355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Дорогостоящая публика » Текст книги (страница 15)
Дорогостоящая публика
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:08

Текст книги "Дорогостоящая публика"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

– Кто тебе дал?

– Никто.

– Я спрашиваю, кто тебе дал?

Она шлепает меня. Это происходит так внезапно, что нам обоим делается страшно. Я начинаю реветь.

– Кто тебе это дал? Там кто-то был, у реки?

– Один человек… это было у него…

– Какой человек?

– Ну так, один…

– С удочкой?

– Да.

Голова у нее слегка дергается, двигается туда-сюда, как будто сердце у нее бьется что есть силы.

– Как случилось, что он тебе ее дал? Вы были одни?

– Я ему понравилась.

– Как случилось, что он тебе ее дал?

Глаза у нее стали, как у кошки. Большущие, во все лицо. В них мне видится что-то ужасное.

– Он… он что-нибудь сделал тебе? – спрашивает мать. И голос у нее звучит тоненько-тоненько. – Что он тебе сделал? Что он сделал?

– Ничего.

Она, как бы не соображая что творит, тащит меня от дверей.

– Господи! – произносит она. И как бы забывает про меня. – О Господи! О Господи!

Я пытаюсь оттолкнуться от ее ног. Мне хочется ринуться обратно – к двери, убежать от нее, вернуться на речку.

– Что он тебе сделал? – спрашивает она.

Я реву.

– Ничего! Он мне понравился. Я люблю его больше, чем тебя!

Она подтаскивает меня к кухонному стулу, толкает меня к нему, словно хочет меня усадить, но забыла, как это делается. Я спиной упираюсь в стул, мне больно.

– Скажи мне, что он тебе сделал! – кричит мать.

И снова толкает меня к стулу. Она хочет сделать мне больно, хочет убить меня. У нее такое странное лицо. Это не ее лицо. Это какая-то чужая женщина из города, она приехала забрать меня. Мне кажется, будто тот цветной мужчина прячется где-то за моей спиной, он боится ее глаз, ее крика, этого ужасного голоса, который я сама слышу впервые. Она охотится за нами обоими.

– Что он сделал? О Господи! Господи! – выпаливает она одновременно и разом.

Она ощупывает меня, мои руки, ноги. Пальцы так и норовят меня ущипнуть, но она им не позволяет.

– Он снимал все с тебя, да? – спрашивает она. – Он снимал, он все снимал… вот, вот, все наизнанку надето, вот…

И тут она начинает голосить. Взмахивает руками, и одна из банок на столе опрокидывается, падает на пол. Я хочу вырваться, я бью коленкой ей по ноге. Она хочет убить меня, лицо у нее красное, она сама на себя не похожа, голос звучит все пронзительней, пронзительней, и ничем его не оборвать. По ее обезумевшим глазам я вижу, что случилось что-то ужасное и что теперь уже не будет так, как было.

III. Мне шесть лет. Я у речки и пытаюсь усесться на валун, но ноги все время соскальзывают. Неужто я так сильно выросла? Сколько же мне лет? Шесть или больше? Пальцы в туфельках выгибаются, упираются, но на валуне мне уже никак не удержаться.

Цветной мужчина склоняется надо мной, кладет ладонь мне на голову.

– Я буду твоим новым папой! – говорит он.

Цветной мужчина склоняется ниже и кладет руку мне на плечо. Рука у него теплая и тяжелая.

Цветной мужчина склоняется еще и своей большой рукой обнимает меня. Он прикасается ко мне губами, и я чувствую плечом прикосновение его зубов, его мягкого, влажного языка.

– Я люблю тебя, – говорит он.

Слова снова и снова повторяются у меня в голове, и вот уже я сама говорю ему:

– Я люблю тебя!

Потом я ступаю в воду, и он везде меня трогает. Я начинаю кричать. Мой рот пытается исторгнуть звуки, но я ничего не слышу, и тут меня кто-то спасает.

– Детка, проснись! Проснись!

У кровати стоит моя мать. Она трясет меня за плечико.

– Что с тобой, деточка? – спрашивает она. – Что такое тебе приснилось?

В свете лампы лицо у нее все в полосках, некрасивое.

Я слышу собственное всхлипывание, в горле у меня саднит. Глядя на ее лицо, я плачу еще горше. Что, если все они, все те люди, войдут и станут у нее из-за спины пялиться на меня? Доктор касался меня чем-то холодным. Ненавижу их всех. Хочу, чтоб они все умерли.

Но входит один отец. Он останавливается у комода.

– Что, опять ей что-то приснилось? – произносит он голосом доктора.

Он входит быстро, но потом движения его замедляются. В первую ночь он раньше матери вошел ко мне, чтобы спасти меня.

Мать прижимает меня к себе. Ее руки гладят меня по спине, и это напоминает мне что-то… снова речка, снова пахнет чем-то сухим и мертвым и внезапный страх, ледяной волной обдавший меня с ног до головы, до самого живота. Сейчас все это накатывает на меня снова, и я реву и не могу остановиться.

– Ну, малышка, ну же, успокойся, – говорит отец.

Он, насупившись, склоняется надо мной, руки в боки. Пристально смотрит на меня, потом переводит взгляд на мать. Так, словно нас не узнает.

– Надо бы завтра отвезти ее к доктору, – говорит отец.

– Оставь ее, с ней все в порядке, – говорит моя мать.

– Откуда ты знаешь, что там было?

– Ее никто не обижал, это все у нее в голове. В голове у нее! – бросает мать.

Отступив на шаг, она всматривается в меня, как будто хочет увидеть, что у меня в голове.

– Я сама с ней посижу.

– Послушай, я больше так не могу! Ведь уже скоро год…

– Года еще не прошло! – возражает моя мать.

Я реву не переставая. Но это кончится. Потом они выйдут, и я услышу, как они ходят по кухне. Лежа в кроватке, я притаилась, не шевелю ни рукой, ни ногой. Если я двинусь, произойдет что-то нехорошее. Они выключили свет, и мне необходимо немедленно замереть, иначе что-то со мной случится. Я буду так лежать до самого утра.

Они оба в кухне. Сначала разговаривают очень тихо, и я ничего не слышу, потом громче. Ругаются, потому и громче. Однажды вечерам они говорили про того негритоса, и я все слышала. И Томми тоже слышал; я знаю, он не спал. Того негритоса поймали, и полицейский, хороший папин знакомый, бил его по лицу. Теперь его лица я не помню. Нет, помню! Я помню лицо кого-то. Он сделал что-то ужасное, и это ужасное в меня проникло, как черный деготь, который нельзя отмыть, и вот они сидят там и говорят про это. Пытаются вспомнить, что этот негритос мне сделал. Но их там не было, и им нечего вспоминать. Так они и просидят на кухне до утра, а потом до меня долетит запах кофе. Они все обсуждают, что делать, что им со мной делать, и пытаются вспомнить, что этот негритос со мною сделал.

Сонно вскинется голос матери: «Ах, мерзавец!» Что-то стеклянное звякает о стеклянное.

На заднем дворе петух кукарекает как заведенный.

– Послушай! – говорит отец, но тут голос его стихает, и мне уже не слышно, что он говорит.

Я лежу тихо, не двигая ни рукой, ни ногой, как будто я заледенела или окаменела; я вслушиваюсь. Но слов я не слышу.

– …торый час? – доносится голос матери.

В комнате начинает светлеть, и значит, теперь можно снова не бояться.

15…

Когда я впервые прочел «Растлителей», мне захотелось тут же бежать вон из библиотеки. Мне сделалось жутко. Вокруг все качалось. Я пронесся через торговую площадь Седар-Гроув, точно в бреду, и на мгновение остановился на углу у шляпного магазина Монклэр, со страхом ожидая чего-то.

Но ничего не произошло.

В этом рассказе было все очень непонятно, но впечатляюще. Был ли рассказ непонятен, потому что впечатлял, или впечатлял, потому что непонятен? И я выкрал из библиотеки тот номер «Ежеквартальника», и, к своему стыду, признаюсь, что выкрал и другие экземпляры из других библиотек. Сам не знаю почему. Здесь в моей жалкой каморке их шестнадцать экземпляров. Совершенно одинаковых.

Требуется время, чтобы осмыслить этот рассказ, и тогда становится очевидным, что:

1. На речке был один, всего один человек, и этот человек был негр. Негр-растлитель. (Только, мне кажется, не слишком ли он деликатен для растлителя? Или это все Нада со своей сентиментальностью?)

2. Название подразумевает не единственного растлителя, отсюда явствует, что все взрослые – «растлители»; они растлевают, потому что они старше; их взрослая жизнь частично (было бы слишком самонадеянно утверждать, что полностью) посвящена растлению.

3. Ребенок, весьма схожий со мной, рассказывает о себе фрагментами, сначала не осмеливаясь полностью воспроизвести происшедшее. Это очень страшно. Девочка раскрывает все это постепенно, но под конец воспоминания топят, сокрушают ее сопротивление, и под конец сам рассказ становится актом растления. Автор, хитроумная Наташа Романова, сама становится некой назойливой и бесцеремонной растлительницей читателя!

4. Выражаясь символически: ребенок – это я, Ричард Эверетт. Для Нады этот рассказ – выражение чувства вины, которую она, и не без оснований, испытывает оттого, что часто меня бросает.

5. Выступая в трех лицах, в образе трех взрослых, Нада признается в своем растлении меня и осознает свою вину.

Может, я увидел недозволенное? Может, я поступил неправильно?

В тот роковой день в Седар-Гроув мимо меня сновали машины, меняли свет светофоры, куда-то легко и беззаботно спешили красивые прохожие. Протянув руку, я дотронулся до кирпичной стены дома; кирпич, как ему и положено, был шероховат на ощупь, и это ощущение шероховатости мгновенно распространилось от кончиков пальцев по всему телу, проняв меня до самых глубин, что убеждало хотя бы в одном: я продолжал жить!


 
Растлители всюду вокруг нас.
Как быть мне и как спастись?
 

Если маленькая героиня этого рассказа не в силах понять, что с ней стряслось, то могут ли понять другие? Включая и вас, мои читатели. Откуда нам знать, что за безумное действо свершено над нами, что за вскрытие души, что за тайная доморощенная трепанация черепа? И можно ли доверять своим благим воспоминаниям, своему жалкому благодушию, когда хочется вспоминать о своих родителях только хорошее, а грязные мысли отмести прочь?

…Нормальный ли это, хрестоматийный ли распад личности или же это нечто до сверхъестественности ужасное? Представьте себе одиннадцатилетнего Гамлета, имеющего проблемы с ростом, – или я слишком много на себя беру? Какой я – традиционный или обыденный тип? Архетип или стереотип? А может, всякое страдание – не более чем привычка?

Читатель, подумай, что за сила заключена в словах! Все зависит от манеры говорить, от тона, точного посыла, от этой божественной игры слов. Ах, как умела играть Нада этими анемичными письменными значками, обретая власть возбуждать во мне приступ дрожи, которого не испытывал я с того дня своей славной оргии в архиве школы Джонса Бегемота, – сколько таинства заключено было в ее словах! Иным из нас, больных и безумных, нельзя намекать на символический подтекст. Мы теряемся при виде картин, рисунков, слов. Мы падаем в эту бездну, но так и не достигаем дна – летим и летим, будто во сне. Для нас, больных и безумных, все имеет слишком большой смысл. Для нас так много значат слова. Вы, читатели, решили, что для меня существует только еда? Вы решили, что только эта поглощаемая мною пища (вот омерзительные кости в углу, вон груды пустых консервных банок!) для меня и есть смысл жизни? Нет и нет, нет и нет – это всего лишь средство обеспечить себе сон и покой, не больше. Будучи истинным отпрыском Нады, я, жуя, продвигаюсь к концу своей жизни. Пища не значит ничего, слова значат все. Ну разве не сын я своей матери?

Если б не писала, она была бы просто: Нада в кухне, Нада в халате на лестнице, Нада у телефона, Нада здесь, Нада там, обнимает меня, рассеянно отстраняется: была бы просто красивая женщина, темноволосая, с чуть костлявыми коленками и запястьями, которая, если спешит, припускает по-девчоночьи, отмахивая шаги рукой и сильно оттопыривая при этом кисть, будто нарочно выставляя напоказ нелепую косточку у запястья. Да, я любил ее так же, как любил Отца; хотя, возможно, даже больше, чем любил Отца; но когда я прочел то, что она написала, увидел, что таилось и вилось и роилось у нее в мозгу, я начал понимать, что та Нада, которая жила с нами под одной крышей, была не более чем гостьей в нашем доме, гостьей поскромней и попроще, чем миссис Хофстэдтер. Я понял, что Нада притворяется. Разве не она все время повторяла Отцу: «Я восхищаюсь тобой, я тебя не понимаю, но восхищаюсь тобой!», и разве она не становилась то и дело рассеянной, далекой, разве не отводила отсутствующий взгляд куда-то к потолку? Кто такой этот Шир? Что он мог ей дать такого, что мы не могли? Нет, женщина, которую я звал «Надой» (да, она права, глупое имя!), была попросту лгунья. Она все время нас водила за нос.

Вы, те, кто никогда не открывал для себя тайный смысл слов, произносимых близкими, живущими под одной с вами крышей людей, вы, кто ни разу не проникал в их мысли, не взирал на мир их глазами, – поймете ли вы, что я ощутил? Словно я открыл дверь и увидел Наду такой, какой она не хотела нам показываться, но такой, какой она была на самом деле: совсем другой, какой ни Отец, ни я ее не знали, с какой никогда не имели дела. Мы привыкаем к тем, кто вращается вокруг нас, и нам страшно подумать, что они умрут, потому что исчезнет то легкое притяжение, которое мы ощущаем в их присутствии, и к нам ближе подступит хлад тьмы, космоса, смерти. Мы привыкаем к этим планетам-спутникам, вечно повернутым к нам своей одной стороной, – знакомым, предсказуемым, надежным, понятным, разумным, доброжелательным. Однако стоило мне увидеть мир глазами Нады, как я понял, что был обманут, что она поворачивалась ко мне своей самой малозначительной, самой неинтересной стороной, что всю жизнь она дурачила меня.

Осталась ли во мне любовь к ней?

Конечно же теперь я любил ее еще сильней. Матери, кто униженно вымаливают любовь к себе, ее не заслуживают и не получают; но матери, которые, подобно Наде, как бы вечно остаются в стороне, – те заслуживают всей полноты любви, без остатка. Весь ужас в том, что любовь – это такое чувство, с которым ничего нельзя поделать. Измерить его невозможно. Мы, любящие безнадежно, подобны благородным изгнанникам, которым некуда оглянуться, нечего вспомнить. Предмет нашей любви окружен сам по себе безупречным ореолом, это эгоистичное создание мы обожаем и защищаем силой самой испытываемой нами любви. Неужели, спросите вы, это и есть любовь ребенка к собственной матери? Ведь спросите! Да назовите как угодно, какой угодно любовью! У меня хватит чувства на любую любовь! В этом я перещеголяю любовников, мужей, приятелей, – присовокупим к этой компании самую яркую из моих конкурентов, даму с изумительной оливкового цвета кожей, с чуть раскосыми глазами (подведенными? восточная кровь?), в черном шерстяном платье, любительницу множества украшений, плюс к тому обладательницу всяких высоких научных степеней, специалиста по истории стран Европы. Однажды зимой она ходила какое-то время в подругах у Нады. Помню, как они вместе тихонько смеялись, как заговорщицки сближались их головки в каком-то обоюдном секрете, в какой-то тайне (насколько они были близкими подругами, ни Отец, ни я конечно же знать не могли), в то время как я топтался неуклюже в кабинете, притворяясь, что ищу какую-то книжку. Да вот он, чтоб его, этот доктор Липпик! Но в конце концов и та подруга куда-то делась, уж и не помню куда: то ли ее занесло на чью-нибудь еще орбиту или выбило кем-то из окружения Нады с Надиной орбиты. Ведь Нада, видите ли, неизменно летела по своей орбите, как и всякое крупное созвездие, устремляясь к непонятно какой цели и увлекая за собой своих спутников, а также частички пыли, одной из которых был я.

Я сказал, что подобен благородному изгнаннику, но это, разумеется, чушь, сентиментальная фраза, и это неправда, что мне некуда оглянуться, нечего вспомнить. Моей вотчиной было то место, куда мы оба должны были в финале прийти, Нада и я. Время пролетало мимо, овевая нас легким весенним ветерком, который вдруг набежит откуда-то издалека, из девственной бухточки, обовьет и спешит себе дальше. Мне надо было живыми и невредимыми довести нас обоих до этого предела.

А в тот день, когда я снова перечитал «Растлителей», или в какой другой, не помню точно, я отправился в магазин. Пусть это будет в тот же день. Около часу дня я перечел рассказ, а в два отправился в небольшой магазинчик под названием «Спортивные товары Экса». Смущенно спросил владельца, есть ли у них в продаже винтовки. Тот крякнул наподобие моего отца и спросил, сколько мне лет. Я осмотрел несколько винтовок, потрогал, понюхал, как они пахнут. Изнутри накатила тошнотворная волна, но это ощущение мне было знакомо и особой тревоги не вызвало. Не скажу, чтоб это было неприятное ощущение. Вроде того, как приходишь в себя после наркотического сна: пробуждение болезненно, но пробудиться крайне необходимо. Больше всего на свете хочется проснуться, хотя легче – продолжать спать; можно вечность проспать и совсем не расходовать силы. Но если я проснусь, я столько смогу всего сделать! Вырасту, возмужаю, стану достойным сыном своей матери! Если только проснусь…

В конце концов я двинулся дальше, зашел в магазинчик, где торгуют всякой всячиной, купил там журнал «Оружие для настоящего мужчины». На обороте этого журнала (в котором было, кстати, много комиксов) я с замиранием сердца обнаружил рекламу, которую так искал: «Ваше хобби – оружие?», «Практика стрельбы по мишени», «Стой! Стреляю!», «Новый супер-пистолет в виде шариковой ручки, всего за 3,98 долл.!», «Немецкие снайперские винтовки, из которых стреляли безумцы-фанаты из „СС“ – в ограниченном количестве!», «Учимся дома на снайпера!», «Защити себя при любых обстоятельствах!». Дрянные рисунки с изображением винтовок, пулеметов, пистолетов, револьверов, базук, пушек – на любой вкус! «Купи себе пушечку! Такая и танк разворотит!» Почему бы и танк не прикупить? Но в том журнале о том, что продаются танки, не говорилось.

О степени крайности моего безрассудства в тот момент можно судить по той лихорадочной скорости, с которой я, выбрав наугад какую-то рекламу, накупил в той же лавке конвертов и в один из них запихнул купон, прилагавшийся к рекламе, а вместе с этим купоном – несколько долларовых бумажек, из тех, что время от времени, забывчиво и судорожно спохватываясь, совал мне Отец, подобно тому как, так же судорожно спохватываясь, он совал окружающим наводнявшие его карманы жвачку или проездные билетики. Я купил марку в автомате, проглотившем лишний цент, вывел детским своим почерком крупными буквами адрес на конверте и опустил его в ящик на углу. Вся эта операция заняла у меня не более пяти минут, после чего я продолжил свой путь.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1…

Мирный пилот, пролетая низко над Седар-Гроув, пожалуй, смог бы разглядеть не больше, чем пешеход, но время от времени свет все же проникал в кое-какие уголки. Как-то днем я трудился внизу над заданием по математике (меня записали в класс интенсивного изучения геометрии; была середина июля, стояло незабываемое лето). Как вдруг ко мне вошла Нада. Она что-то жевала. Села на диван, немножко посидела, возможно даже и не взглянув на меня. Потом спросила:

– Сколько тебе лет?

Я в изумлении взглянул на нее. Она жевала листок сельдерея.

– Одиннадцать, – сказал я.

– Одиннадцать… – протянула она рассеянно, будто подсчитывала в уме, убеждаясь, что я прав. – Знаешь, Ричард, мне бы хотелось общаться с тобой, но нам как будто и говорить-то не о чем. Ты обратил внимание?

– Не знаю, – отозвался я.

– У тебя есть друзья? Чем ты интересуешься? Что ты любишь читать? Хочешь этим летом в лагерь? Твой отец утверждает, что ты вроде бы интересуешься бейсболом, это правда?

– Что-то не припоминаю.

– Разумеется, это не так! Это ему приснилось! – саркастически воскликнула Нада. Кончив жевать сельдерей, она слегка вытерла пальцы о диванное покрывало. – Какую последнюю книгу ты прочел, Ричард?

Я покорно отложил ручку. Что, если признаться ей, сказать, что я все время трачу, читая, что она пишет, не понимая при этом ничего, кроме одного: всю жалость, которая в ней есть, она, должно быть, расходует исключительно на свои рассказы. Читая ее, можно подумать, нет ничего проще, чем вызвать жалость у Наташи Романовой, но вот она сидит передо мной, эта самая Наташа Романова – в желтых шелковых брюках и желто-зеленой блузе, – сидит и смотрит на меня так, словно бы я только что выполз, как таракан, из щели в стене.

– Рассказы, научную фантастику.

Мгновенно интерес ко мне у нее угас.

– Скажи, Ричард, ты скучал, пока меня не было? – спросила она. – Почему ты не отвечал на мои письма?

– Это когда?

– Когда меня не было, дурачок. Когда я уходила.

Мне льстило, когда она называла меня «дурачок».

– Много уроков было.

– Ах, эта глупая школа Джонса Бегемота, этот мерзкий Нэш! Так ты скучал без меня?

– Конечно, скучал.

– А что, твой отец прятал письма, которые я тебе писала, или показывал?

– Показывал.

– Ты правду говоришь?

– Да, Нада.

– Он хотел встать между нами, но теперь это в прошлом. И я не виню его. Теперь никто ни на кого не сердится.

– Отец был очень внимательный.

– Он хочет, чтобы ты называл его «папа».

– Папа…

– Впрочем, зови как хочешь. Мне все равно.

– Он очень обо мне заботился, водил меня в кино, в кегельбан. Все время заботился, – выдавил я из себя.

– Он много пил?

– Пил?

– Ричард, ты совсем не знаешь своего отца. Ты себе плохо представляешь его как человека. Не давай ему дурачить себя.

– Хорошо, Нада.

Она вскинула на меня глаза:

– Да что ты, черт побери, все заладил одно и то же? Словно прикидываешься! Что все это значит? Ты как будто мне подыгрываешь, за кого ты себя выдаешь? С кем ты бываешь? Кого слушаешь? Разве может из тебя получиться нормальный человек, если ты будешь слушать дурные наущения! Я знаю, на днях, когда я разговаривала по телефону, ты подслушивал. Мне было слышно, как ты там притаился наверху, дружок, но я из вежливости не стала тебе выговаривать.

С серьезного тона она перешла на шутливый. Все, что было произнесено Надой до того, было сокрушено теперь шквалом ее иронии. Она искоса взглянула на меня, точно так же, как недавно один парень, только у того была майка с надписью «Иисус спасет» и темные очки, поэтому упоминание о взгляде в его случае как бы неуместно.

В конце коридора у двери, ведущей в цокольный этаж, что-то быстро мелькнуло – на мгновение я увидел маленькую мордочку, лапки, – и все исчезло. Этого движения было достаточно, чтобы вывести меня из ступора, поэтому матери я ничего не сказал. Но, может, мне это просто показалось? Нада продолжала говорить, и я отметил, что манера говорить у нее стала иная – этот «дружок» и тому подобное, – а значит, и у нее самой появился кто-то новый. Стоило ей умолкнуть, я, испугавшись, что она уйдет, немедленно брякнул первое, что взбрело на ум:

– Как-то миссис Хофстэдтер обрезала Густаву ногти на руках и на ногах щипчиками и чуть не отрезала на ноге мизинец.

Нада сдвинула брови:

– Что за чушь ты городишь, Ричард!

– Нет, правда! Она вообще какая-то странная.

– Ты чересчур нетерпим к взрослым, – сказала Нада. – К тому же, дружок, это ее сын, и она имеет право, если пожелает, отрезать ему не только мизинчик, но и большой палец.

– Ты что, не любишь Густава?

– Почему не люблю? Он славный мальчик. – Нада вытянула ноги, лениво вздохнула. – Послушай, дружок, как ты смотришь на то, чтобы перекусить? Хочешь, поедем с тобой в «Хоу-Джоу», я куплю тебе мороженое, а то давай-ка спустись вниз в кладовую, сунься в холодильник. Там у нас ванильное мороженое есть.

– Я не пойду вниз.

– Почему?

– Там мыши или кто-то еще.

– Ты с ума сошел! – засмеялась Нада. – У нас нет мышей. Что это тебе, трущоба, что ли? Ну, тогда давай в «Хоу-Джоу».

– Я не хочу есть.

– Может быть, и там мыши? У тебя всюду мыши!

– Не знаю, может, там не мыши…

Нада внезапно выпрямилась. Из кухни донеслось бряцание кастрюль: там орудовала наша служанка Либби.

– Во всем у этой женщины прорывается явная враждебность. Ты послушай, как она гремит посудой! – сказала Нада.

– Она хорошая.

– Ах, у тебя все хорошие.

Наступила неловкая пауза. Затем у Нады под локтем зазвонил телефон.

– Простите, нет! – сказала Нада в трубку. – Увы, я не Наташа Эверетт, вы, должно быть, ошиблись номером. Нет, нет, увы, меня зовут иначе.

Она повесила трубку и подмигнула мне.

– Мама, правда, там внизу мыши или кто-то еще…

– Что такое, ты назвал меня «мама»? Отучился от старой привычки? Не смотри на меня, дружок, так плаксиво и жалостно через очки! Мне не особенно нравится, когда меня называют «мама». На такое обращение я реагировать не буду. Я хочу быть сама по себе, вот и все. Чтоб без «мам» и без «сын». Никакой такой зависимости. Я хочу, Ричард, чтоб и ты был свободен, чтоб от тебя разило свободой. И меня ты ни в чем винить не будешь.

– А кого мне винить?

– Никого.

– И даже Отца?

– Его тем более.

– Значит, винить некого?

– Есть кого, моего родного папашу, полоумного выпивоху папашу, – сказала Нада, но уже без обычного мелодраматического нажима. Было видно: она жалеет, что повесила трубку. – Если ты не уймешься, я куплю «Чик-чик на дому» и прямо здесь тебя дома и постригу и не пощажу обоих твоих ушей, дружочек. И твоих и Густавовых!

Она потянулась ко мне, взъерошила волосы.

Нада права, мне пора было стричься.

Отец водил меня в парикмахерскую по субботам, когда стригся сам, но иногда он исчезал куда-то далеко и про меня забывал. И я подолгу ходил заросшим. Отраставшие волосы меня, как и многое другое, не слишком заботили.

– Знаешь, Ричард, я однажды целых два дня убила на то, чтобы выяснить, солгал или нет твой отец. Целых два дня! И оказалось, что он не солгал, вовсе нет, но только, когда он говорил правду мне всегда при этом хотелось сказать: «Господи! Но это же явная ложь!» Такая у твоего отца манера.

– Нада, а что такое выкидыш?

Она вся подобралась, сняла руку с моей головы. В выражении лица появилось какое-то нарочитое пренебрежение.

– Ну, можно сказать, что выкидыш – это в своем роде крушение планов. Скажем, мы планируем, что Отец нам вечером поджарит бифштексы на гриле, однако Отец в ожидаемое время домой не является. Значит, нам приходится выкинуть из головы эту идею.

– И только?

Мгновение она молчала, как бы и не глядя на меня. Невозможно было сказать, на что она смотрит, о чем она думает. Помолчав, она произнесла:

– А что, дружище, не отправиться ли нам в «Хоу-Джоу»? Пообедаем там вкусно, недорого? Ни сегодня, ни завтра вечером отец не приедет, можем есть с тобой что хотим и когда хотим.

– Ты никогда не говоришь мне правду, Нада, – с горечью сказал я.

– Ну что ты ко мне пристал? Оставь меня в покое, дружок!

Зазвонил телефон, она быстро сняла трубку.

– Да, добрый день, да! – быстро проговорила она.

Погруженный в летаргию, я смотрел на нее и думал, как это странно, что она – моя мать. Мне так о многом надо поговорить с ней, а говорим мы ни о чем. Время нашего общения истекает, пролетает мимо, как легкий ветерок, а она тратит последние мгновения на разговор с Тем, Другим…

– Ах, не серди меня, я не могу сейчас разговаривать, – говорила Нада тем же тоном, каким разговаривала со мной. – Когда? Сегодня вечером? Нет, не сегодня. Завтра! Нет, он не вернется. Пойми, я не могу сейчас говорить! Я просила мне не звонить. Да! До свидания.

– Кто это звонил, Нада? – спросил я.

– Не называй меня «Нада», негодник! – сказала она. И поднялась не спеша, радостная. Голос ее прозвучал как бы издалека, будто она все еще разговаривала по телефону. – Ну что, едем ужинать или как? Что сидишь?

Однако в тот вечер ужинать мы не поехали: произошла странная вещь. Либби поскользнулась на ступеньках заднего крыльца, растянула лодыжку, и нам пришлось за ней ухаживать. Это случилось как раз тогда, когда мы собрались выезжать, мы покорно вернулись обратно. Именно так обычно в жизни и происходит. Сначала все движется в каком-то разумном направлении, как вдруг кто-то берет и поскальзывается, падает и этим нарушает все планы. Столько лет прошло, а я по-прежнему испытываю безотчетную ненависть к Либби…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю