355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Дорогостоящая публика » Текст книги (страница 11)
Дорогостоящая публика
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:08

Текст книги "Дорогостоящая публика"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

4…

Грегори Хофстэдтер был по уши в делах, и дома видели его редко. Он летал во все страны света, обедал с принцами и премьер-министрами; в комнате Густава висит фотография, где его отец в джипе среди облизанных, как пломбир, песчаных барханов в компании свирепых с виду арабов в белоснежных одеждах. Вот это отец! Он мог просто смеха ради отправиться третьим классом, где кишмя кишат всякие паразиты; он совершил паломничество в Иерусалим; он (в числе группы из шести человек) был принят Римским Папой; он фотографировал Хрущева в Берлине, и на этом снимке Хрущев, казалось, машет ему рукой! В начале мая он занимался серфингом в Калифорнии, а однажды в августе какой-то премьер-министр пригласил его провести отпуск на гигантской яхте. Он был непременным гостем обитателей виллы Саари на Итальянской Ривьере, и я помню, как однажды он оживленно обсуждал с Отцом, нужна ли электронная музыка. Вместе с королевой Елизаветой он оказался в числе приглашенных на премьеру «Симфонии тишины» Бакстерхауза.

Именно он повез нас тогда с Густавом и Густавовой кузиной в самый центр города, где в дорогом, современном, бетонном концертном зале мы слушали симфоническую музыку. Хотя город все время перестраивался, в центр никто особо не ездил: лишь немногие, кто там работал, да еще несведущие туристы. Но наши дамы в город ни ногой – а зачем, собственно? Действительно, зачем! Что там можно увидеть, кроме улиц, замусоренных бумажками, грязными обертками, занесенных пылью, песком, плевками кровавой мокроты, оставляемыми бродягами, кроме самих этих бродяг, продуваемых в своих лохмотьях со всех сторон ветрами, пристраивающихся на скамейках кто конфузливо, а кто и с вызовом. («Все они извращенцы!» – с благодушным негодованием бросал нам, детям, Грегори Хофстэдтер). Никакие приманки, предпринимаемые местными театрами, типа «Дня женщин», не способны были завлечь наших дам в эту клоаку. Подумаешь, какая невидаль! Билет всего пятьдесят центов, что они, звезду с перманентиком ни разу не видели? Да плевать им на все это, и тут я никак не могу с ними не согласиться. Ожидая, пока загорится зеленый, Грегори Хофстэдтер, как бы спуская пары, чертыхался по поводу забитых машинами улиц и звучно сморкался.

– Будем надеяться, что хотя бы трио окажется приличным, – бросил он Густаву. – А то, пока доедем, всю душу вымотать можно!

Густав сидел впереди, рядом с отцом, а мы с Морин сзади. У Морин было бледное скуластое личико и прехорошенькое розовое весеннее пальтишко. Она была ровесница Густава, на два года старше меня. Как говорил Густав, Морин играла на рояле и на арфе. Она училась в женской школе мисс Чоут, которая считалась самым престижным и дорогим учебным заведением в Фернвуд-Хайтс, там учились сестры и кузины ребят из школы Джонса Бегемота.

Мистеру Хофстэдтеру не везло: стоило ему вывернуть в правый ряд, передние машины немедленно начинали притормаживать, мигая сигналом правого поворота. Стоило ему, глухо чертыхнувшись, вырулить влево, как машины впереди тут же замедляли ход и медленно-медленно, со скрипом принимались поворачивать влево.

– Ах вы… ах вы мерзавцы! – бормотал мистер Хофстэдтер тихо, чтобы мы не расслышали.

Мы же, дети, негромко переговаривались, и стоило мистеру Хофстэдтеру раскрыть рот, как Густав тотчас повышал голос, чтобы заглушить ругань отца.

– Нет, вы только посмотрите. Вот дьявол! – говорил мистер Хофстэдтер, утирая со лба пот. – Этот идиот выворачивает направо прямо перед самым носом у того идиота!

При въезде на стоянку также возникла заминка, поскольку в узкий проход нацелилось въехать много машин из двух рядов. Пришлось опять ждать. Густав произнес бодрым тоном:

– Подумаешь, войти и сесть мы управимся за пару минут!

Его отец принялся крутить ручку, опуская стекло, высунулся и гаркнул малому при стоянке:

– Эй! Тебе, тебе говорю! А ну давай сюда!

Малый подбежал к нам: возникнув из темноты и попав под свет фар машины Хофстэдтера, он оказался стариканом угрюмого вида.

Мистер Хофстэдтер сунул ему какую-то неведомую бумажку, после чего мы все вместе выскочили из машины, а туда нырнул этот старикан.

– Как заводится? Ага, понял, – буркнул тот.

Мы же, освободившись, помчались на концерт.

Мистер Хофстэдтер был человек веселого нрава и упитанной внешности, он постоянно нам улыбался с высоты своего роста. Улыбка у него была точь-в-точь такая, как у его супруги Бэбэ, и, подобно Бэбэ, мистер Хофстэдтер нередко давал своей физиономии отдых, что немедленно гасило выражение радостного благополучия, тогда как сама гримаса таяла постепенно. И получалось, что перед тобой человек как бы с двумя лицами.

– Я слышал, Дик, твой отец вляпался в одну историю? – с подковыркой спросил мистер Хофстэдтер.

Я не понимал, о чем он. И испугался, что это может иметь отношение к Наде, хотя, разумеется, понимал, что фернвудский джентльмен не может себе позволить подобные намеки. Потому, смущенно улыбнувшись, я промолчал.

– Да, кстати! – спохватился мистер Хофстэдтер, – тебе Густав не говорил? Я ухожу из «БОКС» и буду работать в «Присепт Ойл». Не говорил тебе Густав, что я меняю работу?

– Кажется, говорил, – ответил я.

Мой ответ удовлетворил мистера Хофстэдтера, и он потрепал Густава по голове. Мне показалось, что я ощутил его потрепывание на своих волосах.

Концерт оказался непримечательный, однако вполне пристойный. Во время исполнения Andante мистер Хофстэдтер все ерзал в кресле, однако Allegro прослушал с вниманием. Публика реагировала сдержанно. Мне подумалось, что восприятие музыки напоминает поглощение пищи; и то и другое сопряжено с ощущением сонливости: погружаешься в дрему, при этом как бы обезличиваясь. Подобно мухе, безотчетно жужжащей в запертом автомобиле, вы оказываетесь замкнуты в собственном независимом безвоздушном пространстве, не помышляя о том, как выбраться, ни о том, как быть, если все равно ничего нельзя, пока оттуда не выберешься.

В антракте, когда мистер Хофстэдтер вышел покурить, Густав нервозно заметил:

– Я должен извиниться за своего отца…

– Что ты, какие извинения! – возразила Морин. – Концерт замечательный!

– И то, что он нас привез, тоже замечательно, – сказал я.

Густав торопился изложить все, что хотел:

– Боюсь, что он не слишком разбирается в музыке. Но кое-какие произведения он воспринимает внутренним чутьем.

– Это даже лучше! – подхватила Морин.

– Вот бы мне это его внутреннее чутье, – сказал я. – Оно такое… такое естественное.

– Да, и чтоб никаких мыслей, – воскликнула Морин. – Обожаю, когда вот так, непосредственно. Я уже десять лет музыкой занимаюсь.

– Вообще-то отец просто любит то, что ему нравится, – сказал Густав. – Что ему приятно.

И взгляд его выразил ту деликатно сдерживаемую гордость, какая переполняет родителей, когда их детей хвалят.

После всего этого мистер Хофстэдтер, должно быть, сильно разочаровал своего сына, настояв, чтоб мы ушли, не дослушав последней пьесы.

– Надо пробраться на стоянку до того, как туда хлынет толпа! – шептал он.

Густав попытался возразить, но его отец уже поднялся и двинулся к выходу, так что нам пришлось пойти за ним. Мы наступали на чьи-то ноги, пробираясь между кресел, между тем в проходе к нам присоединилось еще десятка три зрителей, которые, накидывая на плечи пальто, оживленно спешили к автомобильной стоянке. В этот самый момент трио приступило к заключительной пьесе.

– Не люблю чрезмерного скопления, – заметил мистер Хофстэдтер.

Среди небольшой группы желающих избежать скопления мы спустились вниз, навстречу прохладному апрельскому вечеру. Мистер Хофстэдтер шагал быстро, как и Отец. Мужчины Фернвуда ходят быстро. И если при этом на них смотреть со спины, покажется, будто они чем-то рассержены. Наверное, именно поэтому Морин шепнула Густаву:

– Надеюсь, твой папа ни на что не рассердился?

– С чего это ему сердиться? – фыркнул Густав.

Уже давным-давно мы усвоили, что, если взрослые вздумают сделать нам что-то хорошее, может обернуться так, что внезапно их веселость и благодушие по непонятной причине испаряются.

– Ни на кого он не сердится, – сказал я, – просто им всем нравится давить на нас.

– Что-что? – приложил руку к уху Густав.

Но мистер Хофстэдтер уже махал нам, детям, которые, по существу, никогда детьми и не были; в особенности маленькими детьми.

Надо ли говорить, что мистер Хофстэдтер превосходно водил машину? Если бы вы видели, как он, ловко обойдя на своем громоздком «линкольне» какой-то заурядный автомобилишко, газанул к воротам, тесня направо и налево еще какие-то машины, то вы бы непременно оценили по достоинству его водительское мастерство. Мужчины Фернвуда все прекрасные водители, никогда у них не случается аварий, никогда не приходится платить полиции штраф. В свою машину мистер Хофстэдтер садился с видом радостным и довольным. Я это отметил. Густав скользнул на сиденье рядом с ним с некой сконфуженной полуулыбкой, призванной восстановить союз взрослых и детей, однако успеха не возымевшей.

Мне кажется, мистер Хофстэдтер позабыл о нашем с Морин присутствии на заднем сиденье, и мало-помалу, по мере того как он со все большей страстью отдавался технике вождения, он забыл и про Густава. Мистер Хофстэдтер был прирожденный водитель. Истинный «водитель» это тот, кто предается «вождению» с тем же удовольствием, с каким иной засаживается за интереснейшую книгу или погружается в долгожданный сон. Можно по лицу определить, когда человек поглощен «вождением». Лицо не просто меняется, оно каменеет, напрягается. Позволю себе пояснить. Первые пять минут езды по скоростному шоссе мистер Хофстэдтер участвовал в общем разговоре. Кажется, он распространялся насчет какой-то новой приобретенной им картины, а может, о своей новой должности в «Присепт Ойл», а может, о том, как это плохо, что Густаву приходится бросать школу, а ведь это у него и так уже пятая или шестая школа за последние три года, – хотя, может, мистер Хофстэдтер рассуждал о своей очередной поездке, кажется, в Австралию. Но вот он погрузился в процесс «вождения», фразы стали отрывистей, менее связными, плечи распрямились, спина превратилась в монолит, шея налилась и напряглась, будто перед схваткой с противником. В зеркале заднего вида я уловил, как насупились брови над прищуренными глазами. Губы плотно сжаты, на лбу поблескивала чуть заметная испарина.

Густав о чем-то оживленно говорил, а мы с Морин только мямлили что-то в ответ. Мистер Хофстэдтер перелетал из ряда в ряд, проскакивая перед самым носом у нерасторопных, тупых и бездарных водителей, тихонько сигналил, гудел вовсю, ругая на чем свет стоит через свое кристально чистое стекло обгоняемых им неповоротливых собратьев по рулю.

– Аварии случаются только из-за нерасторопных водителей, – со страстью произносил он. – Нет, вы только посмотрите! Ну что за идиот, а?

При этом он так стремительно летел вперед, что рассмотреть идиота мы не успевали, и было непонятно, на кого надо смотреть. Когда-то это скоростное шоссе было великолепной трассой, однако оно уже успело устареть. Даже в будний день вечером здесь было полно машин. Мистер Хофстэдтер крайне раздражался: подъезжая вплотную к передней машине, он, прерывисто дыша, сигналил, выразительно тряс головой и гневно пожимал плечами, выражая свое негодование, пальцы, точно грозное оружие, сжимали руль, – и в этом жесте было горделивое высокомерие и едва сдерживаемая угроза.

Мы летели по скоростному шоссе вперед и вперед в сторону пригорода, проныривая под облупленными виадуками и эстакадами, на верхушках которых скапливались ребята-негритята, запускавшие камнями в проезжающие машины; испарина поблескивала на красивом лбу мистера Хофстэдтера, его спина под дорогой твидовой тканью пиджака сутулилась от напряжения. Мы же, дети, тщились продолжать нашу неклеившуюся беседу. Кто-то, кажется Морин, сказала:

– Музыка – это единственное, что способно дарить истинную радость.

Хотя, может быть, это сказал я. А Густав, как раз в тот момент, когда его отец запустил свой роскошный автомобиль в стремительный вираж заметил:

– Музыка проникает в нас как-то помимо нашего сознания…

Постепенно разговор перестроился на шахматы, но скудный обмен фразами внутри несущегося вперед со свистом автомобиля ни в какое сравнение не шел с теми бурными драматическими коллизиями, которые то и дело возникали на дороге. Бедные детки!

– Ладно уж, хватит с тебя! – бормотал мистер Хофстэдтер.

Или:

– Вот, вот как это надо делать!

Что, разумеется, к нам не относилось. Это он адресовал кому-то из водителей. Такой виртуоз, как мистер Хофстэдтер, был способен доставить немало хлопот упрямцу. Какое-то время они неслись вровень, не глядя друг на друга, и если мистер Хофстэдтер начинал поджимать соседа, машина соперника ни на дюйм не уступала, при этом никто из них не давил на сигнал, тогда мистер Хофстэдтер разражался хриплым смешком и снова, выжимая педаль газа, перестраивался в свой ряд.

– Ну гляди, гляди!.. – шептал он.

Наконец ему все-таки удалось обойти летевшую рядом машину, хотя при этом пришлось пару раз пронзительно взвизгнуть тормозами.

– Я участвовал в трех турах шахматного чемпионата, – нервно произнес Густав. – Моим соперником был член лондонской юношеской…

Небольшая неловкая пауза, и вот мы пролетаем под эстакадой, и в этот самый момент кто-то из ребятни швырнул сверху какую-то штуку, наверное, кусок металлической трубы, и попало прямо по переднему стеклу летевшей рядом машины. В ту же секунду ее закрутило и отбросило назад. Мистер Хофстэдтер выжал педаль газа. Оглянувшись, мы с Морин видели, как машину вынесло на обочину и, развернув, со страшной скоростью швырнуло на придорожные столбы.

– Ой, смотрите! Смотрите! – закричал я.

– Снимают, – сказал мистер Хофстэдтер.

Мы уже далеко от того места.

– Что-что?

– Репетируют. Снимают для телевидения, – бросил мистер Хофстэдтер, не отрываясь от руля.

Однажды Густав рассказывал, что его отец был рожден солнечным утром на борту яхты на самой середине реки Детройт. Роды начались в результате выигрыша любезной хозяйкой яхты большого шлема у матери мистера Хофстэдтера; вот так, энергично, бурно и решительно он вырвался на свет на пару недель раньше положенного срока. С тех пор так и не может остановиться. Он и сейчас все тот же живчик, я собственными глазами видел в последнем номере «Тайм» фото, на котором он изображен среди каких-то шейхов, слегка постаревший, но все еще красавец мужчина. А Густав, если это вас интересует, уже заканчивает Гарвард, он блестящий математик, Морин учится в Бристоле, они оба повзрослели, обрели свой путь в жизни, «преуспевают», и только я, я один торчу здесь, доживая свою жизнь. Теперь мне доставляют пищу из одного магазинчика, где кишмя кишат тараканы, потому что так мне проще и можно избежать колючих взглядов местного населения. Как странно развиваются человеческие жизни, как непохоже складываются судьбы, хотя когда-то, несясь вперед в одном автомобиле, мы все одновременно были на волосок от смерти.

5. Отзывы на книгу
«ДОРОГОСТОЯЩАЯ ПУБЛИКА»

Бывает страшно подумать, что воображает о тебе другой, и лишь немногие имеют несчастье обладать даром читать чужие мысли. Мы все страдаем подозрительностью, самоедством и смутным ощущением собственной обреченности, но только писателям и прочим эксгибиционистам ведома жуткая правда о самих себе. Заурядная публика не знает ничего. Подозревает, и только. Всем все равно, никакого интереса. Люди умирают, о них забывают. Я, Ричард Эверетт, умру и буду забыт и никогда не узнаю истину о самом себе, если только эта «истина» существует, и потому…

И потому я сам вывел некоторые истины. Я их вывел прошлой ночью. Надо бы попридержать их для послесловия, но мне неймется, я алчен, я самоед, и вот, извольте. Что будет со мной после смерти, я не слишком хорошо себе представляю, но, видимо, что-нибудь все же будет. Может ли статься, что вы прочтете эту книгу в 1969 году или несколько позже? Я так отчетливо это себе представляю, картинка слизняком влипла в мое сознание, потребуются неимоверные усилия, чтобы ее отодрать. До того дня, когда появятся первые рецензии на мой многострадальный труд, я не доживу, и в этом у меня никаких сомнений нет. Но мне кажется, отзывы эти будут примерно следующие.

«Нью-Йорк Таймс Бук Ревю»:

«Существует расхожее (хотя и несколько абстрактное) суждение, будто плод безумного, горячечного рассудка непременно носит безумный и горячечный характер, как будто разум, подобно Кантову колену, способен совершать загиб только в одном направлении. Подобная догма могла бы быть справедлива лишь в случае, если „глас“ безумца настолько истеричен, что сам перекрывает, можно сказать, поглощает привычную для писателя горячечность. Оставив в стороне выспренность, вернее, беспомощность слога, скажем, что в целом риторическая проза „Дорогостоящей публики“, пожалуй, не столько горячечная ажитация, сколько бред, и не столько трагический всплеск, сколько сентиментальная эклектика (в духе „китча“)…»

«Тайм Мэгэзин»:

«Перед нами сумбурное и путаное повествование о ребенке, мать которого – известная великосветская сумасбродка, а отец – милейший глуповатый простофиля. Действие происходит в исключительно обеспеченном кругу, именуемом Предместье. На лицо амбиция пересартрить Сартра, что автору не слишком удается. В целом сюжет довольно забавен. Как водится, герой испытывает сложности в отношениях с матерью. Однако по ходу книги все как будто разрешается. Множество потуг на всякие выверты, но все это под стать сырому пороху: шуму много, а толку мало. За всем этим угадывается чья-то направляющая рука (нам предложено принять на веру, что автору всего одиннадцать лет!). Тут явно не обошлось без чьей-то профессиональной помощи, как и в блистательных документалистских образчиках, повествующих о жизни эскимосских или новозеландских народностей. Разумеется, нечто подобное нам уже известно, но в более талантливом исполнении Джона О’Хары и Луиса Окинклосса. Однако кое-где, когда голос Эверетта восходит к свойственной вышеозначенным мастерам поэзии экстаза, пожалуй, его проза становится достойной внимания».

«Нью-Рипаблик»:

«В буквальном смысле „Дорогостоящая публика“ представляет собой воплощение страданий нынешнего поколения, выраженных поэтикой исстрадавшегося ребенка. Как бы средством от сглаза, скажем, для одной из граней подразумеваемых в романе процессов, становятся бесконечные нагромождения малозначащих деталей (описание предметов быта семьи среднего достатка, бытовая символика), с головокружительной скоростью пролетающих перед взглядом малолетнего повествователя, который пребывает не только в навязчивых мечтах о прелестях мелкобуржуазного достатка (что в самом романе так и не явствует), но и еще в навязчивых мечтах о грядущей литературной карьере, воображая, что он способен сузить сложнейший социологический материал до микрозрительского восприятия. Ибо Эверетт как раз стремится достичь в своей книге мифически-сексуально-социологического охвата и демонстрирует полную свою несостоятельность, неспособность выйти за рамки общепринятого психо-сексуального восприятия в область метафизического и культурно-философского сознания. Вся заслуга автора – в показе обреченности ребенка: характерный для Америки образец потерянности среди законов бытия, в условиях нашего извечного проталкивания сексуальной темы в область искусства и отсюда чрезмерное эксплуатирование сексуальной темы, превращение ее в наполненную символикой, смутную метафору. Подобная проблема всего лишь два месяца назад нашла свое воплощение в спектаклях труппы „Смутное представление“ одного современного любительского театра из Сан-Франциско, где нарочитый подбор определенных обрядовых аналогий с акцентированием в драматургии социальной символики раз и навсегда (по крайней мере, на мой взгляд) высветил смысл всей проблемы. Колоритная постановка этой труппой пьесы „Genghis Proust“, действие которой происходит на совершенно темной сцене, была уже пространно отражена на страницах „Нью-Рипаблик“, и мне больше нечего к этому добавить, разве что подчеркну, что лично у меня осталось ощущение, что только в такие моменты нравственного беспредела и возможно нахождение новыми силами надлежащих путей для создания революционного произведения. И потому я считаю „Дорогостоящую публику“, эту традиционную прозу в духе Чарлза Диккенса, неудачным литературным опытом».

Хэнли Стюарт Хайнем, известный критик, автор статей во многих литературных ежеквартальниках:

«Итак, от ярчайших набоковских анально-таинственных проникновений мы переходим к топорным, орального свойства откровениям некоего Ричарда Эверетта, отраженным в его первом романе „Дорогостоящая публика“. Пустая в смысле социального охвата (Эверетт демонстрирует свое крайне наивное восхищение перед деловым человеком, наталкивающее на мысль, что он об этом и понятия не имеет), нелепая в смысле драматического конфликта (всякий разумный читатель, листая книгу, сможет предугадать, чем она закончится), сомнительная в смысле прозаического дара (уверен, я – единственный из рецензентов, кто согласен, что автору действительно восемнадцать лет и что он не в себе) книга „Дорогостоящая публика“, тем не менее может иметь ценность как неоценимый путеводитель в мир субъекта, одержимого обжорством. В книге только и читаешь, что о еде. Секс подается как самая примитивная, самая сладчайшая форма принятия пищи, остается только с полным моральным правом вкушать его через рот. Вместе с тем как бы оборотной стороной этого тайного удовольствия становится в книге обилие блевотины. Тем из нас, кто читал Фрейда (лично я прочел все его книги, статьи, каждую начертанную им записку), нетрудно будет узреть в этой книге знакомый семейный треугольник с гомосексуальной, инцестной страстью сына к собственному отцу и обычной скрытой Эдиповой привязанностью к матери. Автор Эверетт, по всей видимости дилетант, оказался не способен, воспользовавшись своим материалом, раскрыть тему в оральном аспекте. Вместо того чтобы побудить своего безумного юного героя с жадностью поглощать горячие сосиски, порции мороженого, всякие сласти и леденцы, Эверетт не утруждает себя выбором гастрономически образных средств. От Набокова, каждая фраза у которого выверена, каждый образ у которого тотчас вызывает из глубинных тайников наших душ то фрейдистское ощущение, что созвучно Великой Литературе, нашего автора отличает именно отсутствие мастерства».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю