355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джорджо Бассани » В стенах города. Пять феррарских историй » Текст книги (страница 9)
В стенах города. Пять феррарских историй
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:22

Текст книги "В стенах города. Пять феррарских историй"


Автор книги: Джорджо Бассани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Она рассмеялась.

– Это лишь мечта, я знаю, – добавила она, – желание, которому не суждено сбыться. Если не считать нескольких лет тюрьмы, пары лет ссылки и теперь жизни под надзором, что я сделала такого важного в жизни, чтобы заслужить могилу среди именитых людей, пусть даже неверующих, нашего города? Меня даже ни разу не избили, представьте себе. Со мной фашисты были более сдержанными. Они ограничились в тысяча девятьсот двадцать втором году, когда я выходила из начальной школы Умберто I на улице Берсальери-дель-По, тем, что заставили мня выпить пол-унции касторки и вымазали лицо сажей. Всего-то! Если бы не дети, которые на все это смотрели, и многие плакали от страха, уверяю вас, мне бы это даже и не показалось таким ужасным. Стоило являться вдвадцатером, с дубинками, кинжалами, черепами на беретах и тому подобным, чтобы совладать с одинокой женщиной! Тоже мне силачи! Я еще глотала свою касторку, а уже понимала, что чернорубашечники нарвутся на всеобщее неодобрение.

Излюбленной темой ее рассказов все же было тюремное и ссыльное прошлое.

– Тюрьма – настоящая школа, – сказала она в один из вечеров, зажигая новую сигарету об окурок предыдущей (эта привычка, пояснила она, «прилипла» к ней как раз в тюрьме), – если заключение не слишком долгое и не разрушает тела. Я, со своей стороны, благодарна судьбе за это испытание. Одиночество, сосредоточение, пребывание наедине с самим собой – благотворные вещи. Познание себя, многократные попытки борьбы со своими склонностями, иногда завершающиеся победой, – все это возможно лишь в четырех стенах тюремной камеры. Когда я вышла из тюрьмы в в тысяча девятьсот тридцатом году, я покидала свою камеру номер тридцать шесть (видите, какое совпадение? тот же номер, что и у дома моей сестры!) с грустью как будто оставляла там часть себя. Каждый угол, каждая стена, каждая мелочь, все там внутри несет отпечаток страдания. Истина в том, что места, где плакали, страдали, где находили внутренние силы, чтобы надеяться и сопротивляться, именно к ним привязываешься больше всего. Возьмем, к примеру, вас. Вы же могли уехать, как многие ваши единоверцы, и имели на это полное право после того, что пришлось пережить. Однако вы сделали иной выбор. Предпочли остаться здесь, бороться и страдать. И теперь эта земля, этот старый город, где вы родились, выросли и возмужали, стали вдвойне вашими. Вы никогда их не покинете, я знаю!

Она всегда заканчивала этими словами. Даже когда начинала с рассказа о себе и о своей жизни, неизбежно заговаривала о Бруно, о том, что она считала его деятельностью в ближайшем будущем.

Для него, говорила она, ею были уже давно запланированы полезные знакомства с основными представителями городского антифашистского движения; более того, она уже поручила Ровигатти предупредить о его скорых визитах.

С социалистами надо было сойтись в первую очередь. Однако нотариуса Личчи, весьма язвительного и чудаковатого, лучше оставить еще повариться в собственном соку, пока он не стряхнет с себя равнодушие и сам не начнет искать прежних друзей. Необходимо было срочно сходить к адвокатам Баруффальди, Поленги и Таманьини, трем реформистам, жаждущим действия, а потом зайти к адвокату Боттекьяри, чтобы попытаться «подцепить» его племянника Нино, который недавно поступил в контору дяди в качестве практиканта. Речь шла о молодом человеке несомненно разумном и способном, раз уж он сумел добиться авторитета и в Союзе фашистской университетской молодежи, где два года назад, по ее сведениям, он выполнял довольно важные функции. Его необходимо было вовлечь в дело как можно скорее, это ясно, иначе вскоре он попадет под очарование какой-нибудь новой «тоталитарной сирены».

Кроме социалистов, ему надо было познакомиться со старыми республиканцами: такими, как дантист Канелла, портной Скуарча, аптекарь Риккобони. И они в последнее время подавали недвусмысленные знаки, указывающие на их желание двигаться, на готовность во имя общих целей борьбы забыть о вечных обидах и антисоциалистических предрассудках.

Что касается католиков, то их среда, схожая в этом с коммунистической, оставалась в некотором роде замкнутым миром, куда было непросто попасть. И все же адвокат Галасси-Тарабини, хотя бы он, был человеком вполне открытым. В свое время он близко общался и с графом Грозоли, и с доном Стурцо; вступал в противоречие с клерикалами фашистского толка в годы, когда папа Пий XI прославлял Муссолини, чуть ли не объявив его Человеком Провидения: вот человек что надо, им никак нельзя пренебрегать. Надо было также сказать об инженере Сеарсе, либерале скорее правого уклона, но человеке весьма благородном; и о докторе Герцене, пламенном сионисте, пусть так, но которого вполне вероятно привлечь к делу итальянского антифашизма, особенно если его будет приглашать единоверец.

Оставался, наконец, Альфио Мори, товарищ и в некотором смысле ученик Антонио Грамши (они познакомились в тюрьме), человек, о котором ходили слухи: говорили, что товарищ Эрколи, каждый раз, когда тайно возвращался из Советского Союза, все охотнее выслушивал его советы. Мори был самым важным из всех, и поэтому за ним особенно тщательно следили. Ему всегда надо было действовать с крайней осмотрительностью. Например, назначалась встреча, а он не приходил на нее. Назначалась вторая, и он снова не являлся. Только при пятой, шестой встрече подряд Мори наконец решался показаться. В любом случае, если у Бруно будет терпение, может быть, ей и удастся устроить ему встречу даже с Мори…

Она все говорила, говорила… Тени надгробий и стел постепенно вытягивались в траве, луг понемногу пустел, несколько влюбленных парочек двигались в сторону бастионов.

В один из вечеров Бруно лежал, как обычно, у ног Клелии Тротти. Слушая не особо внимательно то, что она говорила, он бесцельно водил взглядом по площади и в какой-то момент заметил метрах в двадцати светловолосого, высокого, стройного юношу, опершегося на раму велосипеда.

У юноши был вид человека, который кого-то ждет, и, чтобы убить время, он погрузился в разглядывание розовых страниц газеты. И вот действительно, почти бегом приближается девушка, тоже светловолосая, тоже красивая и совсем молоденькая. Возможно, она боится, что за ней следят, потому что, двигаясь по лугу, каждые три или четыре шага она оборачивается и смотрит в сторону, откуда появилась.

Но никто, разумеется, за ней не следил. Простое кокетство.

Добежав до своего дружка, она первая бросилась в траву, сразу же расправляя вокруг ног быстрыми и изящными движениями руки белую шерстяную юбку в складку. Другой же рукой она ласково тянула оставшегося стоять юношу, приглашая его сесть рядом.

Теперь они оба сидят рядом в траве, спиной к Бруно, около велосипеда. Их юные головы склонены и почти касаются друг друга. Поддавшись неге вечернего воздуха, наслаждаясь простым соприкосновением тел, похоже, они не произносят ни слова. «Кто они? Как их зовут?» – беспокойно спрашивал себя Бруно, а голос Клелии Тротти звучит в его ухе будто издалека, неразборчивым жужжанием. Хотя он так и не смог, несмотря на все усилия, вспомнить их имена, ему казалось, что он их знает: и юношу, и девушку. В одном он, во всяком случае, был уверен: что они студенты, возможно из классического лицея, и что оба принадлежат к лучшим буржуазным семействам города.

Прошло около десяти минут.

Вдруг Бруно увидел, как юноша шевельнулся. Встал на ноги, спокойно подобрал велосипед и предложил руку подруге. Та повисла на ней всем телом, заставив его поднять ее силой, и смеялась с ленивым кокетством, запрокинув голову.

Они начали удаляться в направлении городских стен, наискосок пересекая луг.

– Почему бы и нам не пойти туда? – сказал Бруно.

Левой рукой он указывал на Стену Ангелов, все еще залитую солнцем.

– Но уже поздно, я боюсь, мы не успеем, – ответила Клелия Тротти, которую он перебил на середине фразы. – Вы же знаете, мне надо возвращаться домой засветло!

– Будет вам! Всего только один раз… Мы увидим великолепный закат.

Бруно уже поднялся. Он протянул ей руку, чтобы помочь встать, и они направились к бастионам.

Молодая парочка двигалась метрах в пятидесяти впереди. Юноша сел на велосипед и иногда, чтобы сохранять равновесие, придерживался правой рукой за плечи подруги. Бруно никак не мог на них насмотреться. «Кто они, как их зовут?» – продолжал бормотать он сквозь зубы. Они казались ему даже не просто красивыми, а чудесными, недосягаемыми. Так вот они какие, образцовые представители расы! – говорил он себе с отчаянием ненависти и любви, прикрыв веки. Их кровь лучше, чем его, их душа лучше, чем его! Если он не ошибался, волосы девушки были схвачены сзади красной лентой. И последние солнечные лучи, казалось, все собрались на этой ленте.

О, быть с ними, одним из них, несмотря ни на что!

– Я правильно сделала, что послушала вас. С вершины городской стены мы сможем насладиться действительно необыкновенным закатом, – умиротворенно сказала Клелия Тротти.

Бруно обернулся. Так, значит, она ничего не видела, в очередной раз ничего не заметила. И теперь она снова заговорила. Будто сама с собой. Будто преследуя сновидение. Всегда затерянная в своем одиноком, вечном мечтании тюремной заключенной.

Он вздрогнул.

Возможно, настанет день и она поймет, кто такой Бруно Латтес, подумал он, снова обращая взгляд прямо перед собой. Но если этот день и настанет, то, конечно, еще очень нескоро.

Однажды ночью в сорок третьем
Пер. Ольга Уварова

I

С первого взгляда этого можно и не заметить. Но стоит посидеть несколько минут за столиком перед «Биржевым кафе», где прямо над вами нависает отвесная круча Часовой башни, а чуть правее выступает зубчатая крыша Оранжереи, чтобы это сразу бросилось в глаза. Речь вот о чем: летом и зимою, в солнечную погоду или в дождь – крайне редко те, кому надо пройти по этому отрезку проспекта Рома, шагают прямиком по залитому светом тротуару на противоположной стороне улицы, ровной линией тянущейся вдоль глухой кирпичной ограды крепостного рва. Если кто-то тут и проходит, то это может быть турист, заложивший указательный палец между страницами красного томика «Туринг клаба» и задравший голову, или заезжий коммерсант, который, зажав под мышкой кожаную сумку, спешит, тяжело дыша, в сторону железнодорожного вокзала; это может быть крестьянин из области, приехавший в город на рынок и, в ожидании послеобеденного автобуса на Комаккьо или Кодигоро, с явным смущением несущий свое тело, отяжелевшее от еды и вина, которыми он заправился вскоре после полудня в какой-нибудь харчевне в Сан-Романо. Это может быть кто угодно, но только не феррарец.

Так вот, приезжий проходит вдоль ограды, а сидящие в кафе напротив люди с усмешкою провожают его взглядом. Однако в определенные часы взгляды становятся особенно пристальными, дыхание замирает. За какие только воображаемые кошмары не бывает в ответе провинциальная скука и праздность? Будто бы камень тротуара напротив внезапно должно разорвать взрывом мины, детонатор которой неосторожно задела нога ни о чем не подозревающего приезжего. Или словно короткая очередь того же фашистского пулемета, который одной декабрьской ночью 1943 года именно там, под портиком «Биржевого кафе», уложил на тот самый тротуар одиннадцать горожан, может заставить неосмотрительного прохожего завертеться в том же кратком, жутком танце содроганий и конвульсий, который наверняка исполнили за мгновение до того, как упали замертво один поверх другого, те, кого История вспоминает как первых в хронологическом порядке жертв итальянской гражданской войны.

Разумеется, ничего подобного не произойдет. Не разорвется никакая мина, пулемет не станет вновь решетить пулями кирпичную стену. Посему приезжий человек, приехавший в Феррару, скажем, для осмотра ее художественных красот, сможет пройти мимо маленьких мраморных табличек с выгравированными на них именами погибших и ход его мыслей ничем не будет потревожен.

Однако порою кое-что все-таки происходит.

Неожиданно раздается голос. Речь идет о высоком, надтреснутом голосе, какой бывает у мальчиков на пороге половой зрелости. И поскольку исходит он из груди Пино Барилари, владельца одноименной аптеки, который, глядя из окна находящейся над аптекой квартиры, остается невидимым для всех тех, кто расположился за столиками внизу, под портиком, то для них он словно исходит с неба. Голос произносит: «Поаккуратнее, молодой человек!», либо: «Смотрите хорошенько, куда ступаете, синьор!», или же просто: «Эй!» И не то чтобы это был окрик, нет-нет. Слова эти звучат скорее как добродушное замечание, как совет, даваемый тоном человека, который и не ожидает, что к нему прислушаются, да и, в конце концов, не имеет большого желания заставлять себя слушать. Результат всегда бывает следующий: турист, или кто бы он там ни был, попирающий в этот момент избегаемый всеми тротуар, обычно продолжает свой путь, не подавая каких-либо признаков того, что услышал адресованные ему слова.

Зато, как я уже сказал, их прекрасно слышат посетители «Биржевого кафе».

Только покажется вдали незадачливый чужак, и тотчас разговоры становятся менее оживленными. Глаза устремляются к нему, дыхание замирает. Заметит ли он, собирающийся пройти там напротив, что совершает действие, от которого ему следовало бы воздержаться? Подымет он или нет в решающий момент голову от «Туринг клаба»? И главное: снизойдет ли сверху бесплотный, сюрреалистичный, иронично-печальный голос невидимого Пино Барилари? Возможно, да, а возможно, и нет. В ожидании часто присутствует нечто лихорадочное: как будто они все вместе ни много ни мало наблюдают за спортивным состязанием с особенно непредсказуемым исходом.

– Эй!

Вмиг перед мысленным взором каждого встает фигура аптекаря, глядящего из окна квартиры над их головами. Значит, на сей раз он здесь, сидит у подоконника, часовой на своем посту, его худые, волосатые, невероятной белизны руки подняты к лицу, направляя на того, кто в неведении проходит внизу, поблескивающие стекла походного бинокля. И те, что укрылись под сенью портика, испытывают тогда большое облегчение оттого, что находятся среди зрителей, а не по ту сторону улицы, у позорного столба.

II

Мало кто в Ферраре в тридцать девятом, когда летом того столь знаменательного для судеб Италии и мира года в окне одного дома на проспекте Рома стали замечать фигуру человека в пижаме, безотлучно сидевшего в кресле с парой подушек за спиною, – право, мало кто мог поведать о нем и о его жизни что-либо, помимо самых общих сведений.

Что он единственный сын доктора Франческо Барилари, умершего в тридцать шестом, оставив ему в наследство одну из лучших аптек города, – это, естественно, было фактом, известным даже мальчишкам самого младшего поколения, на фигурах которых, как бы прикидывая качества и возможности каждого (по утрам, когда по пути в школу они пробегали под портиком «Биржевого кафе» или рядом с ним, по последнему разу затягиваясь короткими донельзя окурками), столько раз задерживался ироничный и проницательный взгляд худощавого и вечно задумчивого старого аптекаря, ими же самими прозванного Мензуркой. Насчет которого при этом, помимо того, что он был авторитетным «33-м градусом» [42]42
  Высшая степень в масонской иерархии.


[Закрыть]
, что поначалу проявил некоторую симпатию к фашизму, впрочем, тут же к нему и охладел и что с незапамятных времен ходил во вдовцах, мало что можно было сказать.

О молодом Барилари – если, конечно, можно назвать молодым мужчину тридцати одного года – было известно немногим больше уже сказанного. К примеру, в тридцать шестом, когда умер старый масон, для всех было неожиданностью увидеть, что он тотчас занял отцовское место за аптечной стойкой. В сверкающем белизной халате, он уверенно обслуживал клиентов, позволяя называть себя доктором. «Так, значит, он окончил университет! – шепталась удивленная публика. – Но какой? Когда? Кто были его сокурсники?»

Новый сюрприз и изумление ждали всех осенью тридцать седьмого, в связи со внезапной и никем не предполагавшейся женитьбой тридцатидвухлетнего аптекаря на семнадцатилетней блондинке Анне Репетто, дочери маршала карабинеров [43]43
  Низший офицерский чин в корпусе карабинеров (военной полиции в Италии).


[Закрыть]
– уроженца Кьявари [44]44
  Город на лигурийском побережье Италии.


[Закрыть]
, несколько лет назад переведенного вместе с семьей в Феррару.

Речь шла о довольно-таки разбитной особе, вечно раскатывавшей на велосипеде и не пропускавшей ни одного танцевального вечера в городских клубах, повсюду провожаемой изрядной свитой ровесников и многочисленными взглядами представителей старших поколений, издалека наблюдавших за ее движениями: скажем прямо, это была слишком яркая, видная девушка, чтобы при виде того, как она достается другому – и кому? Пино Барилари! – почти всякий в городе не почувствовал бы себя обманутым и преданным.

Вот почему сразу после свадьбы разговоры о Пино снова оживились. По правде сказать, говорили больше не о нем, а о его юной супруге.

В свое время ей пророчили самое блестящее будущее. Какой-нибудь заезжий туз, увидав ее на пляже Адриатической Ривьеры, по уши влюбится в нее и возьмет в жены; или продюсер, тоже очарованный прелестями Анны, увезет ее в Рим и сделает кинозвездой… Как можно теперь было простить ей то, что она поддалась искушению поспешно устроить свою личную жизнь, да еще таким образом? Ее упрекали в мелкотравчатости, в мелкобуржуазном корыстолюбии, во врожденной продажности. Иные винили ее даже в неблагодарности к семье. «Ах да! – вздыхали они. – Лигурийские куркули, представьте себе, как они-то локти себе кусают, бедняги!» И потом, кто хоть раз видел эту парочку до свадьбы? Где они познакомились? Не будь это с самого начала сомнительная история, возможно улаженная по телефону, а так без сомнения и было, вполне вероятно было бы хоть раз застукать их в районе площади Чертозы, или под бастионами, или на площади Арми – иными словами, в местах, куда обычно отправляются влюбленные парочки. Следовательно, и на сей раз этот пройдоха Пино Барилари проявил изрядную ловкость. Затаившись в аптеке, он выжидал, пока другие, там снаружи, беспомощно пожирали глазами дефилировавшую перед столиками «Биржевого кафе» Анну, ее развевающиеся за спиной светлые волосы, ее накрашенные полные губы, ее обнаженные до бедер, если не выше, длинные загорелые ноги. А в нужный момент – бац! – и поймал рыбку в сети, и всем до свиданья. Впрочем, какая нужда была ему выходить на люди со свободной и лишенной предрассудков девушкой, какой была Анна Репетто, – девушкой, которую город к тому же ни на минуту не упускал из виду, – если после того, как преставился Барилари-старший, освободилась целая квартира в верхнем этаже над аптекой? Кто бы смог заметить ее, если бы она, скажем, юркнула в аптеку в два часа пополудни, когда зенитное июльское солнце нещадно палит по козырьку «Биржевого кафе», и поскольку в этот час все обедают, то под навесом не осталось ни души? Скверная история, заключали под конец, скривив мину, беседующие: решительно скверная и вульгарная. Но что было, то прошло, лучше теперь о ней больше не говорить, предать ее забвению.

Лишь внезапный паралич, который через неполных два года поразил ноги Пино Барилари, вследствие чего облаченная в пижаму верхняя половина его туловища замаячила в окне, как в литерной ложе театра, над оживленным проспектом Рома, имел силу вновь привлечь всеобщее внимание к его персоне. С того момента к молодой жене, при всем к ней сочувствии, интерес угас. Стали снова говорить о Пино, и только о нем одном. Но с другой стороны, разве не этого он добивался, выставляя себя на всеобщее обозрение? Ведь теперь он неотлучно был там, просиживая с утра до вечера у окна в квартире над аптекой, готовый озадачить всякого, кто осмеливался пройти у него на глазах по тротуару вдоль стены крепостного рва, взглядом, который светился – так уверяли сами прохожие – дерзким и бесстыдным светом. К тому же еще и веселым! – продолжали они, словно именно сифилис, долгие годы коварно дремавший в его крови и наконец внезапно заявивший о себе, лишив ног, превратил его до сих пор бесцветную жизнь в нечто ясное, понятное ему самому, одним словом, существующее.Теперь он чувствовал себя сильным, даже заново рожденным, это хорошо было видно: уж точно он больше не походил на того пассажира с тонущего корабля, вцепившегося в спасательный круг, каким он выглядел, когда сразу после свадьбы два или три раза появился на людях под ручку с женою, совершая вечерний променад по проспекту Джовекка. «Видите, дорогие мои, к чему может привести мелкий грешок молодости? – словно хотел сказать он. – Извольте, смотрите!» А в сияющих глазах больше не было ни малейшей тени. Совершенно никакой.

Чтобы понять, какое замешательство, какое инстинктивное подозрение вызвало в согражданах подобное отношение, следует вообразить себе атмосферу тридцать девятого: я имею в виду то чувство потерянности, неуверенности, всеобщего недоверия, которое начиная с лета того года стало распространяться во всем итальянском обществе, и в Ферраре в частности.

В глазах большей части местной буржуазии начиная с мая месяца город внезапно превратился во вместилище ада.

Вначале – вспоминали, по которому разу резюмируя развитие событий, – была история с учениками средних классов: речь идет о той группе молодых людей не старше восемнадцати лет, которые по наущению своего преподавателя философии, некоего Роччеллы (немедля сбежавшего в Швейцарию), и с очевидным желанием посеять среди населения панику и смятение поставили себе целью разбить одну за другой по ночам все витрины центральных магазинов. И полиции, к которой в качестве добровольцев присоединились человек двадцать сквадристов старой гвардии, разбитых на патрульные команды лично Карло Аретузи, известным фашистским активистом еще до «марша на Рим», потребовалось устроить не одну засаду, чтобы эти малые наконец попались с поличным! Ребяческие выходки, пусть так – сама ОВРА, несмотря на пламенные заявления арестованных о коммунистических убеждениях, прилагала героические усилия к тому, чтобы свести к минимуму политическую окраску происшедшего, – но все же они несомненно что-то да значили. Все шло к худшему, тут было не до шуток. Город был наводнен пораженцами, саботажниками, шпионами. И что события принимали плохой оборот, можно было прочесть, например, по лицам иных евреев, на которых все еще можно было натолкнуться среди бела дня аж на проспекте Рома, под портиком «Биржевого кафе» (а меж тем давно следовало всех до одного евреев снова запереть в гетто, и пора было покончить с неуместным чистоплюйством!), или по лицам самых неисправимых из местных антифашистов, которые в «Биржевое» и захаживали-то только по случаю национального траура, и действительно, теперь они околачивались тут почти каждый день, похожие на стаю злых вещунов. Только слепец не заметил бы злорадства, которое так и прорывалось наружу из-под привычной маски равнодушия! Только глухой не расслышал бы в голосе, которым сенатор Боттекьяри окликал официанта Джованни, чтобы заказать ему свой обычный аперитив (голосе сильном, спокойном, звучном, заставлявшем вздрогнуть всех присутствующих в кафе), насмешку того, кто в глубине души уже лелеет реванш, уже предвкушает месть! И что еще могла означать эта внезапно овладевшая самим Пино Барилари нелепая мания выставлять себя напоказ, как не то, что и он, антифашист, бунтарь, желал приблизить час поражения Родины? Не следовало ли, случаем, усматривать в этой его бесстыдной демонстрации непристойного недуга оскорбительный и провокационный намек, в сравнении с которым даже четырнадцать витрин, превращенных одна за другою в груду осколков под камнями так называемой лицейской шайки, казались просто детской шалостью?

Эти тревожные соображения распространились вдоль и поперек и проникли в верхние сферы.

Однако, когда не бывшего в курсе этих разговоров Карло Аретузи по прозвищу Лихо попросили высказать свое мнение немногие приближенные, тесной свитой окружавшие его с утра до вечера, он в сомнении скривил губы.

– Не будем преувеличивать! – И Карло Аретузи улыбнулся.

Вот уже двадцать лет, как он, в бессменной компании Вецио Стурлы и Освальдо Беллистраччи, можно сказать, прописался за одним из столиков «Биржевого кафе». И именно к нему, как наиболее влиятельному члену той тройки, что во времена боевых команд составила знаменитый фашистский триумвират Феррары, именно к нему немедля обращались по самым деликатным вопросам.

Во власти ностальгических воспоминаний Лихо продолжал недоверчиво улыбаться. Сколько ни настаивали окружающие, невозможно было убедить его в том, что в поведении Пино Барилари просматривалось нечто угрожающее.

– Какой из него бунтарь, его и в армию не брали, – рассмеялся он под конец. – И потом, он же в двадцать втором ездил с нами в Рим!

Итак, именно тогда – и этот факт следовало запомнить, ибо в прошлом подобного ни разу не случалось, – из уст Лиха, принявшего по такому случаю патетический вид, кружок приближенных услыхал, с примечательным обилием подробностей, рассказ о «марше на Рим».

– Да уж, – вздохнул Лихо. Он о «марше на Рим» всегда предпочитал распространяться поменьше!

Но с чего бы, с апломбом продолжил он, с чего бы ему вообще разглагольствовать о таком событии, как это, – может, для кого-то и означавшее приход к власти (раздавшей потом этим кому-то теплые местечки), но для него и для многих других ему подобных – и тут Стурла и Беллистраччи согласно закивали головой – представлявшее собой лишь одно: конец Революции, окончательный закат славной эры разудалых команд?

И потом, если уж разобраться, о чем ином шла речь, как не об эшелоне в направлении столицы, с остановками на всех станциях, где группами подсаживались другие камераты [45]45
  Камерата – обращение, принятое между членами фашистской партии (аналог советского «товарищ»).


[Закрыть]
(в ту эпоху туннелей скоростной линии на участке Болонья – Флоренция еще и в помине не было!), и с настоящей армией карабинеров и королевских гвардейцев, размещенной в целях безопасности по всему пути следования? Ни один карабинер и ни один королевский гвардеец – какое там! – не охранял четыре «18-BL» [46]46
  Марка военного грузовика.


[Закрыть]
совершивших в девятнадцатом вылазку в Молинеллу, в самое логово красных, чтобы поджечь здание Палаты труда – это предприятие впервые привлекло внимание всей Италии к Феррарской федерации и, если быть точными, оно и породило первые трения между Феррарской федерацией и болонцами, которым экспедиция в Молинеллу показалась – и об этом было открыто заявлено – «провокационной выходкой». Тогда фашизм по духу был анархистским, гарибальдийским. Тогда, не в пример тому, как стало происходить впоследствии, бюрократов не предпочитали революционерам. Если в девятнадцатом либо в двадцатом молодой Лихо (так его прозвали рабочие-большевики из пролетарских кварталов по ту сторону ворот Порта-Рено – и он этим прозвищем всегда гордился, всегда красовался им, как боевой наградой), молодой Беллистраччи, молодой Стурла, вооруженные лишь дубинами, кастетами или, самое большее, парой оставшихся с войны старых «Sipe» [47]47
  Марка ручных гранат.


[Закрыть]
, выходили по ночам за Порта-Рено, ища повода для стычки с грузчиками-коммунистами, наводнявшими кабаки в районе Борго-Сан-Лука, смешно подумать, чтобы они могли рассчитывать на поддержку, пусть даже непрямую, со стороны Квестуры! С предоставлением протекции Квестура повременит до двадцать второго, вернее даже, двадцать третьего года, когда, отправляясь на карательную экспедицию, войдет в обычай устраивать сбор грузовиков и легковых машин прямо в стенах замка, в центральном дворе. Да и сельская буржуазия, надо было видеть, с какой готовностью она начиная с двадцать третьего года предоставляла фашистам свой транспорт, во всеуслышание заявляя, что считает высокой честью отдавать его на службу Делу!

Но, возвращаясь к «маршу на Рим» и к сыну доктора Барилари, мы должны признать, что в конечном счете именно он, этот паренек, стал единственным настоящим развлечением всей поездки. Если подумать, то только его присутствие и скрасило это никчемное предприятие.

Начать с того, что он подоспел в последний момент, когда поезд уже отходил, так что пришлось протягивать ему руку и почти на ходу втаскивать парня в тамбур. А как он был одет! Та еще экипировка: серо-зеленая накидка длиной до пят, без сомнения, с отцовского плеча, солдатские портянки, каждые пять минут слетавшие с ног, низкие желтые туфли огромного размера и, наконец, феска, которая была ему непомерно велика и, нахлобученная на голову, так оттопыривала уши, что смотрелся он ни дать ни взять как летучая мышь. И как было не прыснуть со смеху, встретив изумленный взгляд его широко раскрытых глаз, словно он, Лихо, был чуть ли не Томом Миксом [48]48
  Американский киноактер, герой немых вестернов.


[Закрыть]
, а остальные члены «Ручной гранаты» – командой шерифа? «Ты кто? Уж не сын ли доктора Барилари?» – сразу спросили у него. Запыхавшийся, не в состоянии выговорить ни слова, он лишь кивнул в знак согласия. «А папаша-то знает, что ты поехал с нами?» Теперь он мотал головой, переводя с одного на другого свой взгляд ребенка, попавшего в приключенческий фильм.

Ему было семнадцать, какой уж там ребенок! Однако лучше бы уж он был ребенок!

В свои семнадцать лет он был еще девственником. И поскольку поезд на том и на обратном пути останавливался почти на каждой станции; поскольку они пользовались почти каждой остановкой, чтобы сгонять в бордель, а он, Пино, вечно артачился, как мул, потому что в бордель идти не хотел, так что в конце концов приходилось силком тащить его за собой. Он сопротивлялся, упирался, заклинал их, рыдал. «Чего ты боишься, тебя ж там не съедят! – уговаривали его остальные. – Давай хоть посмотришь. Честное слово, мы не будем посылать тебя в комнаты!»

Он все не мог решиться. В конце концов он, Лихо, улыбаясь да подмигивая, отводил его в сторонку и шептал ему на ухо пару словечек. «Ты правда не хочешь идти? – говорил он. – Ладно тебе, не валяй дурака!»

И действительно, только тогда Пино решался зайти; но, едва оказавшись в общей зале, он забивался в угол, испуганно озираясь вокруг. А девушки? Ну, те, тая от умиления над его робостью (помимо прочего к фашистам они всегда питали особую слабость!), наперегонки бросались обласкивать его и опекать. Их воля, вместо борделя тут стал бы приют для брошенных младенцев. Тут, разумеется, приходилось вмешиваться содержательнице заведения. «Ну, чем мы тут занимаемся, барышни, – выговаривала она им, – отлыниваем?» И каждый раз комедия, каждый раз подобный фарс.

Решающая сцена произошла в болонском «Спекки» на обратном пути.

Поскольку участок трассы Пистойя – Болонья тянулся бесконечно долго (еще по пути туда они чуть не померли со скуки), то в Пистойе двое или трое из них сошли с поезда, чтобы запастись пузатыми бутылями с «Кьянти» на пролегавший через Апеннины путь. В горах стоял холод и такой густой туман, что за десять метров было ничего не видать. Чтобы убить время, только и оставалось, что пить и петь. Мораль такова: по приезде в Болонью, около полуночи, все, включая Пино, были в стельку пьяные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю