355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джорджо Бассани » В стенах города. Пять феррарских историй » Текст книги (страница 10)
В стенах города. Пять феррарских историй
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:22

Текст книги "В стенах города. Пять феррарских историй"


Автор книги: Джорджо Бассани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

На улице Ока, внизу, прижавшись к утыканной крупными шляпками гвоздей створке двери, Пино снова оказал очередную попытку сопротивления. И тогда он, Лихо, хмель ли был тому виной или дорожная скука, а может, досада на то, что пришлось участвовать в этом массовом балагане, которым – стало уже ясно – был «марш на Рим» (в Риме они пробыли жалких два дня, и то в основном под замком в казарме, так и не повидав дуче ни вблизи, ни издали, потому что, как говорили, он вел переговоры с королем о формировании правительства), только внезапно он, неизвестно каким образом, оказался с маузером в руке, приставленным парню к шее. И если бы Пино не решился наконец покончить с нытьем и не вошел внутрь или, когда они поднялись в общую залу, если бы он опять, как обычно, отказался подниматься в комнату с проституткой – то в этот раз ему грозило кое-что похуже сифилиса, если, конечно – поди узнай наверняка! – он подцепил его именно тогда!

Лихо лично проводил их наверх в комнату – чтобы удостовериться, что и Пино, и проститутка полностью исполнят свой долг. И хорошо еще, что Пино и тут не стал артачиться! В противном случае, во хмелю да с револьвером в руках, он и правда мог выкинуть все что угодно.

III

Кто в Ферраре не помнит ночь 15 декабря 1943 года? Кто сможет позабыть, покуда жив, нескончаемо долгие часы той ночи? Ночи, проведенной без сна, напряженно, до боли в глазах всматриваясь через щели жалюзи во мрак затемненного города и то и дело вздрагивая от стрекота пулеметов или от шума проезжавших мимо груженных вооруженными людьми машин.

 
Смерть нас не страшит,
Да здравствует могила… —
 

распевали невидимые люди в кузовах машин. Пение было размеренное, но не воинственное: в нем тоже слышалась какая-то безнадежность.

Весть об убийстве консула Болоньези, бывшего федерального секретаря – того самого, который начиная с сентября, после краткого интермеццо правительства Бадольо [49]49
  Пьетро Бадольо – премьер-министр Италии после смещения Муссолини в июле 1943 г.; 3 сентября подписал договор о капитуляции Италии с англо-американскими союзниками, однако 8 сентября страна была частично оккупирована немцами.


[Закрыть]
, занялся в новой должности регента реорганизацией Фашистской федерации, – разнеслась по городу во второй половине того же дня. Чуть позже по радио сообщили подробности: обнаруженный на проселочной дороге в окрестностях Коппаро автомобиль «фиат» с распахнутой левой дверцей; водитель, навалившийся грудью на руль, «словно уснув»; «классический» выстрел в затылок, «разоблачающий исполнителей лучше подписи чернилами»; и негодование, «волна справедливого негодования», которую новость тотчас вызвала в Вероне, среди членов Учредительной ассамблеи новой Социальной республики, проходившей в Кастельвеккьо. Вечером можно было даже прослушать по радио прямую трансляцию с веронского заседания. Внезапно печальный баритон того, кто, оповестив слушателей о смерти консула Болоньези, воздавал усопшему посмертную хвалу, был заглушен высоким, пронзительным голосом, яростно и жалобно завопившим, словно бьющийся в истерике ребенок: «Отомстим за камерату Болоньези!» Не успели феррарцы, испуганно переглянувшись, выключить радиоприемники, как уже с улицы через задрожавшие оконные стекла заслышался глухой грохот приближающихся грузовиков и режущие «тра-та-та» первых автоматных очередей.

Никто не ложился этой ночью, никто не сомкнул глаз. Не было ни единого феррарца, который бы не боялся, что с минуты на минуту ворвутся к нему в дом. Но больше всего в эту ночь говорили и спорили как никогда в буржуазных домах города.

Что происходило? Что готовилось произойти?

Да, верно, рассуждали они, сидя за теми же самыми обеденными столами, за которыми в положенный час поужинали, безуспешно пытаясь сохранять невозмутимость, и которые так и остались неубранными, с грязными тарелками и крошками на скатертях, в городе раздаются оружейные выстрелы и мрачные марши во славу смерти и могилы. Но нельзя же только на этом основании всерьез полагать, что фашисты, которые после сентябрьских событий даже в Ферраре ограничились тем, что устроили облаву на ту сотню евреев, до которых им удалось добраться, да посадили в тюрьму на улице Пьянджипане жалкую кучку антифашистов, проявив в общем-то значительную мягкость, – теперь, внезапно сменив тон и начав именно с Феррары, решат радикально и повсеместно закрутить гайки. Ведь фашисты тоже итальянцы, черт побери! Нет, сказать по правде, они больше итальянцы, чем многие другие, способные лишь склонять на разные лады слово «свобода» да начищать ботинки иностранному захватчику. Нет-нет, опасаться было нечего. Если фашисты и устроили шумиху, разъезжая со свирепыми лицами и черепами на фуражках, они сделали это в основном затем, чтобы не дать разгуляться немцам, которые, дай им действовать по собственному усмотрению, недолго думая, обошлись бы с Италией как с какой-нибудь Польшей или Украиной. Несладко им приходилось, фашистам! Надо было поставить себя в их положение, попытаться понять драму этих людей и лично Муссолини – ведь если он, бедняга, еще не удалился в свою «Каминате» [50]50
  «Рокка делле Каминате» – летняя резиденция Муссолини в области Романья.


[Закрыть]
, как ему, возможно, хотелось и, несомненно, пристало поступить, то удерживался от этого главным образом ради Родины. А король-то, король! Восьмого сентября он только и сумел, что слинять на пару с Бадольо. Муссолини же, как истинный романьолец (Савойские же герцоги [51]51
  Правящая династия в Итальянском королевстве с 1861 по 1946 г.


[Закрыть]
и Бадольо родом из Пьемонта – а пьемонтцы, как известно, всегда были людьми мелочными и неискренними!), – Муссолини ни мгновения не колебался, в ненастную годину он вновь взошел на капитанский мостик и встал у штурвала, отважно глядя в лицо волнам… И если уж начистоту, как прикажете расценивать убийство консула Болоньези – ко всему прочему отца семейства и человека, который в жизни мухи не обидел? Ни один настоящий итальянец не отважился бы одобрить подобное преступление, направленное, это было ясно любому, на то, чтобы и у нас, слепо подражая Югославии и Франции, разжечь пожар партизанской войны. Разрушение всех ценностей средиземноморского и европейского мира, одним словом, коммунизм – вот конечная цель партизанской войны! Если югославы и французы, несмотря на недавний опыт Испании, хотят коммунизма – что ж, хозяин барин! – пусть носятся себе со своим Тито и де Голлем. Итальянцам же в данный момент следует думать лишь об одном: как сохранить сплоченность и спасти то, что еще можно спасти.

Наконец наступил рассвет. И с наступлением утра пение и стрельба прекратились.

Одновременно с этим резко стих гул разговоров за закрытыми дверьми и окнами. Однако тревога не спала. Напротив, дневной свет, возвращая каждому, даже самому незрячему, отчетливое ощущение реальности, даже обострял ее. Что означала эта внезапно наступившая тишина? Что таила она и что предвещала? Это запросто могла быть ловушка, задуманная с тем, чтобы выманить людей наружу и потом устроить облаву. Прошло по меньшей мере два часа, прежде чем мало-помалу начали просачиваться в дома смутные известия о массовой расправе.

Жертв репрессии было пятьдесят, сто, двести… По самым мрачным предположениям, трупами был якобы завален не только проспект Рома, но чуть ли не весь центр города.

Одиннадцать трупов, сваленные тремя кучками вдоль ограды крепостного рва, на отрезке тротуара ровно напротив «Биржевого кафе»: чтобы пересчитать и опознать их, первым из тех, кто осмелился приблизиться к телам (издали они даже не походили на человеческие тела, а скорее напоминали тряпье, старое тряпье или тюки, сваленные под солнцем на мокрый снег), пришлось перевернуть на спину лежавших ничком и отделить друг от друга тех, что обнялись перед гибелью да так и лежали, переплетясь застывшими членами. И вовремя успели их перечесть и опознать, ибо немногим позже из-за угла проспекта Джовекка неожиданно вынырнул военный грузовичок и, театрально скрипя тормозами, остановился у группы столпившихся над телами людей. «Вон! Разойдись!» – заорали, еще не успев спрыгнуть на землю, сидевшие в кузове солдаты из Черной бригады. Погоняемые их криками, присутствовавшие нехотя ретировались к противоположным концам проспекта Рома, и оттуда, не спуская глаз с четверых солдат, которые, под высоко поднявшимся в небе солнцем, с автоматами наперевес сторожили мертвецов, оповестили по телефону весь город о том, что они, презрев опасность, увидели и узнали.

Ужас, сострадание, отчаянный страх – вот какие чувства вызвало в каждом доме перечисление имен расстрелянных. Их было всего одиннадцать, это так. Но речь шла о слишком известных в Ферраре личностях, личностях, не только имена которых, но и мельчайшие детали внешности и характера были слишком хорошо известны, чтобы конец их не представился с самого начала ужасным, какой-то нереальной жестокости событием. И покажется странным, что практически всеобщее осуждение убийства могло в то же самое время сопровождаться столь же повсеместно принятым решением выразить солидарность по отношению к убийцам, публично проявить лояльность и покорность их самоуправству. Но увы, именно так и произошло, и бесполезно это скрывать, если правда (а это правда) то, что после описанных событий ни в каком другом городе Северной Италии реанимированный в Вероне фашизм не мог похвастаться столь большим числом вновь вступивших членов – ведь уже ранним утром 17-го числа во дворе Дома союза на аллее Кавура выстроились длинные, молчаливые очереди граждан, под дождем ожидающих открытия приемной федерации. Сгорбившиеся, покорные, подавленные, в потертых пальто из ткани местного изготовления – это были те же люди, что днем раньше молчаливой массой медленно следовали по проспекту Джовекка, улице Палестро, улице Борсо, вплоть до площади Чертозы, за гробом консула Болоньези и в чьих серых лицах те немногие, кто остался дома и наблюдал за процессией сквозь щели жалюзи, с содроганием узнали самих себя. Что еще оставалось делать, как не смириться? Немцы и японцы, хоть сейчас они и изображают отступление, наверняка под конец, обнажив секретное оружие неслыханной мощи, переломят ситуацию и в два счета выиграют войну. Нет-нет, иного выбора не было.

Но кто же организатор расправы? – на следующий день после случившегося задавался вопросом весь город. Насчет исполнителей не было никаких сомнений: ими могли быть только люди с грузовиков, двух с веронскими и двух с падуанскими номерами, – те самые, что всю ночь стращали Феррару своими песнями и пальбой, а под утро исчезли. Напророченными по радио мстителями несомненно были они. И действительно, именно они, приезжие сквадристы, в два часа ночи появились у входа в тюрьму на улице Пьянджипане, именно они и только они с оружием в руках заставили несчастного начальника тюрьмы сначала представить список политзаключенных, а затем выдать пятерых из них, с сентября содержавшихся под стражей в ожидании следствия: адвокатов Поленги и Таманьини – старых социалистов и профсоюзных деятелей, и адвокатов Галимберти, Фано и Форливези из «Партии действия».

Только вот, чтобы опровергнуть уже распространившееся мнение о том, что в расправе не принимал участия ни один феррарец, что ни один феррарец не запятнал себя этой кровью, с лихвой хватало имен остальных шестерых убитых: национальный советник Аббове, доктор Малакарне, счетовод Дзоли, отец и сын Казесы и рабочий Феллони – по меньшей мере пятерых из них забрали из собственных жилищ, которые, в отличие от тюрьмы на улице Пьянджипане, не были обозначены ни на какой топографической карте, а шестой, рабочий Феллони, ничем не примечательный работник электробюро, был присовокуплен к группе отправляемых на расстрел только потому, что ближе к рассвету, отправляясь, как обычно, на работу, натолкнулся на один из перекрывших центр города патрулей. Итак, только местный житель – продолжали рассуждать многие феррарцы в последующие дни, – и в придачу отменно знающий город, смог бы безошибочно разыскать национального советника Аббове, проживавшего в последнее время не в своем доме на проспекте Джовекка, а в гарсоньерке, которую он не так давно устроил себе в приобретенном за бесценок средневековом дворике на тихой и пустынной улице Бразавола и под укромным кровом которой время от времени преклонял свою убеленную изящными сединами голову зрелого жуира. Никто, кроме жителя Феррары, к тому же прекрасно осведомленного о том, что происходило в городе в последнее время, не мог знать о тайных совещаниях, проводившихся во время сорока пяти дней правительства Бадольо именно в гарсоньерке национального советника Аббове (доктор Малакарне и счетовод Дзоли присутствовали на каждом из них, но старый Лихо нет, он неизменно отклонял приглашения…), – совещаниях, призванных определить общую линию поведения для всех тех фашистов, что после падения режима с нетерпением стремились донести до короля «выражение безграничной преданности» и вообще, как говорится, как можно скорее «сменить окраску». Или, скажем, отец и сын Казесы, двое из немногих не попавшихся в сети великой сентябрьской облавы евреев (они торговали кожей и в жизни своей не задумывались о политике), которые с сентября жили взаперти на чердаке старого фамильного дома в переулке Торчикода, получая пищу через отверстие в полу исключительно из рук их жены и матери, католички и арийки чистейших кровей, – кто еще, если не человек, способный провести к укрытию с завязанными глазами – следовательно, кто-то из Феррары! – направил именно туда, на верхотуру, в пыльный лабиринт из полуразвалившихся лесенок, посланных за ними четырех головорезов? Кто, если не…?

Карло Аретузи, Лихо, кто же еще. И чтобы подозрения тут же пали на него (утром 16-го он снова взял в свои руки командование в федерации, и его имя с этого момента снова стали произносить, как в прежние времена, в начале двадцатых, инстинктивно понижая голос), достаточно было вспомнить, в каком виде он явился на похороны консула Болоньези во второй половине того же дня.

Аретузи ни разу не показался на подпольных собраниях, которые в августе несколько раз проходили в доме национального советника Аббове, напротив, он посылал сказать своим однопартийцам, что, не желая отрекаться в пятьдесят лет от того, что сделал в двадцать, участвовать в них не расположен. И вот он шагает во главе нескончаемой процессии, сразу за пушечным лафетом, на котором лежит гроб с телом консула, бросая то и дело в сторону домов на проспекте Джовекка и улице Палестро полные ненависти и презрения взгляды, вот его стройный силуэт, на плечах, несмотря на холод, одна лишь черная рубашка, фуражка Десятой флотилии [52]52
  Штурмовое подразделение итальянской морской пехоты.


[Закрыть]
заломлена набекрень, виски едва серебрятся – почти в точности тот Лихо, каким был в двадцать лет. «Буржуйские крысы, сурки, проклятые трусы! Я вам покажу… Я выкурю вас из нор…» – грозил его гневный взгляд и скривленные губы. На площади Чертозы, перед тем как гроб внесли в церковь, он обратил к толпе пламенную речь. Толпа обступила его и слушала, серая и безучастная, и он все больше разъярялся – казалось, именно из-за этой безучастности.

– Тела одиннадцати предателей, расстрелянных сегодня на рассвете на проспекте Рома, – орал он напоследок, – останутся лежать там, пока я не прикажу их убрать. Сначала мы желаем убедиться, что пример возымел должный эффект!

Да уж, еще немного, и Аретузи в пароксизме бешенства заявил бы, что это он сам свершил правосудие, своими собственными руками!

И вот спустя каких-то полчаса, когда он своим внезапным появлением заставил вытянуться по стойке «смирно» трех солдат Черной бригады, стороживших на проспекте Рома тела расстрелянных, – как изволите толковать его манеру поведения, которая, как показалось вначале, являла столь разительный контраст с тем, что только что происходило на площади Чертозы, – а между тем на самом деле она говорила красноречивее сотни признаний?

Он вышел из машины чернее тучи, едва взглянув на лежавшие на тротуаре трупы; один из солдат, явно довольный тем, что власти подоспели так удачно, тотчас вышел вперед, докладывая о происходящем.

В течение целого дня – сообщал часовой, говоря также и от имени товарищей, – им втроем удавалось удерживать на расстоянии пытавшихся приблизиться к телам людей. Несколько раз, чтобы разогнать толпу (со всей вероятностью, речь шла о родственниках предателей – рыдавших и вопивших женщинах, изрыгавших проклятия мужчинах, – нелегко было заставить их подчиниться!), им даже пришлось выпустить в воздух несколько очередей, оттеснив людей к дальним концам Соборной площади и проспекта Джовекка, где и сейчас, как камерата Аретузи мог сам заметить, все еще упрямо толклись некоторые из них. Да, и что делать, добавил солдат, указывая рукой на окно, за стеклами которого виднелся неподвижный силуэт Пино Барилари, с тем синьором наверху – честное слово, совершенно непробиваемым типом, которого никакие увещевания и угрозы, никакие автоматные очереди не заставили отодвинуться от окна хотя бы на миллиметр? Кто его знает, может, он глухой. Эх, знать бы, как до него добраться – и уж они найдут способ подняться к нему, даже если придется вышибать двери, и убедят убраться с глаз подобру-поздорову…

Не успел солдат произнести слова «тот синьор наверху», как Лихо резко, словно ужаленный, поднял глаза на окно, куда указывал молодой солдат. На улице уже стемнело. Из крепостного рва наползал с каждой минутой сгущавшийся туман. И на все двести метров проспекта Рома это было единственное освещенное окно.

Не сводя с окна глаз, Лихо процедил сквозь зубы глухое ругательство и словно в знак презрения махнул рукой. Затем он обернулся и переменившимся голосом – в нем как будто слышался испуг – объявил часовым, что через двадцать минут прибудут его люди, чтобы убрать трупы и они никоим образом не должны этому препятствовать.

IV

Разные вещи пытались представить себе жители города.

Начинали с того, что воображали интерьер частной квартиры над аптекой, где никто ни разу не бывал, даже друзья-масоны покойного доктора Франческо. Служебное помещение аптеки с верхним этажом соединяла винтовая лестница. Наверху – не считая, разумеется, подсобных помещений – было всего четыре комнаты: столовая, гостиная, супружеская спальня и, наконец, комнатка, которую Пино, проведший здесь детство, вновь обжил после того, как его разбил паралич… В общем, благодаря работе воображения они словно держали в руках план квартиры или даже самолично поднялись туда – так что даже могли показать, на какой стене в столовой висит фотопортрет Мензурки в тяжелой золоченой раме девятнадцатого века; или описать форму люстры, рисовавшей на зеленом сукне стола или на картах раскладываемого каждый вечер пасьянса круг ослепительно белого света; или рассказать о том, какой эффект в подобном контексте создавали встречающиеся повсюду, но больше всего скопившиеся в супружеской спальне элементы мебели и обстановки в современном вкусе, завезенные сюда молодой синьорой Барилари; или долго, с необычайным обилием подробностей распространяться о смежной с супружеской спальней комнатке, куда Пино сразу после ужина удалялся на покой: в углу железная кроватка, у стены маленький письменный стол, напротив шкаф, а рядом с кроватью с наброшенным поверх пледом из шотландской шерсти в красно-синюю клетку большое кресло с регулируемой спинкой, которое каждое утро синьора Анна перемещала в столовую, к залитому солнцем окну, у которого Пино оставался сидеть до самого вечера. При желании можно было перечислить по именам авторов книг, выстроившихся за стеклом стоящего у двери рядом с отопительной батареей книжного шкафа: Сальгари, Верн, Понсон дю Террайль, Дюма, Майн Рид, Фенимор Купер и так далее. Среди книг была и «Повесть о приключениях Гордона Пима» Э.А.По, на обложке которой был изображен огромный вооруженный серпом белый призрак, нависший над крохотным суденышком китоловов. С той разницей, что этот том не стоял вместе с остальными на книжной полке, а лежал перевернутый на тумбочке, рядом с толстым альбомом для марок, разноцветными карандашами в стакане, дешевым перочинным ножиком и наполовину стертой резинкой – так что белый призрак с обложки, хоть и продолжал присутствовать, быть там, однако оставался невидимым и не внушал больше ни малейшего страха.

Представляли себе еще многое другое. Скажем, следующее:

– Ты куда собралась? – спросил Пино вечером пятнадцатого декабря, отрывая глаза от пасьянса.

Жена поднялась из-за стола. Не отвечая ему, она уже шла к двери. И уже из коридорного сумрака, в глубине которого виднелся просвет винтовой лесенки, до него донесся ее спокойный голос.

– Куда я, по-твоему, могу идти! – ответила она. – Вниз иду, запереть дверь…

Кто его знает: может, он после обеда и не слушал радио, когда передавали известия с веронского заседания. Как бы там ни было, в девять вечера, когда удары часов на башне замка мягким благословением неспешно растеклись по всему городу, не было ничего удивительного в том, что Пино в девять вечера уже спал крепким сном в своей детской кровати, натянув одеяло по самые уши. Закрыть глаза, уснуть как можно скорее… слыша, как жена встает из-за стола и направляется в аптеку (в этот час внизу всегда было чем заняться: подбить счета за день, опустить железные ворота и запереть их изнутри), видя ее со спины на пороге столовой, такую большую, красивую и безразличную, – о чем еще должен был думать Пино? Закрыть глаза, уснуть, и в тот вечер – еще раньше обычного.

Воображение рисовало, естественно, и все остальное: одиннадцать человек, выстроенных по трое-четверо у стенки крепостного рва; беготню легионеров в голубых рубахах между портиком «Биржевого кафе» и тротуаром напротив него; горькую усмешку адвоката Фано, за секунду до выстрела крикнувшего в адрес Лихо, закуривавшего невдалеке сигарету: «Убийца!»; луну, которая с полуночи, после резкой перемены ветра, разлила неправдоподобно яркий свет, превратив в хрусталь и уголь серый камень городских улиц; наконец, видели, как Пино Барилари, которого лишь крик адвоката Фано сумел вырвать из объятий крепкого младенческого сна, балансируя на костылях, стоит в полный рост за оконным стеклом прямо над развернувшейся сценой… И так на протяжении месяцев, все то время, с декабря сорок третьего по май сорок пятого, которое потребовалось войне, чтобы пройтись с юга на север по всей территории страны – словно коллективное сознание, в точности как человек, который в наказание себе время от времени бередит плохо затянувшуюся рану, испытывало потребность вновь и вновь возвращаться к событиям этой жуткой ночи, вновь вглядываться в лица каждого из одиннадцати расстрелянных, какими их увидел в последнее мгновение Пино Барилари.

Наконец пришла пора Освобождения и мира – и с наступлением мира многие феррарцы, почти все, ощутили настоятельную потребность забыть прошлое.

Но возможно ли это? Неужели стоит только захотеть?

Летом 1946 года, когда в зале собраний бывшего Дома союза на аллее Кавура начался процесс над двумя десятками предполагаемых участников расправы трехлетней давности (большей частью жителей области Венето, выуженных из лагеря для интернированных в Колтано [53]53
  Самый крупный лагерь для интернированных поокончании Второй мировой войны в Италии, в котором содержалось более 30 тысяч солдат фашистской Республики Сал о .


[Закрыть]
и из разных тюрем), и в особенности когда, выслеженный усилиями молодого энергичного областного секретаря АНПИ Нино Боттекьяри в тихом пансионе тосканского городка Колле-Валь-д’Эльса, на скамью подсудимых был усажен и Лихо, всем показалось, что пришло самое время окончательно поставить на прошлом крест. Увы, это правда, со вздохом говорили друг другу, никакой другой город в Северной Италии не дал Республике Сал о столько адептов, как Феррара, никто с такой готовностью, как феррарцы, не склонял головы перед мрачными знаменами, автоматами и кинжалами ее разнообразных милиций и особых подразделений. И ведь, по сути, было нужно немного, чтобы ошибка в расчетах, которую под давлением чрезвычайных событий допустили многие из них – эта простая, понятная ошибка в расчетах, которую местные коммунисты, засевшие с сорок пятого в муниципалитете, теперь пытались превратить в вечное позорное клеймо, – стала вместе со всем остальным всего лишь дурным сном, жутким ночным кошмаром, от которого они теперь пробуждались, полные надежд и веры в себя и в будущее! Один показательный приговор убийцам – и всякое воспоминание о той страшной, роковой ночи 15 декабря 1943 года будет моментально стерто из памяти.

Процесс продвигался медленно, с трудом, вызывая в публике, каждое заседание битком набивавшей душный зал, растущее чувство бессмысленности и бессилия.

Испытывая неловкость и раздражение от присутствия громкоговорителей, размещенных на улицах, вплоть до проспекта Рома в самом центре города, судьи допрашивали подозреваемых одного за другим. Но те из-за решетки, которую установили у стены зала в простенке между окнами, отвечали всегда одно и то же: никто из них не участвовал в карательной экспедиции декабря сорок третьего, более того, никто из них не бывал в Ферраре. Все они выглядели до такой степени уверенными в том, что им нечего бояться, что некоторые из них имели смелость даже шутить и острить. К примеру, один из обвиняемых – мужчина из Тревизо, смуглый, с длинными курчавыми волосами и широким заросшим щетиной подбородком, – признал, что да, действительно, однажды приезжал в Феррару – но только двадцать лет тому назад, на велосипеде, чтобы повидаться с подружкой; эта шуточка вызвала у председателя суда, с большой неохотой терпевшего атмосферу народного, революционного суда, которую решено было придать процессу (если он и согласился вести слушания тут, в помещениях бывшего Дома союза, выразился он в первый же день на открытии процесса, то только потому, что зданием суда, полуразрушенным бомбардировками сорок четвертого года и теперь восстанавливаемым, пользоваться пока невозможно), неизбежную у неаполитанца легкую улыбку добродушного понимания.

Что касается Лиха, то он не только, как и следовало ожидать, отрицал малейшее прямое или косвенное участие в «факте» 15 декабря 1943 года, но с того самого момента, как его передали карабинерам, а те, надев ему наручники, усадили за решетку рядом с другими обвиняемыми, не упускал возможности продемонстрировать, наряду с живейшим уважением к суду, собравшемуся, чтобы вынести вердикт его «деятельности», глубокое презрение к толпе, до отказа наполнявшей зрительскую половину зала – в поведении которой, как вызывающе заявил он в какой-то момент, явно читались последствия «сегодняшнего положения вещей». Так вот, значит, как, добавил он, вы думаете добиться громко заявленного и столь нужного людям примирения в стране – с этими дышащими ненавистью и жаждой мщения лицами? Это и есть пресловутый дух свободы, призванный царить в суде, дабы он мог вынести справедливый, беспристрастный приговор в отношении человека, виновного, как он, лишь в том, что был «солдатом на службе у Идеи»?

Это было чистой воды очковтирательство, пустая демагогия, нацеленная на то, чтобы выиграть время и помешать тому, чтобы процесс, приняв чересчур объективный, уголовный характер, навредил ему в той же мере, словно если бы речь шла о политическом деле.

– Я был солдатом Идеи, – не уставал самодовольно повторять он, – а не наемным головорезом или, того хуже, мальчиком на побегушках у иностранца!

Либо говорил с тоскою в голосе:

– Теперь все говорят дурно обо мне!

И больше ничего. Но этим он словно намекал своим нынешним преследователям, чтобы они не надеялись, что, осудив его, заставят позабыть, кем вчера были сами. Все наравне с ним были фашистами, кто больше, кто меньше, – и никакой судебный вердикт не сможет замять эту истину.

В конечном счете в чем его обвиняют? – разошелся он однажды. Если он правильно понял, его обвиняют в том, что он составил список одиннадцати человек, расстрелянных ночью 15 декабря 1943 года, и лично руководил расправой над этими «несчастными». Только вот чтобы заставить «серьезный», «нормальный» суд поверить в то, что он, Карло Аретузи, действительно совершил два этих акта, составил список и произвел расстрел, требуются доказательства, а не простые догадки! «О расстреле не может быть никаких домыслов, потому что я готов целиком и полностью взять на себя ответственность за него!» – якобы заявил он через несколько дней после «известной ночи»; и не исключено, что таковы были действительно его слова. И что же? Доказательства, вновь требуются доказательства! Ведь фразы, которые он мог произнести тогда, «сгоряча», не имели, «возможно», иной цели, чем убедить «германского союзника» в искренности и беспредельной верности Италии. После 8 сентября 1943 года хозяйничать в стране стали немцы, а им, как известно, ничего не стоило превратить в груду камней любой населенный пункт в Италии. Имеют значение не слова, сказанные к тому же на публику, чтобы их услышали и передали «кому следует». Имеют значение действия, факты, в конце концов, те же медали за боевую доблесть, которые он в Первую мировую заслужил, сражаясь против тех самых немцев, в низкопоклонстве перед которыми его сейчас обвиняют (это кто низкопоклонник – он, герой битвы на Пьяве! [54]54
  Битва на р. Пьяве в июне 1918 г. между итальянскими и австро-венгерскими войсками, закончившаяся поражением последних. Успеху итальянской армии способствовали солдаты морской пехоты.


[Закрыть]
). И коли упомянули ассамблею Аграрной кассы, как не вспомнить в этой связи тот факт, что сенатор Боттекьяри, адвокат-социалист Мауро Боттекьяри, который вплоть до падения «правительства Бадольо» входил, как известно, в Совет управляющих этой самой Аграрной кассы, на Рождество был выпущен из тюрьмы на улице Пьянджипане по прямому его, Карло Аретузи, ходатайству! И учительницу Тротти – тоже социалистку! – «отпустили» тогда же, и жаль, что теперь она, увы, не может прийти свидетельствовать в его пользу. Однако сенатор Боттекьяри, слава Богу, все еще в полном здравии. Так почему бы незамедлительно не вызвать его (о, сенатор Боттекьяри – золотой человек, преданный, не в пример некоторым, – и именно за это он, Карло Аретузи, еще со времен далекого двадцатого и двадцать второго всегда высоко ценил его), попросив рассказать то, что знает? Беда в том, что нынче политические повадки в Италии гораздо хуже, нежели раньше! И еще одно нужно сказать прямо: сегодня в лице Карло Аретузи хотят осудить прежде всего федерального секретаря фашистской партии в Ферраре, должность, на которую он «был поставлен» на следующий день после убийства консула Болоньези. Вот по каким, «сугубо политическим» мотивам сегодня требовали головы Карло Аретузи… Однако «серьезный», «нормальный» суд, который «не допустит, чтобы политические страсти влияли на его решения», без затруднений поймет, что на должность секретаря он согласился тогда с единственной целью помешать многочисленным «преступным элементам» безответственно установить режим террора. В самом деле, разве, только получив новое назначение, он не отдал первым делом распоряжение без промедлений вернуть тела семьям погибших?

По чести говоря, время от времени председатель останавливал Аретузи, мягко призывая к порядку, и тот, со своей стороны демонстрируя полное повиновение суду, тут же отпускал прутья решетки, в которые вцеплялся во время своих речей, отводил пламенные взгляды от зрительской половины зала и возвращался на свое место на скамье подсудимых. Но эти передышки длились недолго. При первой же не понравившейся ему фразе прокурора, или свидетельском показании, которое он полагал «ошибочным», или просто в ответ на ропот в публике и, главное, при малейшем намеке на его деятельное присутствие при расстреле ночью 15 декабря 1943 года он снова вскакивал со скамьи, с остервенением бросался к решетке и оглашал зал своим тяжелым, неприятным голосом того, кто привык командовать, который динамики разносили над городом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю