355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джорджо Бассани » В стенах города. Пять феррарских историй » Текст книги (страница 5)
В стенах города. Пять феррарских историй
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:22

Текст книги "В стенах города. Пять феррарских историй"


Автор книги: Джорджо Бассани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Когда правит страх или ненависть, разум безмолвствует. А ведь пожелай они хоть чуточку дать себе труд понять то, что происходило в душе Джео Йоша, в сущности, достаточно было бы вернуться к моменту его первого, неожиданного появления на улице Мадзини, у входа в иудейский храм.

Полагаю, что тогда припомнили бы господина лет шестидесяти с жидкой седоватой бородкой и обветренной шеей, который одним из первых остановился под громадой мемориальной плиты, установленной в память о депортированных в Германию феррарских евреях, и привлек внимание присутствующих к ее содержанию («Сто восемьдесят три из четырехсот!» – взволнованно воскликнул он визгливым голоском).

Теперь, когда он, в полном молчании, как и остальные, пронаблюдав за тем, что произошло в последовавшие за этим минуты, локтями растолкал скопившихся людей и бросился на шею к человеку в треухе и звучно расцеловал его в обе щеки, последний, все еще вытянув вперед обнаженные руки, ограничился лишь ледяной фразой: «С этой нелепой бородкой, дорогой дядя Даниэле, тебя почти не узнать». Уже эту фразу с самого начала следовало признать многое объясняющей – отнюдь не только степень родства между этими двумя людьми.

В самом деле:

– С чего вдруг эта борода?

– Уж не думаете ли вы, что борода вам к лицу?

И вот он, скривив рот, критическим взглядом обводит все бороды, различных форм и размеров, которые война, наравне с фальшивыми документами, сделала повсеместно распространенным явлением: всерьез казалось, что он не думал ни о чем другом. Но было ясно, что не столько бороды пришлись ему не по вкусу, сколько остальное, все остальное.

В ближайших окрестностях и внутри дома, до войны принадлежавшего Йошам, на пороге которого дядя и племянник появились в тот же день, разумеется, обреталось немало этих самых бород; и растянувшемуся почти на всю длину тихой улицы Кампофранко приземистому зданию из неоштукатуренного красного кирпича под стройной гибеллинской башней это обстоятельство в немалой степени придавало хмурый, военный вид, ассоциировавшийся, быть может, с прежними владельцами дома, маркизами Дель Сале, у которых Анджело Йош выкупил его в 1910 году за несколько тысяч лир, но уж точно не с ним, торговцем тканями еврейской крови, депортированным в Германию вместе с женой и детьми.

Парадные двери были распахнуты. Перед ними, сидя на ступеньках крыльца с зажатыми между голых колен автоматами или откинувшись на сиденья джипа, стоящего напротив у высокой стены, за которой рос обширный пышно цветущий частный сад, отдыхало с десяток партизан. Еще больше было тех, кто, несмотря на послеполуденную жару, деловито сновал туда-сюда, иногда с пухлыми папками под мышкой, – все как один с энергичными и решительными лицами. Эти люди оживляли бодрой, живой, веселой беготней пространство между полуосвещенной, полузатененной улицей и превращенным в проходную портиком старинного аристократического особняка – в полном созвучии с голосами ласточек, носящихся на бреющем полете над брусчатой мостовой, и с доносящимся через широкие решетки окон первого этажа несмолкаемым стрекотом печатных машинок.

Итак, странная парочка – один худой, высокий, робкий, другой толстый, медлительный, с покрытым испариной лбом – вошла во двор и тотчас обратила на себя внимание присутствующих, в основном вооруженного люда – всех как на подбор длинноволосых бородачей, занимавших в ожидании распоряжений расставленные вдоль боковых стен грубые деревянные лавки. Их обступили, и вот уже Даниэле Йош, очевидно всячески старавшийся продемонстрировать племяннику, что хорошо знаком с местом и с его новыми обитателями, обстоятельно отвечал на все вопросы.

Джео Йош молчал. Он пристально вглядывался в эти окружившие их загорелые, полнокровные лица, словно сквозь бороды, под ними, он думал выведать Бог знает какие тайны, разузнать Бог знает о каких каверзах.

«Э-э, меня-то вы не проведете», – говорила его недоверчивая улыбка.

В какой-то момент, когда его беспокойный взгляд нашел за решеткой, в самом центре примыкающего к дому тесного запущенного садика, знакомую величественную крону магнолии, он на вид успокоился. Но это продлилось недолго, поскольку чуть позже, наверху, в приемной молодого областного секретаря АНПИ [20]20
  ANPI (Associazione Nazionale Partigiani d’Italia) – Союз итальянских партизан.


[Закрыть]
(того самого, что через пару лет станет самым блестящим депутатом-коммунистом в Италии; столь приятного, учтивого, столь внушающего доверие, что по нему вздыхало немало местных барышень на выданье), Йош-младший снова ухмыльнулся:

– Борода вам, знаете ли, совсем не к лицу.

Именно в этот момент, когда участников беседы, до сих пор, в основном благодаря усилиям дяди Даниэле, не лишенной душевности, – беседы, в ходе которой будущий депутат усиленно пропускал мимо ушей племянниково «вы», настаивая, в свою очередь, на сердечном «ты» сверстников и товарищей если не по партии, то по крайней мере по борьбе за общее дело, – окатило холодом замешательства, стала вдруг ясна причина, по которой Джео Йош явился сюда с визитом (о, если бы при этой сцене присутствовали все те, кто в последующие дни копил на его счет столько бессмысленных подозрений!).

Этот дом, говорил его взгляд, который, перейдя тем временем на машинистку, внезапно стал угрожающим, настолько, что девушка, вздрогнув, тотчас перестала стучать по клавишам, – этот дом, в котором теперь обосновались они, красные, как до них те другие, черные, принадлежит ему, или они об этом позабыли? По какому праву они его себе присвоили? Так что теперь пусть выбирают выражения, что она, прелестная секретарша, что он, симпатичный и мужественный партизанский вожак, столь решительно настроенный – какое бескорыстие! – переделать мир. На что они рассчитывают? Что он согласится, чтобы ему отвели в доме одну комнатушку? Если они рассчитывают на это, готовые, быть может, даже задобрить его, предложив комнату, где они сейчас находятся, – несомненно, лучшую во всех отношениях, несмотря на голые полы, содранный с которых паркет был кем-то пущен на растопку, – в этом случае они глубоко заблуждаются.

С улицы кто-то затянул:

 
Дует ветер, буря завывает,
Туфли сбиты, но все ж надо идти… [21]21
  Известная партизанская песня, исполнялась на мотив русской «Катюши».


[Закрыть]

 

Нет-нет, дом принадлежит ему, пусть они не строят иллюзий. Они должны вернуть его целиком. И как можно скорее.

III

В ожидании того, когда здание на улице Кампофранко возвратится в его полное и безусловное владение, Джео Йош как будто бы удовлетворился одной-единственной комнатой. Одним словом, согласился поселиться пока на правах гостя.

В действительности речь шла не столько о комнате, сколько о подобии чердака, расположенного под крышей возвышающейся над домом зубчатой башни: чтобы попасть туда, следовало сначала преодолеть около сотни ступеней и затем из клетушки, некогда использовавшейся как кладовка, взобраться наверх по источенной червями деревянной лесенке. Первым об этом «временном варианте» разочарованным тоном человека, готового смириться с худшим, заговорил сам Джео. Лучше так, чем ничего, сказал он со вздохом; разумеется, при условии, что он сможет распоряжаться и расположенной под чердаком кладовой, где… Тут он, не закончив фразы, загадочно усмехнулся.

Да вот незадача: как стало вскоре очевидно, с той высоты через широкое окно Джео Йош мог следить за всем, что происходило, с одной стороны, в саду, с другой – на улице Кампофранко. И поскольку он почти не выходил из дома, вероятно часами напролет созерцая расстилавшийся у него под ногами вид на бурую черепицу крыш, огороды и зеленые поля, то скоро тревожная мысль о его постоянном присутствии стала неотвязно преследовать обитателей нижнего этажа. Выходившие в сад погреба дома Йошей со времен Черной бригады были оборудованы под тайные тюрьмы, о которых еще долго после Освобождения продолжали рассказывать мрачные истории. Однако теперь, оказавшись под неусыпным контролем гостя в башне, они, разумеется, больше не могли служить тем целям тайного скорого суда, под которые их в свое время было решено отвести. После того как Джео Йош обосновался на своей наблюдательной вышке, нельзя было жить спокойно ни одной минуты, даже ночью, ибо керосиновая лампа, которую он зажигал с первыми сумерками и не тушил до зари – сквозь стекла виднелось ее слабое мерцание наверху, – заставляла предполагать, что он всегда бодрствует, всегда настороже. Было около двух-трех часов пополуночи в день первого появления Джео на улице Кампофранко, когда Нино Боттекьяри, задержавшийся с работой до этого часа и наконец позволивший себе короткую передышку, выходя из здания, поднял глаза на башню. «Берегитесь!», – предостерегал плывущий в тиши звездной ночи огонек Джео. И, сурово упрекая себя в преступном легкомыслии и мягкости, но уже готовясь, как хороший политик, принять в расчет сложившиеся обстоятельства, будущий депутат со вздохом распахнул дверцу джипа.

Вскоре Йош взял в привычку появляться на лестнице или под портиком в любое время дня: элегантный, гладко выбритый, одетый в безупречный габардиновый костюм оливкового цвета, почти сразу заменивший треух, кожаный китель и сужающиеся книзу штаны, в которых он прибыл в Феррару. Он проходил мимо прочно обосновавшихся здесь партизан, ни с кем не здороваясь, из-под полей надвинутой на лоб коричневой фетровой шляпы ледяным взглядом сверлили окружающих голубые глаза. И неловкая тишина, водворявшаяся каждый раз после его появления, с самого начала говорила: вот он, властный хозяин дома, слишком воспитанный, чтобы препираться, но глубоко уверенный в своих правах; хозяин, которому достаточно лишь появиться, чтобы напомнить несостоятельному и хамски ведущему себя постояльцу: баста, пора съезжать, убираться с глаз долой. Постоялец мнется, делает вид, что не замечает настойчивого немого протеста владельца дома, который пока не раскрывает рта, но, несомненно, придет время, и он не преминет спросить с него за разбитые полы, заляпанные стены и так далее, так что месяц от месяца его положение усугубляется, становится все более затруднительным и шатким. Нескоро, только после выборов сорок восьмого года, когда в Ферраре многое переменится или, вернее, вернется в довоенное состояние (но к тому времени кандидатура молодого Боттекьяри уже успеет с триумфом пройти в парламент и потому будет в безопасности), – только тогда АНПИ наконец решится перебраться в три кабинета бывшего Дома союза на аллее Кавура, где с сорок пятого года обосновалось областное отделение Федерации труда. Надо признать, однако, что благодаря тихой, неустанной работе Джео Йоша этот переезд к тому времени будет давно назревшим.

Итак, он почти не выходил из дома, словно не желая, чтобы там хоть на минуту позабыли о нем. Это не мешало ему иногда появляться на улице Виньятальята, где он добился, чтобы отцовский склад, в который еврейская община свозила все постепенно возвращаемые из числа конфискованных у евреев в эпоху Республики Сал о вещи, к сентябрю был освобожден ввиду «настоятельной необходимости реставрационных работ», как он лично заявил инженеру Коэну, «и возобновления работы склада»; или, реже, на проспекте Джовекка, куда он ступал неуверенным шагом человека, вошедшего в запретную зону, душа у которого разрывается между страхом перед неприятными встречами и жгучим желанием совершить эти встречи во время вновь вошедшего в обыкновение оживленного вечернего променада; либо в час аперитивов, с шумом грохаясь на стул – потому что он каждый раз доходил сюда задыхаясь, истекая потом – за столиком «Биржевого кафе», что на проспекте Рома. Свойственный Йошу иронично-надменный тон разговора, который даже дядю Даниэле, столь экспансивного и наэлектризованного воздухом послевоенной атмосферы, заставил довольно быстро оставить всякие попытки вести беседу с племянником через зияющий у него над головой люк, не изменял ему и здесь, несмотря на проявления сердечного радушия, на теплые «С возвращением!», которые теперь, сменив начальную нерешительность, раздавались со всех сторон.

Фигуры владельцев лавок, расположенных по соседству со складом Анджело Йоша, отделялись от порогов, раскрывая навстречу ему объятия и показывая всем своим видом, что готовы для него на любую жертву, моральную и материальную; другие утруждали себя пересечь широкий проспект Джовекка и в порыве экзальтации кидались ему на шею либо высыпали из «Биржевого кафе», в сумраке которого все еще витала атмосфера политического антагонизма, как в те времена, когда отсюда каждый день в час пополудни раздавались радиосообщения с новостями об очередных поражениях (сообщения, едва достигавшие ушей спешащего мимо на велосипеде юного Джео), – чтобы присесть рядом с ним под желтым козырьком, совершенно не защищающим ни от слепящего солнца, ни от столбов пыли, поднимаемой ветром над развалинами соседнего квартала Сан-Романо. Он побывал в Бухенвальде и – единственный! – вернулся оттуда живым, испытав Бог знает какие телесные и душевные муки, будучи свидетелем Бог знает каких ужасов. И вот они тут, в его распоряжении, само внимание. Пусть он рассказывает, а они – в том числе чтобы заслужить прощение за то, что с таким запозданием узнали его, – они готовы без устали слушать его, даже в ущерб обеду, к которому звали два удара башенных часов. И, как бы в знак их искренности и в подтверждение эволюции, которую претерпели их «идеи» в эти страшные, роковые годы, они демонстрировали штаны из грубого полотна, колониальные куртки с засученными рукавами, расстегнутые воротники без намека на галстук, голые щиколотки и тщательно неначищенные туфли, ну и, конечно, бороды, не было таких, кто бы их не носил, – и словно говорили в один голос: «Ты переменился, знаешь? Взрослый мужчина, черт побери, и притом так располневший! Но взгляни: мы тоже изменились, время и для нас не прошло бесследно…» И эти люди, несомненно, были искренни, отдавая себя на суд Джео, и столь же искренне сокрушались они потом, наталкиваясь на стену неприятия. Равно как была по-своему искренней охватившая с апреля сорок пятого почти всех в городе – включая тех, кому приходилось больше опасаться настоящего и сомневаться насчет будущего, – убежденность в том, что так или иначе именно в этот момент зачинается новая эпоха, несравнимо лучше той, что подходит к концу, как длинный, полный кровавых кошмаров сон.

Что до дяди Даниэле, то ему, неисправимому оптимисту, уже три месяца жившему чем Бог пошлет, не зная утром, где доведется ночевать, душная конура в башне тотчас показалась чудесным приобретением, он как никто другой был убежден, что с окончанием войны действительно начался счастливый век демократии и всеобщего братства.

– Наконец-то можно вздохнуть свободно! – вырвалось у него в первый же вечер, когда он вступил во владение своей кельей; сказал он это, лежа на матрасе из конского волоса, положив руки под голову и глядя в потолок.

– Наконец-то можно вздохнуть свободно, а-ах! – повторил он погромче.

И затем:

– Не кажется ли и тебе, Джео, что воздух в городе очень, очень переменился? Что и говорить, только свобода способна творить такие чудеса! Лично я глубоко убежден…

То, в чем Даниэле Йош был глубоко убежден, его племяннику должно было казаться фактом сомнительного интереса, если в ответ на страстные тирады дяди через лестничный проем доносились лишь вялые «угу» да «в самом деле?», совершенно отбивавшие охоту продолжать. «Что он там делает?» – задавался вопросом Даниэле, стихая и направляя взгляд к потолку, по которому гулко шлепала вперед-назад пара неутомимых тапок; и еще некоторое время не предпринимал попыток заговорить.

Ему казалось невероятным, что Джео не разделяет его энтузиазма.

Бежав из Феррары в дни перемирия, он больше года скрывался в затерянной среди эмилиано-тосканских Апеннин деревушке, в крестьянской семье. Там, в горах, после смерти жены, которую – бедная женщина, при ее набожности! – ему пришлось похоронить под фиктивным именем на местном кладбище, он вступил в партизанскую бригаду политическим комиссаром – последнее обстоятельство вскоре позволило ему одним из первых, загорелому и бородатому, верхом на грузовике, вернуться в освобожденную Феррару. Какие незабываемые дни, вспоминал он. Какая радость вновь увидеть город, пусть полуразрушенный, но наконец полностью очищенный от фашистов всех видов и оттенков! Какое наслаждение доставляла вновь обретенная возможность сесть, как прежде, за столик «Биржевого кафе» (места, которое он сразу по возвращении избрал для возобновления своей скромной практики страхового агента), не опасаясь, что чей-то угрожающий взгляд заставит уйти, – напротив, чувствуя себя в центре всеобщих симпатий! «Но Джео?» – спрашивал он себя. Мыслимо ли, что Джео сейчас не испытывает ничего из того, что он испытал несколько месяцев назад? Мыслимо ли, что, спустившись в ад и чудом вернувшись оттуда, он не чувствует других позывов, кроме упорного взывания к прошлому, о чем в какой-то мере свидетельствуют фотографии всех его мертвецов – Анджело и Луче, родителей, и Пьетруччо, десятилетнего братишки, – фотографии, которыми, как с содроганием обнаружил Даниэле, однажды украдкой поднявшись к нему, сплошь увешаны все четыре стены его комнаты? Мыслимо ли, наконец, что единственная борода в городе, против которой Джео ничего не имеет, принадлежит старому фашисту Джеремии Табету, шурину бедного Анджело, тому самому, кто настолько выслужился перед режимом, что даже после выхода расовых законов 1938 года и последовавшего за этим повсеместного остракизма евреев продолжал посещать Клуб коммерсантов для послеобеденной партии в бридж? Вечером того самого дня, когда Джео Йош появился в Ферраре, ему, Даниэле Йошу, пришлось скрепя сердце сопровождать его в дом Табетов в переулке Роверселла, где до тех пор он старательно избегал показываться. И разве не отвратительно, что Джео, увидев дядю-фашиста в окнах второго этажа, разразился резким, нелепым, истерически страстным, почти дикарским воплем? С чего этот вопль? Что он означал? Может быть, то, что Джео, несмотря на Бухенвальд и на истребление всех близких, вырос таким, каким его отец Анджело продолжал оставаться в наивной простоте до последнего, может, до самой газовой камеры – то есть «патриотом», как тот много раз во всеуслышание заявлял с нелепой гордостью?

– Кто там? – опасливо спросил сверху встревоженный голос.

– Дядя Джеремия, это я, Джео!

Они стояли внизу, перед закрытыми дверьми дома Табетов. Было уже десять вечера, и в переулке не было видно ни зги. Сдавленный крик Джео, вспоминал Даниэле, застал его врасплох, ввергнув его в полнейшее замешательство. Что ему было делать? Что сказать? Увы, времени на раздумья не оказалось: дверь отворилась, и Джео, сразу же вошедший в подъезд, уже поднимался по темной лестнице. Надо было спешить за ним, стараясь хотя бы догнать его.

Ему удалось это только в конце второго пролета, где к тому же у распахнутой двери квартиры их ждал Джеремия Табет собственной персоной. В пижаме и тапочках, в полосе света, отбрасываемого из комнаты, бывший фашист смотрел на них озадаченно, но не испуганно, неизменно невозмутимый.

Наполовину скрытый сумраком, он остановился на лестничной площадке. Увидев, что Джео, напротив, двинулся дальше и бросился в объятья к дяде, Даниэле в очередной раз почувствовал себя бедным родственником, которого все они (родной брат Анджело был в этом полностью единодушен с семьей жены) всегда держали на расстоянии и презирали по причине его политических убеждений. Нет, в этомдоме, сказал он себе, ноги его не будет. Он развернется и уйдет. И что вместо этого? Вместо этого, как полный идиот, он сделал все наоборот. В конце концов, подумал он, бедная Луче, мама Джео, была одной из Табетов. Как знать, может, память о матери, сестре Джеремии, удержала Джео в отношении дяди от холодности, которую этот старый фашист заслуживал. Отнюдь не следовало исключать, что после первого всплеска эмоций, в конечном счете вполне естественного, Джео возьмет себя в руки и незамедлительно установит должную дистанцию…

Но к сожалению, Даниэле заблуждался: на всем протяжении затянувшегося до поздней ночи визита – ибо казалось, что Джео никак не решится откланяться, – ему пришлось, сидя в уголке столовой, присутствовать при малоприятных изъявлениях любви и привязанности.

Они словно заключили безмолвный пакт, к которому перед тем уходом ко сну с готовностью примкнули остальные домашние (жена Таня, как она постарела и осунулась! Трое детей, Альда, Джильберта и Романо; все четверо, как обычно, ловили каждое слово обожаемого супруга и отца…). Предложенное Джеремией Табетом соглашение было следующим: Джео не будет даже намеками касаться политического прошлого дяди, а дядя, в свою очередь, не будет требовать от племянника, чтобы тот рассказывал о том, что повидал и испытал в Германии – в той Германии, где и он, Джеремия Табет, черт побери! – и об этом должны помнить те, кто сейчас вздумал упрекать его в мелких грешках молодости, в более чем объяснимых ошибках с выбором политической ориентации, совершенных в столь отдаленные времена, что теперь они уже кажутся почти легендарными, – потерял сестру, зятя и любимого племянника. Конечно, что и говорить, последние три года были чудовищны. Для всех. Однако теперь воля к примирению и чувство такта (что было, то прошло, какой смысл ворошить прошлое!) должны взять верх над всеми другими мотивами. Надобно глядеть вперед, в будущее. Кстати, насчет будущего: каковы – спросил в какой-то момент Джеремия Табет серьезным, но благожелательным тоном главы семейства, заглядывающего далеко вперед и о многом способного позаботиться, – планы Джео? Если он, случаем, подумывает открыть отцовский склад (намерение в высшей степени похвальное, которое он не может не одобрять, тем более что склад, хотя бы он, сохранился) – чудесно, замечательно. Вот только для осуществления этих планов нужны деньги, и немалые; одним словом, требуется поддержка со стороны какого-нибудь банка. Сумеет ли он помочь племяннику в этом предприятии? Да, он очень на это надеется. Как бы то ни было, если Джео, пока дом на улице Кампофранко занят красными, хочет пожить у них, то уж койку-то они всегда для него найдут.

Именно на этом месте, при слове «койка», вспоминал Даниэле Йош, он поднял голову, сконцентрировав все внимание, на которое был способен. Что происходит? – спросил он себя. Он хотел понять. Найти объяснение.

Истекая потом, хотя он был в одной пижаме, Джеремия Табет сидел по одну сторону большого черного «трапезного» стола, посреди которого догорала свеча; вновь одолеваемый сомнениями, он теребил кончиками пальцев серую бородку, классическую эспаньолку сквадристов, которую он, единственный из фашистов старой гвардии в Ферраре, имел смелость или наглость, а может быть, и предусмотрительность сохранить в неизменном виде. Что же до Джео, то он, мотая головой и с улыбкой отклоняя предложение, смотрел с другого конца стола на эту пепельную бородку и теребящую ее гладкую руку, не отводя упрямого, фанатичного взгляда голубых глаз.

IV

Осень закончилась. На смену ей пришла зима, долгая холодная здешняя зима. Вернулась весна. И вместе с весною медленно, словно воскресая под испытующим взглядом Джео Йоша, возвращалось прошлое.

Странно, не правда ли? Но факт остается фактом: время так расставляло все, что напрашивалась мысль, будто между Джео и Феррарой существует, если можно так сказать, некая скрытая динамичная связь. Знаю, это с трудом поддается пониманию. Мало-помалу Джео худел, по прошествии месяцев вновь обретая – если не считать поредевших и совершенно седых волос – лицо, которому гладкие щеки придавали совсем молодой, почти юношеский вид. Также и город, после того как были разобраны самые высокие груды развалин и сошла на нет первичная мания поверхностных перемен, – также и город понемногу возвращал себе тот сонный, старческий облик, который столетия клерикального прозябания, внезапно, по коварному умыслу Истории сменившие жестокие, славные и бурные времена гибеллинской власти, превратили на все грядущие века в застывшую маску. Одним словом, все преображалось. Джео – с одной стороны, Феррара и ее обитатели (не исключая евреев, которым удалось избежать погромов) – с другой: всё и вся оказалось вдруг вовлечено во всеохватное, неотвратимое, фатальное движение. Слаженное, как движение сфер, соединенных системой шестерён с единым невидимым стержнем, – ничто не в силах было ни остановить его, ни устоять перед ним.

Наступил май.

Так, значит, только поэтому? – с улыбкой думали, случалось, иные. Значит, только ради того, чтобы бессмысленный плач Джео по ушедшей юности не казался таким бессмысленным и чтобы у него создалась полная иллюзия ее возвращения, с началом месяца снова дружными рядами показались на главных улицах города с охапками полевых цветов в корзинах велосипедов юные красавицы, возвращавшиеся, устало крутя педали, из загородных прогулок? И, если уж на то пошло, не по той же ли самой причине, вынырнув из Бог знает какой норы, снова стала подпирать спиной мраморный дверной косяк, на котором столетиями держались одни из трех ворот гетто на пересечении улиц Виньятальята и Мадзини, неизменная, как каменный божок, фигурка пресловутого графа Скокки?

И когда в один из этих вечеров, где-то в середине месяца, некоторые представительницы последнего поколения феррарских красавиц, провожаемые откровенными одобрительными репликами с узких тротуаров и бросаемыми украдкой из сумрака лавок восторженными взглядами, неспешно проехали почти всю улицу Мадзини, вернее, задорно смеясь, уже почти выезжали на площадь Эрбе, готовые проследовать дальше, – это зрелище жизни в постоянном обновлении и в то же время верной себе и безразличной к людским проблемам и страстям поневоле обезоруживало даже самого упорного брюзгу. На улице Мадзини образовалась следующая мизансцена: с одной стороны – надвигающаяся с дальнего конца улицы навстречу заходящему солнцу плотная шеренга велосипедисток; с другой – неподвижный и серый, как стена, на которую он опирался, граф Лионелло Скокка. В самом деле, как не растрогаться при виде сей доподлинно явленной аллегории, неожиданно с мудростью примиряющей все и вся: тревожное, свирепое вчера с гораздо более безмятежным и многообещающим сегодня? Что и говорить, увидев, как престарелый разорившийся патриций снова как ни в чем не бывало занимает один из некогда облюбованных им наблюдательных пунктов, точку, откуда человек с его зорким взглядом и тонким слухом мог держать под присмотром всю от начала до конца улицу Мадзини, ни у кого не хватало духа упрекнуть его в том, что на протяжении многих лет он был платным информатором OBPA [22]22
  ОВРА (Organo di Vigilanza dei Reati Antistatali) – Орган обеспечения безопасности от антигосударственных проявлений. Ведомство политической охраны в Италии времен правления короля Виктора Эммануила III.


[Закрыть]
или что с 1939 по 1943 год он руководил местным отделением Итало-германского института культуры. Усики а-ля Гитлер, которые он в свое время отпустил и носил до сих пор, сегодня вызывали в его адрес только чувства симпатии и – почему бы и нет? – даже благодарности.

Поэтому показалось возмутительным, что в отношении графа Скокки – в конце концов, просто безобидного чудака – Джео Йош повел себя таким образом, который был несовместим с самым элементарным чувством человеколюбия и такта. И случившееся было тем более неожиданным, что он и его странности, включая неприязнь к так называемым «военным бородам», уже довольно давно вызывали только благожелательные, понимающие улыбки, более того, за ним в немалой степени признавали заслугу в том, что многие первостатейные джентльмены наконец осмелились подставить голые щеки под голый свет солнца. Верно, неоспоримо верно, рассуждали некоторые, что адвокат Джеремия Табет, дядя Джео по материнской линии, свою бороду еще не сбрил и вряд ли собирается когда-либо сбривать. Но также верно, что лишь тот, кто не был в состоянии сопоставить в уме с этой злосчастной седой эспаньолкой черный казакин, до глянца начищенные черные сапоги и бархатную черную феску, демонстрируя которые сей достопочтенный специалист ежедневно являлся в блеске и славе в «Биржевое кафе» между полуднем и часом дня вплоть до лета 1938 года, до самого конца «добрых времен», – лишь тот мог бы счесть этот действительно необычный казус проявлением противоречивости и непоследовательности.

Поначалу происшествие показалось невероятным. Никто не мог этому поверить. Не удавалось даже представить себе сцену, в которой Джео своей вялой походкой входил в поле зрения графа Скокки, прислонившегося к стене на углу улицы Виньятальята, и наносил по пожелтелым щекам вернувшегося к мирной жизни старого шпиона два звонких, решительных, «достойных настоящего сквадриста» удара. Однако инцидент, несомненно, имел место: свидетелями его были десятки людей. Хотя, с другой стороны, не странно ли, что сразу же стали распространяться разные – и противоречивые – версии того, как именно все произошло? Как уж тут было не усомниться не только в обоснованности каждой из них, но и в подлинной, объективной реальности самого двойного хлопка, «шлеп-шлеп» – по общему признанию, столь звонкого, что его было слышно на значительной части улицы Мадзини: от угла площади Эрбе до самого иудейского храма и даже еще дальше.

Для многих жест Джео оставался беспричинным, не имеющим правдоподобных объяснений.

Несколькими мгновениями раньше Йоша видели двигающимся в том же направлении, что и велосипедистки. Он шел медленным шагом, позволяя им одной за другой себя обогнать, не отводя взгляда с середины улицы. Итак, поравнявшись с графом Скоккой и оторвав взгляд от тройки велосипедисток, уже приближавшихся к ораторию Сан-Криспино, Джео вдруг остановился как вкопанный – словно присутствие графа в этот час и в этом месте ему казалось самое меньшее непостижимым. В любом случае колебание его продлилось совсем недолго. Ровно столько, сколько ему потребовалось, чтобы нахмурить брови, стиснуть зубы, судорожно сжать кулаки и пробормотать что-то отрывочное и бессмысленное. После чего, как будто соскочила пружина, Джео буквально налетел на бедного графа, который, в свою очередь, до сих пор не подавал виду, что заметил его.

И всё? Все же причина была – кривя рот, возражали другие, – еще как была! Допустим, граф Скокка не заметил приближения Джео. Хоть и странный сам по себе, сей факт особых возражений не вызывал. Но Джео, можно ли было думать, что Джео не заметил графа, и именно в тот момент, когда три велосипедистки, на которых был устремлен его жадный взгляд, вот-вот должны были раствориться в золотом мареве площади Эрбе?

Если верить им, вместо того чтобы молча стоять себе, наблюдая за гуляющими и заботясь лишь о том, чтобы полностью соответствовать образу, которым в умилении любовался город, граф кое-что делал. И это кое-что, чего никто не мог заметить на расстоянии больше двух метров от него (в том числе и потому, что, несмотря ни на что, его губы продолжали перемещать вечную зубочистку из одного уголка рта в другой), – это кое-что было негромким свистом, столь слабым, что он казался даже не робким, а машинальным: одним словом, праздное случайное насвистывание, которое, несомненно, осталось бы без внимания, если бы в нем не угадывался мотив «Лили Марлен» [23]23
  Популярная немецкая песня военных лет.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю