневший рассудок «вызывает физические расстройства» как бы по телефону. Я считал доктора Сэскэтуна умнейшей и талантливейшей личностью, и меня весьма огорчает, что ныне он оказался не у дел.

И все же, каковы были мои недуги? Я перечислю их в порядке, диктуемом образной ассоциативностью. Так вот, мои читатели: я страдал хронической зубной болью, таинственно возникавшей и таинственно исчезавшей. Меня изводили простуды – на полдня, на четыре дня, на две недели, – а также обычные кишечные инфекции, пронзавшие мой живот невыносимыми болями, однако через полчаса проходившими. Я мучился от того, что глаза у меня слезились, болели, не выносили яркого света, плохо видели; надо же было, чтобы все эти недуги достались именно глазам. Я мучился как от слабых, так и от жесточайших приступов головной боли, испытывая порой и то и другое одновременно (при легкой боли где-то в мозгу, меня мучила жестокая боль в левом виске). Мне досаждали постоянная боль в горле, всевозможные разновидности астмы (у меня была аллергия на кошек, на куриные и индюшачьи перья, на мясо домашней птицы, на цветочную пыльцу, на птичьи гнезда, на лисий мех), меня изводила всяческая сыпь – струпья, чешуйки, шишечки, чесоточные высыпания и неприятные вздутия. Я мучился всеми видами лихорадки, когда ломит и голову, и грудь, и живот, и суставы – все тело. Глаза слезились, а зубы стучали. Стоило мне зимой выйти на улицу слишком легко одетым, как на меня накатывали приступы ужасной дрожи. Я кашлял, я перхал, я чихал. И еще – я вечно падал, даже в одиннадцать лет. Когда я был совсем маленький, я вечно ходил с ободранными, в синяках коленками и локтями. Я был способен упасть с трехколесного велосипеда, из детской коляски, с детского трактора, с детского стульчика на колесах. Однажды, когда никто не видел, я умудрился выпасть из прогулочной коляски. Я мог упасть, стоя на ровном месте посреди тротуара, и не спрашивайте меня, как. Я падал на лестнице, я спотыкался на ступеньках. Я растягивался, наступая на собственные шнурки, завязанные и не завязанные. Но все это было не слишком опасно. Казалось, кости у меня настолько бесформенны, настолько мягкие, что не способны ломаться.

К тому же я переболел всей изнурительной чередой детских болезней – корью, ветрянкой, свинкой, краснухой, ревматизмом (в легкой форме). Однажды даже чуть не умер от какой-то серьезной инфекционной болезни. У меня были проблемы с миндалинами, и, кажется, пару лет тому назад у меня воспалялся аппендикс.

Сейчас я нашпигован хворями и похлеще, но к врачам я не хожу и не знаю, что со мной. И знать не хочу. Я воспринимаю собственное тело, как средство, как инструмент, подобно пишущей машинке, на которой я печатаю, и как только я покончу с этими мемуарами, сразу же покончу и со своим телом. Вот и все…

5…

Порой мне чудится, как шуршит в ушах невидимый песок, порой нет. Тем летом в средней общеобразовательной школе Седар-Гроув я числился хорошим учеником. В математике я неизменно находил правильное решение, однако окончательный ответ у меня зачастую был неверен. Казалось, будто у самой грани неизбежного вывода моя рука почему-то сбивалась с пути и по какому-то капризу выдавала немыслимый ответ.

Не знаю точно, но думаю, что временами я полностью освобождался от своего сна. Ну да: визг тормозов заставлял меня отскакивать назад, к тротуару. Хотя означало ли это мое «пробуждение», вот что вызывает сомнение. На меня что-то давило, делая вялым, апатичным. Хотите пример? Вхожу в комнату, и Отец с Надой тотчас умолкают и деланно мне улыбаются. И от этого на меня что-то находит. Снова Нада переселилась из большой спальни, оставив там Отца одного, и удалилась, как всегда, в свой «кабинет». Четыре дня кряду она спрашивала у меня, что мы проходим в летней школе, а Отец все твердил о бейсболе, словно я его все время насчет этого подначивал, словно приставал, чтоб он сводил меня на матч. Я не роптал, потому что в такие дни, встречаясь с взглядом Нады, я читал в нем созвучное моему собственному молчаливое презрение ко всей этой бессмыслице – сами подумайте, ну что за фарс мои занятия легкой атлетикой! При всей шаткости взаимоотношений Нады и Отца, каждый из них изливал на посторонних полное благодушие. Приглашалось много гостей. Не стану называть их имен; имена были иные, нежели в Фернвуде, но суть от этого менялась мало. Можно выделить одну интересную личность – мистера Боди. Я уже и раньше упоминал это имя (помните, агент по рекламе, купивший наш дом в Фернвуде?), но это был другой Боди, и они, увы, даже не были родственниками. К сожалению, я так люблю все объединять, как бы ни выходило глупо и нелепо. Мистер Боди любил сидеть ногу за ногу в Надином золоченом кресле эпохи королевы Анны и рассуждать при этом об утрате свободы в Америке.

– Снова у нас отнимут право носить оружие, защищать себя с винтовкой в руке! – восклицал он.

Все соглашались с мистером Боди, даже не вслушиваясь в то, что он говорит. И в Фернвуде, и в Седар-Гроув было принято соглашаться друг с другом.

И еще была одна любопытная личность, некто выпадавший из общества, и само появление его было подозрительно и как бы подстроено; это был старый знакомый Нады. Некий истинный интеллектуал. Нада привлекла его в городок при содействии местного дискуссионного клуба любителей высокой литературы. Ежегодно на ланч – на ланч любителей высокой литературы – приглашался какой-нибудь оратор. Средства у них имелись, и им даже удалось как-то заполучить Джеймса Дики, даже Беннета Серфа, самого главного автора текстов для компании «Уолт Дисней», даже Поля Гудмена, даже Перл Бак и многих-многих других. А на этот год Нада всего за пятьсот долларов подцепила литературного обозревателя «Нью-Йорк таймс Бук Ревю», одновременно являвшегося редактором «Трансамерикэн Куортерли» и еще несколько скандальным и одиозным кинокритиком, автором статей престижного журнала для мужчин, который выписывал Отец. Не помню точно, но, кажется, фамилия этого редактора оканчивалась на «ски», но была не польского, а русско-еврейского происхождения.

Вот он-то и был приглашен Надой в дом, что доставило мне душевную муку, и всего через пару часов после его прилета в честь него был устроен прием с коктейлями, на котором ради него собрались все литературные дамы, а также их мужья, менее литературные, но весьма сочувствующие, – вся элита Седар-Гроув, жаждущая окружить гостя заботой и гостеприимством. Присутствовала даже Менвис Гризелл со своей девически обескураживающей улыбкой; она приехала в городок навестить сестру. Мне, Ричарду, было позволено расхаживать между гостей, подавая тарелочки с закуской (малюсенькими копчеными устрицами, крохотными анчоусами, креветками в собственном соку, глазированными крекерами, сырными крекерами, нарезанным сыром, нарезанным луком, картофельными хлопьями, воздушным картофелем, поджаренным, гомогенизированным и конечно же жареными орешками кешью). И я использовал это свое амплуа для изучения чужака откуда-то из неизвестной жизни моей матери. Мне представилась редчайшая возможность заглянуть в эту жизнь.

Давайте же вместе приглядимся к этому человеку. Ему за сорок, но он не выглядел молодо, – я сказал, «но», поскольку в Седар-Гроув все мужчины за шестьдесят выглядят свежо и молодо, отлично играют в гольф (если только их не постигнет неудача у девятой лунки), по-прежнему отлично служат и отлично переносят любой перелет; ну а всякие интеллектуалы после пятидесяти уже здорово сдают. Тот редактор был блондин, на голове его стоял торчком редкий, короткий и жесткий ежик. Когда я первый раз подавал ему копченые устрицы, в его лице я не уловил ничего, кроме агрессивности, – он подцепил несколько устриц и с жадностью их заглотил. Но во второй раз я смог рассмотреть его получше.

Вытянутое, довольно худощавое лицо, брови седоватые, пучкастые; по краю щек – маленькие щербинки (следы угрей? оспы? впрочем, какая разница!). Кожа желтоватая, грубая. Весьма красноречивого вида нос; темнеющий подбородок – то ли, пребывавший в тени, то ли с намеком на готовую вот-вот проступить иссиня-черную поросль. Говорил быстро, уверенным тоном, взгляд нервный, разяще-критический. Редактор с ходу принялся вещать о лицемерии американского общества, как бы в подтверждение своей правоты энергично жуя огромные мягкие креветки, лежавшие перед ним на тарелке.

– Наша культура, друзья мои, – говорил он, – зиждется на алчности и конкуренции. Станет ли кто из вас это отрицать? Она бесчеловечна, абсолютно бесчеловечна. Она ужасно боится любви – не просто сексуального влечения, друзья мои, но любви в широком смысле слова. Это прямо-таки парадоксально, хотя, быть может, и не слишком, но эта культура одержима жестокостью; очевидно, в основе ее эстетики – полицейское государство и телевидение.

Мейвис Гризелл в знак согласия забренчала своими египетскими побрякушками; она всегда со всеми соглашалась. Нада сидела в отдалении, заложив ногу за ногу. В тот вечер ее рассеянность озадачила меня, и лишь спустя годы я понял, что она настолько несерьезно относилась к обществу Седар-Гроув, что даже старый ее приятель, оказавшийся в этом обществе, перестал возбуждать в ней серьезное к себе отношение. Она едва слушала, что он говорит, и потому едва ли могла уловить то явное оскорбление в адрес гостей, что прозвучало в его речи. Разумеется, и гости ее этого также не уловили.

– Весьма интересная мысль, – восторженно подхватил мужчина в темном костюме.

Это был мистер Джеймс Боун, глава фирмы по производству гаражных дверей. Редактор закинул в рот креветку, и его челюсти бешено заработали.

– Разумеется. Нельзя с вами не согласиться. Америка, друзья мои, произросла на деньгах. А деньги, естественно, произрастают на эгоистической жажде власти. Отсюда можно сделать вывод, что основа нашего зла – это эгоистическая жажда власти.

Миссис Боун, писавшая «легкие стишки» для местных газет, вежливо заметила:

– Как раз на днях в «Нью-Йоркере» я читала что-то на эту тему, по-моему, кто-то из негров написал статью…

– Власть – это смерть, это распад! – перебил ее редактор. Он взял несколько грибков на палочках с предложенного ему серебряного подноса. – Друзья мои, мы уже столько лет пребываем под эгидой западной пропаганды, что уже перестали представлять себе, что такое объективная истина. – Он заглотил грибки, запив их «скотчем». – Взглянем же честно на самих себя. Сегодня я прилетел сюда из Нью-Йорка, города фантастического и вместе с тем совершенно земного, весьма нервного, столько всего в себя вмещающего. Лечу сюда, и вот через пару часов ясно вижу, что пригород Америки обречен. Признаюсь, я поражен искусственностью этого мирка предместья. Даже дети у вас какие-то искусственные, неужели вы не видите? Один и тот же типаж – здоровые, упитанные, загорелые детки – никаких забот, никаких проблем, никаких обязанностей, никакой ответственности, ни мыслей, ни переживаний, – ну прямо детки из мульт-мюзикла Уолта Диснея! А ведь это все ваши произведения, друзья мои! Подумайте, что вы делаете!

Мне показалось, что Нада рассеянно перевела на меня взгляд, но, должно быть, я ошибся.

– Потрясающе! – воскликнула одна из дам. – Так вы вот об этом и пишете?

Редактор утер рот. Горящим, алчным взглядом, хотя чуть усталым – может, в результате принятия алкоголя или как следствие недавнего перелета, а может, в предчувствии завтрашнего выступления (ибо назавтра речь у него вышла жалкая, сбивчивая, нервозная, весьма разочаровавшая дам Седар-Гроув), – гость подозрительно оглядел собравшихся.

– Это что, ирония? – спросил он даму.

– Как вы сказали? – вежливо переспросила она.

– Я говорю, это ирония? Ирония?

– Ах, Боже мой, нет! Я вообще не знаю, что это такое! – в изумлении воскликнула та.

Редактор оскалил на нее улыбку, потом улыбка сошла у него с лица, он принялся искать глазами Наду. Та, сидя в дальнем углу, лениво почесывала ногтем за ухом. Воцарилась пауза.

– Многим из нас хотелось бы знать… – смущенно вставила другая леди. – Скажите, в нью-йоркском обществе бурлит интеллектуальная жизнь? Вам не кажется, что здесь, на среднем Западе, жизнь как-то проходит мимо?

– А это разве средний Запад? – рассеянно спросил редактор. – Ах да! Нет, я не знаю. Ну, разумеется, мы в Нью-Йорке обожаем бокс. Что за удивительный вид спорта! Какая концентрация! На такой сравнительно малой площадке продемонстрировать и мужество, и спортивное мастерство! Это… это весьма походит на литературный труд. Как-то на днях я так физически выложился, писал о Нормане Мейлере…

– Да, кстати! – сказал один джентльмен. – Мейлер, кажется, написал… это самое… а после, говорят, как будто исчерпался?

– О Господи, Джон! – воскликнула какая-то дама. – Ведь в конечном счете все они к этому приходят. Разве не исписался Толстой после «Войны и мира» и «Анны Карениной»?

Редактор опорожнил очередной бокал.

– Судя по всему, да, – заметил он мрачно. – Пожалуй что.

Помолчав немного, он предпринял очередной заход, теперь с другого конца, поведав нам о своем недавнем открытии, – им оказался один душевнобольной молодой человек, писавший рецензии на фильмы в различные периодические издания Нью-Йорка. Этот юноша только что подпольно снял фильм под названием «Зубной врач», который был запрещен к показу даже на частных просмотрах в Ист-Вилледж… Потрясающее событие, готовый, беспрецедентный комментарий к психосоциальной инертности нынешней Америки… а ведь юноша весьма одарен.

К несчастью, в этот самый момент из аэропорта прикатил Отец («Туман, задержали рейс», – пояснил он), возбужденный, радостный, он устремился в гостиную, уже на ходу демонстрируя свое согласие со словами редактора.

– Да-да, очень интересно, потрясающе!

Редактор поднялся, их представили друг другу. Отец похохатывал, источая доброжелательность.

– Ах, какую вы высказали потрясающую мысль! – говорил он, озираясь.

Все кивали. Пододвинув стул, Отец сел прямо напротив редактора, словно специально, только ради него сейчас прилетев из Голландии.

Гость вернулся к прерванной теме, но его энтузиазм как-то померк. Отец, сидя к нему лицом и ерзая на стуле, приговаривал:

– Угу! Угу-гу!

И с каждым его одобрительным мычанием редактор, казалось, тушевался все больше и больше, теряя контроль над словами, и, наконец, запнулся на фразе «лощеное общество и его выхолощенная мораль». Присутствующие слушали его так, как и подобает слушать в Седар-Гроув, – с преувеличенным вниманием, с готовностью, с воодушевлением, движениями губ подчеркивая свой интерес. Но тут Отец неуклюже вклеился со словами:

– Вот вы тут говорили насчет свободы, а знаете, у меня это – одна из излюбленных тем. Я столько об этом переговорил с разными людьми. Но, как утверждает один югослав, определенно сказать, что такое свобода, нельзя: свобода для меня – не обязательно свобода для вас. Так что же это тогда?

При этом Отец слегка перевоплотился в британца, подобно тому как Нада, когда волновалась, изображала из себя русскую.

– Свобода, данная законом… или… или добытая в результате революции? – запинаясь проговорил редактор.

– Да, да, кажется, кто-то из отцов-основателей заявлял: «Зачем нам понимать мир? Надо его изменять». Вот именно, сэр. Мы, американцы, изменили мир раз и навсегда, уж тут будьте уверены!

Редактор уставился на Отца. На мгновение воцарилось молчание. Затем мистер Боун любезно произнес:

– Послушайте, Элвуд, это случайно не Томас Джефферсон сказал?

– Может, и он, – ответил Отец.

Критик обвел взглядом гостиную. Открыл было рот, намереваясь что-то сказать, но раздумал.

К тому времени, как подали ужин, редактор сидел, склонившись к Отцу и в жарком согласии все время твердил: «Ага, угу!» При этом его рука выписывала какие-то бессмысленные круги, стремясь попасть в такт более мужественной жестикуляции Отца, и со стороны все это походило не более чем на общение в самолете, летевшем в Лондон, за иллюминатором которого – серое утро, встающее над американским континентом.

Много позже в тот вечер, когда все гости Нады разошлись и внизу остались лишь Нада, редактор да Отец (заснувший в кресле), а я находился на своем посту на площадке лестницы, этот редактор принялся говорить с Надой в таком тоне, что все во мне оборвалось.

– Наташа, это непостижимо! Бр-р-р. Да что же это такое, в самом деле!

– Потише! – сказала Нада.

– Что это, влияние среды или образ мыслей? – пьяным голосом вопрошал редактор. – Что это такое? Кто этот человек? Я знаю тебя уже тысячу лет, и вот появляется этот человек, возникает этот вот особняк и еще этот ребенок? Наташа, неужели это настолько серьезно?

– Ну, разумеется, серьезно, – рассеянно бросила Нада.

– И этот ребенок – тоже?

– Разумеется.

– Ты – родила ребенка! Ты – стала матерью! Это непостижимо!

– Может, хватит об этом?

– Но ты… ведь тебя же нельзя назвать обыкновенной женщиной, то есть ты по самой сути не такая, как остальные женщины, и вдруг – у тебя ребенок. Это чудовищно… – Он тяжело дышал. – Наташа, ты пугаешь меня. Я раздавлен! Этот человек, этот громоздкий тип, я боюсь его! Он подавил меня сегодня, он растоптал меня, и знаешь почему?

– Ты пьян.

– Он растоптал меня, потому что он из другого времени. Да, да! Этот человек… как его, Элмвуд? Элвуд? Он ведь совершенно диккенсовский тип, и ему не должно быть места в наш век! Наташа, он не должен быть твоим мужем, и ты прекрасно это видишь. О, сколько отвращения в твоих глазах! Ну да, я пьян… Наташа, я вижу, ты запродала себя, и недешево, но неужели тебе не бывает противно от всего этого? Ты ведь красавица, Наташа. Никогда себе не прощу, что завернул тогда ту твою новеллу. Ты так и не смогла этого забыть, вот и расстроилась наша дружба. В те годы ты слишком близко все принимала к сердцу, но, дружок, ты только подумай, как бы мучился читатель в дебрях сознания свихнувшейся четырнадцатилетней девчонки. Ты только представь! Ты, Наташа, слишком многое требовала от тогдашнего читателя. Теперь ты раскрепостилась, сделалась мудрее. На днях я прочел верстку твоего рассказа для «Эсквайра», и это уже почти уровень «Нью-Йоркера» – подумать только, как ты выросла!

– О Господи! – презрительно отозвалась Нада.

– Но чтоб выйти замуж за диккенсовского типа!..

– Ты идиот, никакой он не диккенсовский, он прустовский!

– А, ладно! Все равно я ни того, ни другого не читал. Послушай, Наташа, это у меня вовсе не от нервов. У меня всегда ночью руки трясутся. Нет, ты не смейся, я совершенно серьезно… Это не смешно, скорее грустно. Наверное, я когда-то был в тебя влюблен. Потому что во всех женщинах я вижу тебя. У меня исключительный нюх на красивых женщин! А потом я прочел все эти твои романы, твои рассказы, ты выплеснула на меня весь свой многостраничный груз, и я просто не смог… не сумел с ним справиться. Твой муж всегда так мирно посапывает? В чем секрет? У меня каждую ночь бессонница. Почему же он, вся эта масса, внушает мне такой ужас? Он даже спящий похож на торпеду или, да, определенно, на уснувшую рыбину. Скажи-ка, сколько он зарабатывает в год?

– Иди-ка лучше спать, ты пьян!

– Нет, мне надо тебе еще кое-что сказать. Не буду прикидываться, что я только за этим сюда и приехал, чтоб сказать… буду откровенен… мне просто нужны деньги, и пять сотен долларов для меня немалая сумма, я на мели. Но еще я хотел повидать тебя, Наташа, сказать, что часто тебя вспоминаю и что восхищаюсь тобой… но если мне дано восхищаться тобой, неужели для этого надо, чтобы ты постоянно печаталась, чтобы мне до тошноты надоедало повсюду видеть твое имя? Послушай… хочешь, я расскажу, какой в моей жизни был самый незабываемый вечер?

– Незабываемый? Какой же? – в голосе Нады прозвучало явное любопытство.

– Не обращай внимания, что у меня руки трясутся, просто время позднее, и, кроме того, я явно впадаю в сентиментальность. Послушай… только обещай, что никому не скажешь то, что я тебе сейчас скажу…

– Ну, разумеется, обещаю.

– Ты все про меня знаешь. Мерзкое, как у всех, детство, потом учеба в Гарварде… Юность, потраченная на борьбу за репутацию «Трансамэрикен Куортерли», высвобождение журнала из рук троцкистов… Боже, сколько жизни я отдал этому журналу! А в прошлом году число подписчиков, включая и библиотеки, и частные лица, скатилось до 800! А мои статьи, извечные мои статьи, все эти бесконечные годы жизни, мои переводы Рильке… мой первый брак… и… близнецы… все это выглядит так сентиментально; Наташа, я запрещаю тебе использовать это в каком-нибудь рассказе, нет, что я, умоляю, ради нас обоих…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю