355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джорджо Бассани » В стенах города. Пять феррарских историй » Текст книги (страница 6)
В стенах города. Пять феррарских историй
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:22

Текст книги "В стенах города. Пять феррарских историй"


Автор книги: Джорджо Бассани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

 
Перед казармой у больших ворот… —
 

стало быть, тихо, но отчетливо насвистывал граф Скокка, тоже, несмотря на свои семьдесят с лишком лет, не в силах отвести взгляда от велосипедисток. Как знать, быть может, и он в какой-то момент, оборвав свист, присоединил свой голос к единодушному хвалебному хору, доносящемуся с тротуаров улицы Мадзини, пробормотав на местном диалекте «Благослови вас Бог!» или «Благословенны вы и матери, что родили вас!». Только вот злой рок распорядился так, что сразу после этого он снова стал насвистывать праздный, невинный мотив – разумеется, невинный для кого угодно, но только не для Джео! Излишне добавлять, что с этого момента и до конца сцены вторая версия полностью совпадала с первой.

Существовала, однако, и третья версия: в ней, как и в первой, никак не упоминалась ни «Лили Марлен», ни иные более или менее невинные или же провокационные мотивы.

Если верить сторонникам третьей версии, граф сам остановил Джео. «Эй!» – воскликнул он, увидев его. Джео резко остановился, а граф сразу же заговорил с ним, начав с того, что безошибочно назвал как имя, так и фамилию («Смотри-ка, – сказал он, – ты не тот ли Руджеро Йош, старший сын бедного Анджолино?!») – ведь он, Лионелло Скокка, все обо всех знал, и два года, которые ему пришлось скрываться, прячась под фальшивым именем где-то под Пьяченцей, по эту сторону По, отнюдь не затуманили его память и не ослабили его знаменитую способность узнать лицо из тысячи. Итак, до того, как Джео набросился на старика и больно исхлестал его по щекам, они несколько минут весьма приветливо беседовали: граф Скокка расспрашивал Джео о кончине отца, к которому, как он поведал, он всегдабыл нежно привязан, подробно осведомляясь об участи остальных его близких, включая Пьетруччо, и вместе с тем радуясь за Джео, что он остался жив; Джео, в свою очередь, отвечал ему – пусть озадаченно и с некоторой неохотой, но все же отвечал, – со стороны они совершенно не отличались от парочки горожан, остановившихся на тротуаре поговорить о том о сем в ожидании вечера. Однако чем объяснить пощечины? Как, черт побери, такое вообще могло произойти? Странность характера Джео заключалась именно в этом – по мнению тех, кто излагал эпизод, не уставая возвращаться к теме с самыми разнообразными суждениями и предположениями, – заключалась именно в этой «загадочности».

V

Как бы в действительности ни происходило дело, несомненно то, что с того майского вечера все переменилось. Если кто-то хотел понять, он понял. Остальным, большинству, было, по меньшей мере, дано осознать, что произошло нечто серьезное, непоправимое, последствий чего уже никак нельзя было избежать, приходилось поневоле терпеть их.

К примеру, уже на следующий день люди получили возможность убедиться, насколько же Джео за последнее время похудел.

Нелепый, как пугало, ко всеобщему изумлению, тревоге, неловкости он появился на публике облаченным в ту же одежду, которая была на нем в момент его возвращения из Германии в августе предыдущего года, включая шапку и кожаный китель. Одежда была ему теперь столь велика – а он, разумеется, не сделал ничего, чтобы подогнать ее по фигуре, – что висела на нем, как на вешалке. Люди смотрели, как он идет вверх по проспекту Джовекка в лучах утреннего солнца, весело и мирно освещавшего его лохмотья, и не верили собственным глазам. «Так вот оно что! – думали они. – Значит, все эти месяцы он только и делал, что худел, мало-помалу высыхал, превратившись в конце концов в кожу да кости!» Но никто, как вы понимаете, не мог смеяться. При виде того, как он напротив городского театра пересекает проспект Джовекка и выходит на проспект Рома (он переходил проезжую часть со старческой осторожностью, сторонясь машин и велосипедов), мало кто не содрогнулся в глубине души.

Вот так, начиная с того утра, больше не меняя платья, Джео можно сказать прописался в «Биржевом кафе» на проспекте Рома, куда один за другим стали возвращаться если не недавние палачи и каратели из Черной бригады, которых приговоры, пусть уже и ставшие «неактуальными», пока вынуждали сидеть по норам, то по крайней мере давние погромщики, позабытые за событиями последней войны участники чисток двадцать второго и двадцать четвертого. Сидя за столиком, Джео в своих лохмотьях впивался в эти компании взглядом, в котором вызов смешивался с мольбой, и, разумеется, его поведение разительно контрастировало, отнюдь не в его пользу, с робостью и явным нежеланием себя афишировать, сквозившими в каждом жесте бывших притеснителей. Постаревшие и теперь уже безобидные, несущие на лицах и телах неизгладимые следы военных лет, и при всем при том сдержанные, благовоспитанные, подобающе одетые – они выглядели гораздо более человечно, уместно, даже как-то трогательно. «Так чего же хочет Джео Йош на самом деле?» – снова стали задаваться вопросом многие, все как один убежденные, что послевоенную атмосферу, столь располагающую к морализаторству и к суду совести, личному и коллективному, было уже не вернуть. Речь шла все о том же вопросе. Но теперь он был сформулирован без оглядок, с нетерпеливой брутальностью, к которой принуждала сама жизнь, жаждавшая вернуться в свои права.

По этой причине – если не считать дядю Даниэле, которого присутствие за столиками, «у всех на виду», некоторых из самых видных представителей местного раннего сквадризма всегда переполняло гневом и настраивало на полемический лад, – так вот, по этой причине мало кто из завсегдатаев «Биржевого кафе» был еще в силах подняться со стульев, преодолеть несколько метров и усесться за столик рядом с Джео.

Только вот неловкость, которую эти храбрецы всякий раз испытывали, отбыв добровольную повинность, приводила их в какое-то раздраженно-неуютное состояние, от которого им удавалось избавиться лишь по прошествии двух-трех дней. Право же, невозможно, восклицали они, вести беседу с выряженным, как паяц, человеком! К тому же, продолжали они, дай ему волю, так он снова начинает часами толковать о Фоссоли, Германии и Бухенвальде, о том, как сгинули все его родные, и так далее; так что потом ты уже и не рад, что ввязался. Там в кафе, под терзаемым сирокко козырьком, который не слишком-то защищал столики, стулья и посетителей от палящих лучей послеобеденного солнца, слушая разглагольствования Джео, ничего не оставалось делать, как следить краем глаза за рабочим через дорогу, замазывавшим известкой следы, оставленные пулями на стенке крепостного рва в ночь расстрела 15 декабря сорок третьего года. А о чем тем временем говорил Джео? А он, как заведенный, в сотый раз повторял слова, которые шепнул ему на ухо отец, перед тем как упасть без сил на тропинке, ведущей из лагеря на соляные копи, куда их гоняли на работу. Как будто этого было мало, он воспроизводил тот бессильный прощальный жест, который послала ему мать на затерянной в еловом лесу мрачной станции в то время, как ее в толпе других женщин уводили прочь. И потом он еще рассказывал о Пьетруччо, младшем братишке, сидевшем рядом с ним в грузовике, который отвозил их со станции в лагерные бараки, и вдруг пропавшем, вот так, без единого крика, без плача, навсегда… Что и говорить, ужасно, мучительно. Однако следовало признать, что во всем этом было некоторое преувеличение, – единодушно заявляли они после этих бесконечных, угнетающих посиделок, – нечто фальшивое и натянутое. Как бы там ни было, прибавляли они, в свое времяслыхавшие немало подобных историй, когда который по счету раз выслушиваешь одно и то же (и еще от одного и того же человека!), с тоской считая удары часов на городской башне, тебя поневоле одолевают скука и неверие. Нет, нет: на сегодняшний день, чтобы вызвать интерес и сочувствие, требуется нечто посерьезнее, чем какая-то кожанка или меховая шапка на голове. Что тут особенного?

В течение всего сорок шестого, сорок седьмого и большей части сорок восьмого года все более жалкая и мрачная фигура Джео Йоша не переставала мозолить глаза городу. На улицах и площадях, в кинозалах и театрах, близ спортплощадок, на общественных мероприятиях – люди оборачивались ему вслед и тотчас забывали о надоедливом типе с вечной тенью печального укора во взоре. Завязать разговор – вот на что он рассчитывал. Но время работало против него. Теперь уже почти все сторонились Джео, бежали от него, как от зачумленного.

Однако продолжали говорить о нем.

Было вполне объяснимо, прямо заявляли ему некоторые, что вначале, по возвращении из Бухенвальда, он, в его душевном состоянии, предпочитал оставаться дома либо вместо оживленных артерий вроде проспекта Джовекка, столь широкого, что и у самого уравновешенного и нормального человека закружится голова, не говоря уже о проспекте Рома, инстинктивно избирал для своих прогулок тихие узкие улочки вроде Мадзини, Витториа, Виньятальята, Вольте и им подобных. Но когда он, сняв габардиновый костюм, который швейная мастерская «Скуарча», лучшее ателье в городе, пошила ему на заказ, и снова достав унылые одежды узника концлагеря, нарочно старался оказаться везде, где только было скопление людей, охочих до развлечений или просто ведомых здоровым желанием забыть о лишениях послевоенной поры, – какое могло найтись оправдание столь странному и оскорбительному поведению?

Характерным примером – продолжали они – тут может служить скандал, произошедший в августе сорок шестого (с конца войны, заметьте, прошло уже больше года) в дансинге «Доро», куда Джео взбрело в голову заявиться в таком виде именно в первый вечер, вечер открытия зала.

К заведению было не придраться. Описать его можно было одним словом – шикарное. Устроенное по новейшей моде, оно не вызывало не малейших упреков, за исключением разве того, что располагалось в сотне метров от места, где в сорок четвертом были убиты пять членов второго подпольного комитета КНО, – несомненно, прискорбное обстоятельство, которое молодой Боттекьяри, может, и правильно – если рассуждать с личных позиций – отметил в статейке, опубликованной им в «Газетта дель По» через пару дней после события. В любом случае лишь помешанному калибра Джео могло прийти в голову провести в такой форме саботаж столь милого и приятного заведения! В конце концов, что плохого? Если люди – и они это очень скоро, несмотря ни на что, ясно дадут понять – ощущают потребность в подобном заведении, подальше от центра и от досужих взглядов, куда можно пойти после кино не только перекусить, но и провести вечер, а то и всю ночь, танцуя до зари под звуки радиолы в компании местной молодежи и заезжих шоферов, – скажем честно, неужели люди не имеют на это права? Общество, ввергнутое войной в хаос и жаждущее поскорее начать обещанную и столь чаемую реконструкцию, старалось вернуться к нормальному порядку вещей. Благодарение Богу, жизнь возвращалась. А как известно, жизнь, когда возвращается, дорог не разбирает.

Внезапно лица, еще минуту назад выражавшие сомнение и недоуменный вопрос, озарялись недобрыми улыбками. Что, если за этой его назойливой, раздражающей бутафорией стоит ясный политический смысл? Что, если – подмигивали люди – Джео коммунист?

В тот вечер в дансинге, например, он стал совать направо и налево фотографии погибших в Германии родных, дойдя до такой степени нахальства, что в попытке привлечь внимание хватал за полы одежды юношей и девушек, которые в тот момент – радиола снова заиграла музыку – только и думали, чтобы поскорее закружиться в танце. Это не выдумки: свидетелями происходящего было множество весьма достойных доверия людей. Так что же имел в виду Джео, что хотел доказать этими своими нелепыми жестами и движениями, этой своей странной и мрачной пантомимой, приправленной медоточивыми улыбочками и умоляюще-угрожающими гримасами, – если не то, что он и Нино Боттекьяри, не так давно поладившие насчет дома на улице Кампофранко, спелись теперь и касательно всего остального, то есть политики, то есть коммунизма? Но в таком случае, если он согласился на роль полезного идиота, разве не было, по сути, более чем оправданным то, что Кружок друзей Америки, в который в неразберихе и энтузиазме первых послевоенных месяцев кто-то счел нужным записать заодно и Джео, принял настоятельные меры к исключению его из числа членов? Поймите правильно, вполне возможно, просто так никому и в голову бы не пришло выгонять его. Только ведь это он напрашивался на скандал и на ответные санкции в его адрес, это вам не шутка! Ведь в ту другую памятную ночь (это случилось в феврале сорок седьмого), когда он появился в дверях кружка, камердинеры и служители увидели перед собой отнюдь не достойно одетого господина, а некое подобие попрошайки, вдобавок с бритой, как у каторжника, головой – не человек, а развалина, вблизи очень напоминающий покойного Туньина из «Ка’-ди-Дио» [24]24
  Комическая фигура в Ферраре первых десятилетий XX в.


[Закрыть]
; в увешанном пальто и шубами вестибюле он начал орать, что, мол, нечего, пусть его пропустят, всякий записанный в кружок может посещать его как и когда ему будет угодно. Что и говорить, ничего приятного в исключении нет. Разумеется. С другой стороны, правда или нет, что уже довольно давно, а именно прошлой осенью, ассамблея членов Кружка друзей Америки единогласно постановила, что следует как можно скорее вернуться к старинному, славному названию «Кружок единодушных», вновь, как прежде, ограничив круг членов аристократическими фамилиями Костабили, Дель Сале, Маффеи, Скроффа, Скокка и так далее и избранной частью буржуазии (разумеется, католической, но в некоторых особых случаях и иудейской) из числа лиц свободных профессий и землевладельцев? Подобно широкой реке, которая, выйдя из берегов, затопила пограничные сельские территории, мир теперь ощущал потребность вернуться в свое естественное русло – в этом вся суть. Это объясняло, помимо прочего, почему даже старая Мария, Мария Лударньяни, той же зимою сорок шестого – сорок седьмого года вновь открывшая свой дом свиданий на улице Арианова (уже через несколько недель станет ясно, что речь идет о единственном «публичном» месте в Ферраре, где все еще можно было собираться, не боясь того, что политические и неполитические разногласия станут отравлять отношения между людьми: и вечера, проводимые здесь преимущественно в беседах или за партиями в рамс, точь-в-точь копировали «старые добрые времена»…) – почему даже она сочла необходимым однажды ночью, когда Джео постучался в дверь ее заведения, четко и ясно сказать ему «нет», пускай он уходит, воскликнув затем, сперва удостоверившись в дверной глазок, что, вновь проглоченная туманом, его фигура действительно удалилась: «Не хватало только, чтоб сюда пришел еще и этот!» Что ж, если никому не пришло в голову, что Мария Лударньяни, отказав Джео, лишила его каких-то законных прав, тем более следовало признать, что «Единодушные» повели себя в его отношении в высшей степени правильно, осмотрительно и ответственно. И потом – скажите на милость! – если уже из собственного дома нельзя выгнать непрошеных гостей, где же тогда свобода, какой тогда смысл говорить о демократии?

Только в сорок восьмом, после выборов 18 апреля, в связи с исходом которых областное отделение АНПИ было вынуждено переехать в три комнаты бывшего Дома союза на аллее Кавура (и сей факт послужил запоздалым доказательством того, что слухи о приверженности коммунизму владельца дома на улице Кампофранко были чистой воды фантазией), – только летом того года Джео Йош решил покинуть город. Точь-в-точь как персонаж романа, он исчез внезапно, не оставив после себя ни малейших следов. И тотчас кто-то стал говорить, что он вслед за доктором Герценом эмигрировал в Палестину, иные – что в Латинскую Америку, а кто-то намекал на одну из стран «за железным занавесом».

О нем говорили еще несколько месяцев – в «Биржевом кафе», в «Доро», в доме свиданий Марии Лударньяни, тут и там. Даниэле Йошу не раз предоставлялась возможность держать речь на эту тему. Был задействован и адвокат Джеремия Табет – для решения вопроса с внушительным по размерам имуществом пропавшего. А люди тем временем твердили:

– Вот чудак!

Говоря это, они добродушно покачивали головой, поджимали губы, возводя очи гор е .

– Будь у него чуть побольше терпения! – прибавляли они со вздохом и снова были искренни, снова искренне сожалели.

Говорили еще, что время, которое лечит все в этом мире и благодаря которому сама Феррара, к счастью, восстает из руин такой же, какой была в прошлом, – что время успокоило бы и его, помогло бы ему вернуться к нормальной жизни, снова встроиться в ее ритм. Но какое там, он предпочел уйти. Исчезнуть. Может быть, даже покончить с собой. Сыграть трагедию – и именно сейчас, когда сдав за хорошую цену освободившееся здание на улице Кампофранко и дав нужный импульс отцовскому предприятию, он начал бы жить в достатке, как синьор, и даже мог бы задуматься о создании новой семьи. Но нет. Терпения в его отношении было проявлено, скажем прямо, даже слишком много! Ведь чтобы стало ясно, с какой странной породой, с какой живой загадкой довелось иметь дело, было более чем достаточно уже эпизода с графом Скоккой, не дожидаясь всего остального…

VI

Вот именно, загадкой.

И все же если, за отсутствием более надежных указаний, люди бы вспомнили то ощущение абсурдности происходящего и в то же время некоего откровения, каковое в предвечерний час может вызвать в нас любая случайная встреча, то не увидели бы в эпизоде с графом Скоккой ровным счетом ничего загадочного, ничего, если разобраться, что не способно понять любое сколько-нибудь отзывчивое сердце.

О, как это верно! Дневной свет – томление, тяжелый сон души, «докучное веселье», как говорит Поэт. Но лишь только сойдет на землю час сумерек, равно пронизанный тенью и светом мирного майского вечера, – и вот уже вещи и люди, только что казавшиеся совершенно нормальными, безразличными, может статься, представятся вам теми, какие они есть на самом деле, может статься, впервые в жизни заговорят вдруг с вами о себе и о вас самих – и вас словно поразит молния.

«Что делаю я тут, рядом с ним? Кто он? И я, что отвечаю на его вопросы, позволяя себя вовлечь в его игру, – кто я такой?»

Те две пощечины, последовавшие за моментом немого замешательства, были возмущенным ответом на назойливые, хотя и вежливые вопросы Лионелло Скокки. Но ответом на эти вопросы мог стать и крик, нечеловеческий яростный вопль, который бы с содроганием услышал весь скрытый за нетронутыми, обманчивыми кулисами улицы Мадзини город, вплоть до пробитых бомбами городских стен.

Последние годы Клелии Тротти
Пер. Мария Челинцева

I

Если вы назовете прекрасным – то есть обладающим особой умиротворяющей красотой – обширный архитектурный ансамбль городского кладбища Феррары, то рискуете быть высмеянным в лицо; нигде в Италии смерть никогда не получала особых дифирамбов. И все же, дойдя до конца улицы Борсо д’Эсте – узкой кишки длиной метров сто, стиснутой разросшимися кронами двух больших родовых парков, с мастерскими резчиков по мрамору и цветочными лавками в начале и в конце, – при неожиданно открывающемся виде на площадь Чертозы и расположенное по соседству с ней кладбище ощущаешь радостный, почти праздничный подъем.

Чтобы получить представление о том, как выглядит площадь Чертозы, вообразите пустую открытую лужайку, на которой расставлены тут и там несколько надгробий именитых евреев прошлого века: нечто вроде плаца. Справа шероховатый незаконченный фасад церкви Сан-Кристофоро и идущий широким полукругом до основания городских стен красный изгиб портиков начала XVI века, в иные дни нещадно палимый послеполуденным солнцем. Слева лишь невысокие крестьянские домики, каменные ограды вокруг больших садов, которых до сих пор много на северной окраине города: в отличие от строений напротив, эти не представляют ни малейшей преграды для длинных послеполуденных и вечерних солнечных лучей. В пространстве, заключенном между ними, мало что говорит о смерти. Даже две пары терракотовых ангелов, установленные на крайних портиках и изображенные ожидающими с небес сигнала, чтобы вострубить в уже приставленные ко рту длинные медные трубы, если присмотреться, вовсе не выглядят устрашающе. Они в нетерпении раздувают румяные щеки: четверо крепких парней из феррарских крестьян в изображении барочного скульптора.

Возможно, именно мирная безмятежность и почти полное безлюдье площади Чертозы сделали ее постоянным местом свиданий влюбленных. Куда и пойти в Ферраре, даже в наше время, если хочешь побыть с девушкой наедине? Прежде всего на площадь Чертозы: если дела пойдут удачно, ничего не стоит добраться позже до расположенных рядом бастионов, где мест, укрытых от нескромных взглядов нянек – частых посетительниц площади в предзакатный час, – сколько хочешь; если же, наоборот, дело не выгорит, можно будет без затруднений и не создавая неловкости вернуться вдвоем в центр города. Это старый обычай, своего рода ритуал – возможно, древний, как сама Феррара. Он действовал до войны, действует ныне и будет действовать завтра. Конечно, колокольня церкви Сан-Кристофоро, наполовину снесенная английским снарядом в апреле 1945-го да так и оставшаяся торчать кроваво-красным обрубком, напоминает об иллюзорности любой гарантии вечной жизни, о том, что надежда, читающаяся в нетронутых портиках, алеющих в солнечных лучах, – лишь обман, чистой воды ложь. Рано или поздно, конечно, перестанет существовать (так же, как перестала существовать колокольня церкви Сан-Кристофоро), успокаивая и вводя в заблуждение души тех, кто их созерцает, и стройный ряд арок, подобно распростертым объятиям тянущихся к свету. И его рано или поздно не станет – как и всего остального. Но до тех пор, пока в двух шагах от тысяч усопших сограждан, покоящихся на кладбище неподалеку, на обширном поросшем травой пространстве, там и сям усеянном надгробными плитами, – пока там невозмутимо продолжается мирное, безразличное копошение жизни, решительно настроенной не сдаваться, – всякое пророчество, которое предвещает неизбежное Ничто в конце, обречено на то, чтобы, неуслышанное, раствориться в пьянящем воздухе близящегося вечера…

* * *

Атмосфера массового действа, почти что спортивного, неожиданно воцарилась на площади Чертозы из-за появления похоронной процессии, слишком отличающейся от обычных, чтобы остаться незамеченной, процессии, которая однажды осенью 1946 года появилась во второй половине дня со стороны улицы Борсо, с духовым оркестром во главе, и немедленно привлекла внимание завсегдатаев этого места – в основном нянек, детей и влюбленных парочек, заставив первых, сидевших в траве около колясок, поднять изумленные глаза от газет или вышивания, вторых – перестать играть в догонялки или в мяч, а последних – разжать объятия и отпрянуть друг от друга.

Осень 1946 года. Война уже позади. Все же первое впечатление от похоронного кортежа, в тот момент входившего на площадь Чертозы, было таким, будто вновь настали май и июнь прошлого года, горячие дни Освобождения. Сердце неожиданно дрогнуло, будто услышав вновь призыв участвовать в очередном из коллективных очищений совести, столь частых в то время, с помощью которых старое, отягощенное виной общество отчаянно пыталось обновить себя. Едва отметив лес красных флагов позади гроба вперемежку с десятками плакатов с надписями «Вечная память Клелии Тротти», или «Слава Клелии Тротти, мученице-социалистке», или же «Да здравствует Клелия Тротти, героический вождь рабочего класса» в руках бородатых партизан и в особенности отсутствие перед катафалком первого класса священнослужителей, взгляд обгонял кортеж, устремляясь к цели его следования – могиле, выкопанной точно напротив фасада церкви Сан-Кристофоро. То есть за пределами собственно кладбища, в неосвященной земле, где, кроме одного английского протестанта, умершего от малярии в 1917 году, уже больше пятидесяти лет никого не хоронили.

Впрочем, вернувшись к похоронному кортежу, который теперь всего несколько десятков метров отделяли от готовой к приему гроба скромной, без намека на религиозную принадлежность могилы (а люди продолжали прибывать с улицы Борсо, казалось, не было им конца), всякий сколько-нибудь наметанный взгляд по множеству мелких деталей с легкостью замечал, что первое впечатление волшебного возвращения атмосферы сорок пятого было обманчиво.

Взять хотя бы духовой оркестр, который, если быть точным, шествовал впереди катафалка на некотором расстоянии и играл в замедленном темпе похоронный марш Шопена. Новые, с иголочки, костюмы оркестрантов – предмет гордости коммунистической администрации, недавно обосновавшейся в мэрии, – без сомнения, могли бы произвести впечатление на чужака, не осведомленного о здешних реалиях, но не на тех, кто под широкими, на манер американской полиции, фуражками с блестящими козырьками узнавал одну за другой добродушные, потерянные физиономии седовласых ветеранов из «Орфеоники» (интересно, где они отсиживались, бедолаги, во времена обстрелов и облав, последовавших за прорывом фронта и национальным восстанием?). Но даже еще очевиднее тщательность инсценировки, столь чуждая упоительному хаосу всякой революции, проступала в группе из пятнадцати, не меньше, женщин из народа, типичных «хозяек» из сельской глубинки: неся парами большие венки из гвоздик и роз, они окружали катафалк почетным эскортом. Достаточно было взглянуть на землистые, отмеченные глубокой усталостью лица этих зрелых матерей семейств, по годам примерно ровесниц Клелии Тротти, чтобы угадать, какими судьбами оказались здесь эти женщины. Поднятые на ноги на рассвете в дальних деревушках Адриатического побережья и распиханные по трем-четырем машинам, они полдня провели в дороге и, приехав в Феррару, получили по тарелке макарон, куску мяса и четвертушке вина, но отнюдь не требующийся им отдых. Тот же бюрократический ум, который приказал украсить столовую красными бумажными флажками, безжалостно распорядился, чтобы сразу же после еды пожилые хозяйки наскоро стряхнули с себя дорожную пыль и надели поверх своих обычных одежд странное облачение вроде туники – разумеется, алое и вдобавок усеянное мелкими черными серпами и молотами. Наряженные таким образом, женщины теперь выглядели, как и было задумано, – эдакими жрицами социализма. Но тяжелый, нестройный шаг, блуждающий по сторонам растерянный взгляд – все выдавало их с головой. И думалось, что их утомительная одиссея, начавшаяся ранним утром, была далека от завершения. Через несколько часов с них снимут туники, рассадят по тем же машинам, что доставили их в город, и лишь поздним вечером, до смерти усталые, женщины вернутся по домам. И как знать, не забудут ли перед отъездом, как велит совесть, второй раз усадить их за украшенный флажками стол.

Сразу за катафалком, в промежутке, отделявшем его от толпы с транспарантами и знаменами, в несколько рядов шагали представители властей.

Социалисты, коммунисты, католики, либералы, «акционисты» [25]25
  Члены антифашистской «Партии действия» (1942–1947 гг.), входившей в Комитет национального освобождения.


[Закрыть]
, старые республиканцы – одним словом, за гробом шествовал весь штаб последнего подпольного КНО [26]26
  См. сноску к новелле «Мемориальная доска на улице Мадзини» на с. 106 (примечание 18).


[Закрыть]
, воссозданный по случаю почти в полном составе. В эту группу были вкраплены другие фигуры, не имевшие прямого отношения к политике, такие, как председатель еврейской общины инженер Коэн или только-только назначенная на пост мэра доктор Беттитони.

И хотя сенатора Мауро Боттекьяри, обыкновенно именуемого в Ферраре «вождем нашего форума», уже нельзя больше было называть, после недавних выборов в органы местного самоуправления, самой представительной политической фигурой города, все же именно на него, на его взлохмаченную седую шевелюру, на живой румянец его открытого, честного лица в первую очередь были обращены все взгляды. Да, в политическом плане песенка Боттекьяри была спета («Реформист а-ля Турати! [27]27
  Филиппо Турати (1857–1932) – политический деятель, основатель итальянской социалистической партии.


[Закрыть]
» – язвительно отзывались о нем коммунисты). Но кто были в сравнении со старым львом прочие члены бывшего штаба последнего подпольного КНО? За исключением доктора Герцена, так называемого «префекта Освобождения», недавно эмигрировавшего в Палестину, присутствовали все. Был тут адвокат Галасси-Тарабини, демократ: озадаченный фактом собственного присутствия на сугубо гражданских похоронах (отчего беспокойно озирался, и его водянистые голубые глаза, казалось, готовы были наполниться слезами), он держался поближе к дону Бедоньи из «Католического действия» [28]28
  Движение католиков-мирян.


[Закрыть]
, который, наоборот, сменив по случаю сутану на берет и штаны, даже в подобных обстоятельствах стремился продемонстрировать ту блестящую непринужденность и раскованность, сделавшие его в послевоенные годы одним из самых популярных политических трибунов в регионе. Был тут и инженер Сеарс из «Партии действия», он шел немного в стороне, заложив за спину маленькие ладони и сам с собой чему-то тихонько улыбаясь. Была тут группа старых республиканцев – аптекарь Риккобони, портной Скуарча, дантист Канелла, охотно присоединившиеся к церемонии, хотя и заметно смущенные. Наконец, тут был Альфио Мори, федеральный секретарь коммунистической партии по Ферраре, маленький, темноволосый, в очках и с полуулыбкой на губах, слегка обнажавшей верхние резцы, крупные и белые, – он шел, тихо переговариваясь с Нино Боттекьяри, молодым и подающим надежды областным секретарем Союза итальянских партизан. И все же эти человечки, послушно марширующие под звуки оркестра, выглядели лишь сборищем посредственностей. Сенатор Боттекьяри на голову был выше их всех и время от времени с вызовом обращал на окружающих свое пышущее гневом лицо, увидев которое даже пресловутый Лихо, в далеком двадцать втором попытавшийся напасть на него посреди проспекта Джовекка, вынужден был постыдно ретироваться. Никакого сомнения: пусть лишь на один день – в общем-то, созвучно с анахроничным полемическим тоном, в котором была выдержана церемония, – снова, как прежде, Мауро Боттекьяри был признанным и бесспорным главой антифашистского движения в городе. Поэтому, после того как катафалк остановился рядом с могилой и «хозяйки» из дельты По сняли с него цинковый гроб с телом Клелии Тротти, было как нельзя более естественно, что именно сенатор Боттекьяри первым вышел вперед. Торжественное перенесение останков Тротти, умершей в тюрьме Кодигоро тремя годами раньше во время германской оккупации, с кладбища Кодигоро на городское кладбище Феррары обязывало его принять на себя ту главенствующую роль, которая полагалась ему по праву. Открыть ряд речей в память о Клелии Тротти надлежало ее старейшему товарищу по борьбе за дело социализма.

– Товарищи! – гаркнул сенатор Боттекьяри, и под портиками площади эхо многократно отозвалось на его хриплый, властный голос. – Подруги! – добавил он чуть тише после паузы, словно собирался с силами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю