Текст книги "Хорошие плохие книги"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Во-вторых, все попытки – с незапамятных времен и до наших дней – описать непреходящее счастье оканчивались неудачей. Утопии (между прочим, придуманное слово «утопия» вовсе не означает «хорошее место», оно означает просто «несуществующее место») были широко распространены в литературе на протяжении последних трех или четырех столетий, но и самые «удачные» из них неизменно скучны, и им обычно недостает жизненности.
Гораздо лучше известны современные утопии Г.Д. Уэллса. Его ви́дение будущего, уже проглядывавшее во всем его раннем творчестве и отчасти проявленное в «Прозрениях» и «Современной утопии», наиболее полно выражено в двух книгах, написанных в начале двадцатых годов – «Сон» и «Люди как боги». Здесь картина мира представлена такой, какой Уэллс хотел бы ее видеть – или думает, что хотел бы видеть ее именно такой. Это мир, лейтмотивами которого являются просвещенный гедонизм и научная любознательность. Все зло и все несчастья, от которых мы страдаем сейчас, в нем исчезли. Невежество, войны, нищета, грязь, болезни, разочарования, голод, страх, непосильный труд, предрассудки – все исчезло. Было бы глупо отрицать, что именно о таком мире мы мечтаем. Все мы хотим упразднить те явления, которые упраздняет Уэллс. Но есть ли среди нас такие, кто хотел бы жить в уэллсовой Утопии? Наоборот, осознанным политическим мотивом стало – не жить в таком мире, не просыпаться в гигиеническом саду предместья, наводненного обнаженными школьными наставницами. Такие книги, как «Прекрасный новый мир», являются выражением реального страха современного человека перед рационализированным гедонистическим обществом, которое он в состоянии построить. Один католический писатель недавно сказал, что утопии стали технически осуществимы и что поиск возможности уберечься от утопии превратился в серьезную проблему. Имея перед глазами фашистское движение, мы не можем отмахнуться от этого как от всего лишь глупого высказывания. Потому что одним из источников фашистского движения является желание избежать чрезмерно рационального и чрезмерно комфортабельного мира.
Все «удачные» утопии похожи друг на друга в том, что постулируют совершенство, будучи неспособны предложить счастье. «Вести ниоткуда» – это своего рода прекраснодушная версия уэллсовой Утопии. Здесь все добры и благоразумны, и вся роскошь произрастает из Свободы, но по прочтении остается ощущение какой-то разжиженной меланхолии. Недавняя попытка, предпринятая в том же направлении лордом Сэмюэлем, его книга «Неизвестная страна», производит даже еще более гнетущее впечатление. Жители Бенсалема (название позаимствовано у Фрэнсиса Бэкона) больше всего похожи на людей, относящихся к жизни как к злу, через которое просто нужно пройти по возможности невозмутимо. Единственная мудрость, которую они постигли, – это необходимость в любой ситуации сохранять бесстрастность. Но еще более впечатляет то, что Джонатан Свифт – один из величайших писателей, как никто одаренный мощным воображением, – преуспел в конструировании «удачной» утопии ничуть не больше других.
Начальные главы «Путешествий Гулливера» представляют собой самую сокрушительную критику человеческого общества, когда-либо воплощенную в литературе. И каждое слово в них можно приложить к дню сегодняшнему; местами они содержат весьма подробные предсказания ужасных политических коллизий нашего времени. А вот что Свифту не удалось, так это попытка описать расу существ, коими он восхищается. В последней части романа в противовес отвратительным йеху нам явлены благородные гуингнмы, племя разумных лошадей, свободных от человеческих недостатков. Однако лошади эти, при всем их благородстве и неизменном здравомыслии, отчаянно скучны. Так же, как обитатели разнообразных прочих утопий, они озабочены главным образом тем, чтобы уклоняться от любой суеты. Их жизнь лишена событий, смирна, «благоразумна», у них не бывает не только ссор, беспорядков или каких бы то ни было опасностей, у них отсутствуют даже «страсти», в том числе и физическая любовь. Они выбирают себе пару, руководствуясь принципами евгеники, избегают излишней привязанности и, кажется, бывают по-своему рады умереть, когда приходит их час. В начальных главах Свифт показал, куда завели его героя человеческая глупость и подлость; но убери глупость и подлость – и, похоже, единственное, что останется, – это унылое – ни рыба ни мясо – существование, которое и вести-то нет смысла.
Попытки описать счастье не от мира сего не более успешны. Небеса оказываются таким же мыльным пузырем, как и утопия – между тем как ад, и это следует подчеркнуть особо, занимает в литературе весьма почетное место и множество раз был описан в ней исключительно скрупулезно и убедительно.
То, что христианский рай, как его обычно изображают, никого не привлекает, – общее место. Почти все христианские писатели, когда дело доходит до описания царствия небесного, либо откровенно признаются, что оно неописуемо, либо придумывают расплывчатую картину из золота, драгоценных камней и бесконечного пения гимнов. Да, нужно признать: некоторые прекраснейшие в мире стихи были вдохновлены именно этим:
Стена его построена из ясписа, а город был чистое золото, подобен чистому стеклу… А двенадцать ворот – двенадцать жемчужин: каждые ворота были из одной жемчужины[83].
Или:
Свят, свят, свят – взывают
Ангелов хоры,
В радости венцы полагая пред Тобой.
Пенье оглашает
Чистые просторы —
Ты был всегда, Ты есть, Ты будешь ввек! [84]
Но чего и они не могли сделать, так это описать место или среду, в которых действительно хотел бы оказаться обычный человек. Многие священники-«возрожденцы» и иезуитские пастыри (см., например, устрашающую проповедь в «Портрете художника» Джеймса Джойса) запугали свою паству до умопомрачения описаниями ада. Но как только речь заходит о небесах, они прибегают к обычному ограниченному запасу слов вроде «экстаз» и «блаженство», даже не пытаясь расшифровать их содержание. Быть может, самый жизненный литературный пассаж на эту тему – тот, в котором Тертуллиан объясняет, что одной из главных радостей на небесах является созерцание мук пруклятых.
Всевозможные языческие версии рая не многим лучше, если слово «лучше» вообще здесь уместно. Такое ощущение, что на полях блаженства всегда царят сумерки. Олимп, на котором обитают боги со своими нектаром и амброзией, нимфами и Гебами, «бессмертными шлюхами», как называл их Д. Г. Лоуренс, быть может, чуточку более домашний, чем христианский рай, но и там вам не захотелось бы задержаться надолго. Что же касается мусульманского рая с его семьюдесятью семью гуриями на каждого мужчину, предположительно требующими внимания одновременно, то это и вовсе кошмар. Спиритуалисты тоже, несмотря на постоянные потуги уверить нас, будто «все вокруг яркое и красивое»[85], не способны нарисовать какую бы то ни было картину загробной жизни, которая человеку мыслящему показалась бы хотя бы сносной, не говоря уж о привлекательности.
То же самое с попытками описания идеального счастья, не утопического и не потустороннего, а просто чувственного. Эти описания всегда производят впечатление пустоты или вульгарности или того и другого вместе. В начале «Орлеанской девственницы» Вольтер описывает жизнь Карла IX[86] со своей любовницей Аньес Сорель и говорит: они были «постоянно счастливы». А в чем состояло их счастье? Видимо, в бесконечных празднествах, питии, охоте и любовных утехах. Кому не опостылеет подобное времяпрепровождение уже через несколько недель? Рабле описывает счастливых духов, которым дано весело проводить время в потустороннем мире в утешение за тяжелые времена, выпавшие на их долю в этом мире. Они распевают песню, которую можно приблизительно перевести так: «Скакать, танцевать, разыгрывать друг друга, пить вино, белое и красное, и весь день ничего не делать, кроме как считать золотые монеты». Как же это скучно! Пустота самого понятия вечной «сладкой праздности» показана в картине Брейгеля «Страна лентяев», на которой голова к голове валяются три спящих толстых болвана, а на столе их дожидаются вареные яйца и жареные свиные окорока.
Похоже, что человек не в состоянии ни описать, ни даже вообразить себе счастье, кроме как в сопоставлении. Вот почему концепция рая или утопии меняется от века к веку. В доиндустриальном обществе рай описывали как место бесконечной праздности, вымощенное золотом, потому что в жизненном опыте среднего человеческого существа главенствовали непосильный труд и нищета. Гурии мусульманского рая были отражением полигамного общества, где большая часть женщин исчезала в гаремах богачей. Но картина «вечного блаженства» не удавалась никому, потому что, как только блаженство становилось вечным (если представлять вечность как нескончаемость времени), сравнивать было уже не с чем. Некоторые приемы, укоренившиеся в нашей литературе, изначально проистекали из физических условий, которые теперь перестали существовать. Например, культ весны. В Средние века весна не означала в первую очередь ласточек и дикие цветы. Она означала зелень, овощи, молоко и свежее мясо после нескольких месяцев жизни на одной солонине в прокопченных хижинах без окон. Весенние песни были веселыми:
Будем пить и гулять,
Добрый год прославлять,
Благо есть что поесть.
В поле хлеба не счесть.
Будем пить! Нет, ей-ей,
Ничего веселей![87]
Потому что было отчего веселиться. Зима закончилась, и это замечательно. Само Рождество, этот, в сущности, дохристианский праздник, вероятно, возникло потому, что время от времени требовалось обильно поесть и выпить, чтобы хоть на короткий миг прервать невыносимую северную зиму.
Неспособность человечества представить себе счастье, кроме как в форме облегчения, либо от тяжкого труда, либо от боли, поставила перед социалистами серьезную проблему. Диккенс может изобразить уплетающую жареного гуся бедную семью так, что она выглядит счастливой; с другой стороны, обитатели идеальных миров, похоже, вообще не способны на спонтанное веселье и в придачу обычно не слишком сговорчивы. Но мы, ясное дело, ведем речь не о таком мире, какой описывал Диккенс, и даже не о таком, какой он, вероятно, был в состоянии себе представить. Целью социалистов не является общество, где рано или поздно все кончается хорошо, потому что добрый старый джентльмен раздает индеек. А о каком же обществе мы ведем речь, если не о таком, в котором «благотворительность» станет ненужной? Мы желаем такого общества, в котором оба, и Скрудж с его барышами, и Крошка Тим с его туберкулезной ногой, будут немыслимы. Но значит ли это, что мы стремимся к некоей Утопии, где нет болезней и изнурительного труда?
Рискуя сказать нечто, чего редакторы «Трибюн» скорее всего не одобрят, предположу, что счастье не является целью социализма. Счастье до настоящего времени было побочным продуктом и, судя по всему, таковым останется впредь. Истинной целью социализма является человеческое братство. Это ощущается очень многими, хотя обычно об этом не говорят или по крайней мере не говорят достаточно внятно. Люди тратят свою жизнь на душераздирающие политические баталии или гибнут в гражданских войнах, или подвергаются пыткам в тайных тюрьмах гестапо не для того, чтобы утвердить на земле некий рай с центральным отоплением, кондиционированием воздуха и люминесцентным освещением, а для того, чтобы создать общество, в котором люди любили бы друг друга вместо того, чтобы обманывать и убивать. Но это лишь первый шаг. Куда идти дальше, не очень понятно, и попытки делать конкретные прогнозы только запутывают.
Социалистическая мысль вынуждена заниматься предсказаниями, но лишь в самых общих терминах. Часто приходится апеллировать к целям, которые можно представить себе очень смутно. Например, сейчас идет война, и люди стремятся к миру. Однако у человечества – если не считать легендарного «благородного дикаря» – нет опыта мирной жизни, и никогда не было. Мир жаждет чего-то, что, по его туманным представлениям, может существовать, но чего он не в состоянии ясно описать. В этот рождественский день тысячи людей будут истекать кровью в российских снегах или тонуть в ледяных водах или разрывать друг друга на куски ручными гранатами на болотистых островах в Тихом океане; бездомные дети в немецких городах будут копаться среди руин в поисках пищи. Сделать невозможными подобные вещи – достойная цель. Но конкретно сказать, каким будет мирное существование, – совсем другое дело, и попытка предсказать его способна привести к другим ужасам, которые с таким энтузиазмом описывает Джеральд Херд[88] в своей книге «Боль, пол и время».
Почти все создатели утопий напоминали человека, у которого болит зуб и который поэтому считает, будто счастье – это когда не болят зубы. Они хотели создать идеальное общество путем бесконечного продления того, что имеет свою ценность только потому, что оно временно. Мудрее было бы признать, что существуют лишь некие направления, по которым человечество должно двигаться, что разработана лишь общая стратегия, а детальные предвидения – не наше дело. Любой, кто пытается представить совершенство, просто выдает собственную несостоятельность сделать это. Так случилось даже с великим Свифтом, который искусно умел разделать под орех любого епископа или политика, но, пытаясь создать суперчеловека, добивался лишь того, что у читателя оставалось впечатление – а это было последним, чего хотел бы добиться Свифт, – будто у отвратительных йеху имеется больший потенциал развития, нежели у просвещенных гуингнмов.
«Трибюн», 24 декабря 1943 г.
Пропаганда и демотическая[89] речь
Когда в конце 1938 года я уезжал из Англии в Марокко, кое-кто в моей деревне (менее пятидесяти миль от Лондона)[90] интересовался, нужно ли пересекать море, чтобы добраться туда. В 1940 году, во время африканской кампании генерала Уэйвелла, я обнаружил, что женщина, у которой я покупал продукты, думала, будто Киренаика находится в Италии. Года два назад один мой друг, читавший в A.B.C.A. лекцию группе A.T.[91], провел эксперимент, задав аудитории несколько вопросов из области общих знаний. Среди полученных им ответов были такие: (а) парламент состоит всего из семи членов и (б) Сингапур – столица Индии. Я мог бы добавить множество других примеров подобного рода, если бы в этом была необходимость, но упоминаю только эти два просто в качестве предварительного напоминания о невежестве, которое каждый выступающий перед широкой аудиторией или пишущий для нее должен иметь в виду.
Тем не менее, когда изучаешь правительственные брошюры, информационные документы, газетные передовицы, речи и выступления по радио политиков, программы и манифесты любой политической партии, почти всегда поражает их чужеродность рядовому гражданину. И дело не только в том, что они предполагают существование у аудитории знаний, которых на самом деле нет: зачастую это бывает правильно и необходимо. Но иногда создается впечатление, будто их авторы инстинктивно избегают ясного, общедоступного повседневного языка. Невыразительный жаргон правительственных ораторов (например, характерные обороты типа: должным образом, не оставить неперевернутым ни одного камня, при первой возможности, ответ утвердительный) хорошо известен, чтобы на нем задерживаться. Газетные передовицы пишутся либо на том же самом жаргоне, либо в напыщенном высокопарном стиле, тяготеющем к архаическим словам и выражениям (подвергаться искушению, доблесть, могущество, недруг, вспомоществование, вопиять об отмщении, презренно малодушный, вздыбленный, оплот, бастион), которые ни одному нормальному человеку не придет в голову употребить. Политические партии левого крыла специализируются на гибридном словаре, составленном из русских и немецких фраз, переведенных до невозможности неуклюже. И даже плакаты, листовки и радиопередачи, предназначенные для того, чтобы инструктировать людей, говорить им, что делать в тех или иных обстоятельствах, зачастую не достигают цели. Например, во время первых авианалетов на Лондон обнаружилось, что огромное количество людей не знало, какая сирена означает «воздушную тревогу», а какая «отбой». И это после того, как они в течение нескольких месяцев, а то и лет, глазели на плакаты, призванные объяснять меры пассивной противовоздушной обороны. На этих плакатах сигнал воздушной тревоги описывался как «предупреждающая трель», каковое выражение не давало ни малейшего представления о настоящем сигнале, поскольку сирена ничуть не напоминает трель, к тому же мало кто вообще соотносит с этим словом определенный звук.
Когда сэр Ричард Экланд в первые месяцы войны работал над манифестом, который должен был быть представлен правительству, он привлек к работе команду сотрудников службы общественного мнения, чтобы те выяснили, какой смысл вкладывает обычный человек в высокопарные абстрактные слова, которые то и дело употребляются в политической практике. Обнаружилось чудовищно неверное их толкование. Например, большинство людей не знало, что слово «аморальность» может означать что-либо, кроме половой распущенности[92]. Один человек считал, что «движение» – это нечто, имеющее отношение к запорам. Стоит просидеть вечер в любом пабе, чтобы убедиться, что выступления радиокомментаторов и выпуски новостей не производят на среднего слушателя никакого впечатления, потому что составлены на ходульном книжном языке и, следовательно, говорят с «акцентом», свойственным высшим классам. Во время Дюнкерка я наблюдал группу чернорабочих, которые поглощали свой хлеб с сыром в пабе, когда передавали тринадцатичасовые новости. Ничто не отражалось на их лицах: они просто флегматично продолжали есть. А потом, на какой-то миг, передавая слова солдата, которого втащили из воды в лодку, диктор перешел на разговорный язык и произнес фразу: «Ну, пришлось, конечно, туго, зато по крайней мере я научился плавать!» И моментально все навострили уши: зазвучал обычный язык, и он сразу дошел до них. Несколько недель спустя, в день, когда Италия вступила в войну, Дафф-Купер заявил, что безрассудный поступок Муссолини лишь «добавит руин к тем, что всегда составляли славу Италии». Сказано было остроумно, и предсказание было верным, но произвело ли это высказывание хоть какое-то впечатление на девять из десяти человек? На разговорном языке следовало бы сказать: «Италия всегда славилась своими древними развалинами. Что ж, теперь количество этих достопримечательностей там чертовски увеличится». Но кабинет министров так не выражается, по крайней мере публично.
Вот примеры бесполезных лозунгов, явно не способных пробудить сильные чувства или претендовать на то, чтобы их передавали из уст в уста: «Заслужи победу», «Свобода в опасности. Защищай ее изо всех сил», «Социализм – единственное решение», «Экспроприируй экспроприаторов», «Экономия и самоограничение», «Эволюция, а не революция», «Мир неделим». А вот примеры лозунгов, выраженных на разговорном языке: «Руки прочь от России», «Заставим Германию заплатить», «Остановить Гитлера», «Нет налогам на наши животы», «Купи “Спитфайр”», «Право голоса – женщинам». А эти – нечто среднее между двумя перечисленными категориями: «Вперед», «Добудь победу», «Все зависит от Меня», сюда же можно отнести кое-какие из высказываний Черчилля, например, «конец начала», «мягкое подбрюшье», «кровь, тяжелый труд, слезы и пот» или «Никогда еще на полях сражений столь многое не зависело от столь немногих». (Знаменательно, что при устной передаче из последнего высказывания выпал книжный оборот в области социальных конфликтов.) Следует учитывать тот факт, что почти все англичане неприязненно относятся к тому, что звучит выспренно и хвастливо. Лозунги вроде «Они не пройдут» или «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях», которые вдохновляли континентальные народы, англичанина, особенно рабочего, немного смущают. Но главная ошибка пропагандистов и популяризаторов состоит в их непонимании того, что разговорный английский и письменный английский – это две разные вещи.
Недавно, выступив в печати с критикой марксистского жаргона, который изобилует выражениями типа «объективно контрреволюционный левый уклонизм» или «решительная ликвидация мелкобуржуазных элементов», я стал получать возмущенные письма от социалистов со стажем, обвинявших меня в том, что я «оскорбляю язык пролетариата». Точно в том же духе профессор Гарольд Ласки в своей последней книге «Вера, разум и цивилизация» посвящает длинный пассаж нападкам на мистера Т.С. Элиота, обвиняя его в том, что он «пишет только для избранных». Но Элиот как раз – один из немногих современных английских писателей, который предпринял серьезную попытку писать на английском так, как на нем говорят. Строки вроде:
Это продолжалось несколько месяцев
Никто не приходил
Никто не уходил
Он брал молоко и за квартиру платил [93]
настолько близки к разговорной речи, насколько это вообще возможно передать на письме. А вот, с другой стороны, совершенно типичный период из собственных писаний Ласки:
В целом наша система была компромиссом между демократией в политической сфере (явлением как таковым в ходе нашей истории очень недавним) и олигархически организованной экономической силой, которая, в свою очередь, оказалась связанной с некоторыми аристократическими рудиментами, еще способными глубоко влиять на обычаи нашего общества.
Этот отрывок почерпнут из напечатанной лекции; и вот представьте себе: профессор Ласки стоит на подиуме и извергает его на слушателей со всеми скобками и прочими вставками. Очевидно, люди, способные говорить или писать подобным образом, просто забыли, что представляет собой повседневный разговорный язык. Но это еще ничего по сравнению с некоторыми другими пассажами, которые я мог бы выкопать из писаний профессора Ласки или, еще лучше, из коммунистической литературы или, лучше всего, из памфлетов Троцкого. Когда читаешь левую прессу, создается впечатление, что чем громче авторы горланят о пролетариате, тем больше они презирают его язык.
Я уже сказал, что письменный английский язык и устный английский язык – две разные вещи. Эта разница существует в любом языке, но в английском она, пожалуй, отчетливей, чем в большинстве других. Разговорный английский изобилует сленгом, склонен к сокращениям где только можно, и представители самых разных классов в устной речи обращаются с грамматикой и синтаксисом весьма неряшливо. Очень немногие англичане должным образом завершают фразу, если говорят экспромтом. Кроме того, обширный словарный состав английского языка содержит тысячи слов, которые все используют на письме, но которые почти не употребляют в разговоре; а еще он содержит тысячи слов, фактически устаревших, но любой, кому хочется казаться умным и возвышенным, вставляет их на письме. Если держать это в уме, можно придумать разные способы сделать так, чтобы пропаганда, устная или письменная, достигала аудитории, которой она адресована.
Что касается письменной речи, единственное, что можно предпринять, – это упрощение. Первый шаг – и любая организация, занимающаяся изучением общественного мнения, может это сделать за несколько сотен или тысяч фунтов – это выяснить, какие из отвлеченных понятий, привычно используемых политиками, действительно понятны широким массам. Если такие фразы, как «беспринципное нарушение декларированных обещаний» или «вероломная угроза базовым принципам демократии», ничего не значат для среднего человека, глупо их использовать. Второе: в процессе письма следует постоянно держать в уме разговорную речь. Перенести на бумагу подлинную разговорную речь – дело трудное, как я вскоре продемонстрирую. Но если вы привыкнете напоминать себе: «А как это упростить? Как сделать это ближе к разговорному языку?», вы скорее всего не будете выдавать фраз, подобных той, что я процитировал выше из профессора Ласки, и скорее всего не напишете «устранить», если имеете в виду «убить», или «гидрант для отбора воды из водопроводной сети» вместо «пожарный рукав».
Устная пропаганда, однако, располагает бульшими возможностями совершенствования. И именно здесь по-настоящему встает проблема приближения письменного языка к разговорному.
Речи, радиокомментарии, лекции и даже проповеди обычно предварительно пишутся. Ораторы, наиболее умело владеющие аудиторией, такие как Гитлер или Ллойд Джордж, говорят экспромтом, но это большая редкость. Как правило – можете проверить это, послушав выступления в Гайд-парке, – так называемый оратор-импровизатор лишь бесконечно нанизывает одно клише на другое. В любом случае он, вероятно, произносит речь, которую произносил уже десятки раз прежде. Только немногие исключительно искусные ораторы умеют достичь простоты и ясности, какой в повседневной речи достигает даже самый косноязычный человек. В эфире попытки импровизировать предпринимаются редко. Если не считать нескольких программ вроде «Мозгового треста», которые, впрочем, тоже тщательно репетируются, все, что транслируют по Би-би-си, пишется заранее и воспроизводится строго по писаному. Делается это не только по соображениям цензуры, а также и потому, что многие выступающие тушуются перед микрофоном, если у них перед глазами нет записанного на бумаге текста. В результате появляется тот тяжеловесный, скучный книжный язык, который у большинства слушателей вызывает желание выключить приемник, как только объявляют какую-нибудь беседу. Кто-то подумает, что к разговорной речи можно приблизиться, если заранее не писать, а диктовать свое выступление, на самом деле все наоборот. Диктовка, по крайней мере если диктуешь другому человеку, всегда немного смущает. Человек инстинктивно старается не делать долгих пауз, но неизбежно делает их и цепляется за готовые обороты и мертвые протухшие метафоры (исчерпать все возможности, попирать чьи-то чувства, скрестить мечи, выступить в защиту чего-либо), коими изобилует английский язык. Надиктованный текст обычно бывает еще менее живым, чем написанный. Что очевидно требуется, так это найти способ переносить на бумагу повседневный небрежный разговорный язык.
Но возможно ли это? Думаю, возможно, причем очень простым способом, который, насколько мне известно, пока не был испробован. Состоит он вот в чем: посадите будущего участника передачи перед микрофоном, и пусть он просто говорит, либо непрерывно, либо с паузами, на любую тему по его собственному выбору. Проделайте это с дюжиной разных ораторов, каждый раз записывая их речь. Перемежайте это диалогами или разговорами между тремя-четырьмя выступающими. Затем воспроизведите запись, и пусть стенографистка переведет ее на бумагу: не стенографическими значками, как обычно это делают стенографисты, а слово за словом, обозначая интонацию знаками препинания. Вы получите – уверен, впервые – записанный на бумаге подлинный образец разговорного английского языка. Вероятнее всего, он не будет читабелен как книга или газетная статья, но, в конце концов, разговорный язык и не предназначен для чтения, он предназначен для восприятия на слух. Изучая эти образцы, вы, не сомневаюсь, сможете вывести правила устной английской речи и выяснить, чем она отличается от письменного языка. А когда писание на разговорном языке станет практически осуществимым, средний оратор или лектор, который не может обойтись без предварительно написанного текста, научится писать в стиле, наиболее близком к собственной естественной речи, и сделает этот стиль более разговорным, нежели теперь.
Конечно, демотическая речь – это не просто разговорная речь, освобожденная от малопонятных слов. Есть еще проблема «акцента», то есть стиля. Несомненно, что в современном английском языке «культурный» стиль высших классов убийственен для любого оратора, обращающегося к широкой аудитории. В последнее время все умелые ораторы используют либо кокни, либо провинциальный акцент. Пристли в 1940 году успехом своих радиопередач был в большой степени обязан йоркширскому акценту, который он, вероятно, иногда даже немного утрировал. Единственное, кажется, исключение из этого правила – Черчилль. Слишком старый для того, чтобы овладевать современным «культурным» акцентом, он говорит с эдвардианской гнусавостью, которая была свойственна высшим классам и которая на слух среднего человека звучит как кокни. «Культурный» акцент, который в исполнении дикторов Би-би-си производит впечатление некой пародии, имеет единственное преимущество – он понятен англоговорящим иностранцам. В Англии даже и меньшинство, для которого он естествен, не особенно любит его, а в остальных трех четвертях населения он мгновенно вызывает классовое неприятие. Примечательно также, что, если есть сомнения в произношении какого-нибудь имени или названия, опытный оратор всегда выберет произношение, принятое в рабочей среде, даже зная, что оно неправильное. Черчилль, например, произносит слова «наци» и «гестапо» неправильно, зато так, как это делает большинство обывателей. Ллойд Джордж во время прошлой войны называл «кайзера» «кейзером», используя просторечное произношение этого слова.
В первые дни войны правительству пришлось приложить огромные усилия, чтобы заставить людей получать свои продовольственные книжки. На парламентских выборах, даже при наличии обновленных списков, бывало, что меньше половины электората пользовались своим правом голоса. Подобные вещи свидетельствуют о том, что существует интеллектуальная пропасть между теми, кто правит, и теми, кем правят. Но такая же пропасть лежит между интеллигенцией и обывателем. Журналисты, как видно из их предвыборных прогнозов, никогда не знают, что на самом деле думает публика. Революционная пропаганда фантастически неэффективна. Церкви пустуют по всей стране. Сама идея выяснить, что думает средний человек, вместо того, чтобы считать, что он думает то, что должен думать, кажется необычной и не приветствуется. Социологические исследования подвергаются яростным нападкам как слева, так и справа. Между тем какой-то механизм изучения общественного мнения, безусловно, необходим для любой современной формы правления, причем в демократической стране даже больше, чем в тоталитарной. Правительство обязано уметь разговаривать с обычным человеком теми словами, которые тот понимает и которые вызывают в нем отклик.
В настоящее время пропаганда, похоже, бывает успешной лишь тогда, когда она совпадает с тем, к чему люди склоняются сами. В ходе нынешней войны, например, правительство сделало исключительно мало для поддержания морали: оно просто следовало в русле существующих запасов доброй воли. И ни одной политической партии не удалось заинтересовать публику жизненно важными вопросами – к примеру, проблемой Индии. Но когда-нибудь у нас будет истинно демократическое правительство, правительство, которое захочет и будет объяснять людям, что происходит и что нужно делать дальше, и каких жертв это потребует, и почему. Для этого будут необходимы определенные механизмы, и первый из них – правильные слова и правильная интонация. Тот факт, что, когда вы предлагаете выяснить, что представляет собой обычный человек, и с этой целью пытаетесь сблизиться с ним, вас либо обвиняют в интеллектуальном снобизме, в том, что вы разговариваете с массами «свысока», либо подозревают в желании создать английское гестапо, свидетельствует о том, насколько неповоротливым, застывшим в девятнадцатом веке остается еще наше понятие демократии.








