412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » Хорошие плохие книги » Текст книги (страница 13)
Хорошие плохие книги
  • Текст добавлен: 31 марта 2026, 16:30

Текст книги "Хорошие плохие книги"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Встречалось, литература процветала и при деспотических режимах, но, как не раз отмечалось, прежние деспотические режимы не являлись тоталитарными. Их репрессивный аппарат всегда был неэффективен, правящая верхушка, как правило, либо коррумпирована, либо индифферентна, либо полулиберальна в своих воззрениях, а господствующая конфессия обычно направлена против перфекционизма и представления о человеческой непогрешимости. Но даже при этом в широком смысле правдой является то, что вершин своих беллетристика достигала во времена демократии и свободомыслия. Что нового принес с собой тоталитаризм, так это понимание того, что его мировоззренческие основы не только не допускают сомнения, они еще и не прочны. Их следует принимать под угрозой насилия и проклятия, но, с другой стороны, они в любой момент могут пошатнуться и быть заменены на что-нибудь другое. Взять хоть различные позиции, совершенно не совместимые друг с другом, которые приходилось занимать английскому коммунисту или «попутчику» накануне войны между Британией и Германией. До сентября 1939-го от него в течение многих лет ожидали нескончаемого разоблачения «ужасов нацизма» и – о чем бы он ни писал – инвектив против Гитлера; после сентября 1939 года, в течение двадцати месяцев, ему следовало верить в то, что грешна не столько Германия, сколько те, кто против нее грешили, а само слово «наци», во всяком случае, в его печатной форме, должно было уйти из словаря. А начиная с восьми утра 22 июня 1941 года, прослушав утренний выпуск новостей, он снова должен был уверовать в то, что нацизм – это самое ужасное зло, когда-либо существовавшее в мире. Ну, для политика-то подобные кульбиты – дело привычное; иная статья – писатель. Если он оказывается вынужден сменить предпочтения в какой-то точно определенный момент времени, то ему приходится либо лгать в изъявлении собственных чувств, либо вовсе подавлять их. В любом случае он разрушает свой внутренний двигатель. Не только поток идей оборвется – сами слова, им употребляемые, будут словно бы леденеть при прикосновении к ним. Политическая журналистика нашего времени складывается исключительно из готовых словесных блоков, соединяемых друг с другом, как фигуры в детском конструкторе «Меккано». Это неизбежный результат самоцензуры. Ясное и живое письмо требует бесстрашия мысли, но тот, кто мыслит бесстрашно, не может являться ортодоксом в политическом смысле. В «века веры» может быть иначе, ибо в этом случае господствующая ортодоксия имеет глубокие корни и не воспринимается слишком серьезно. Соответственно, возникает или может возникнуть, ситуация, при которой значительные сферы сознания человека оказываются не затронутыми официальными верованиями. Но даже при этом следует отметить, что во время единственного дарованного Европе «века веры» беллетристика почти исчезла. На всем протяжении Средних веков беллетристики практически не было, да и исторические сочинения тоже появлялись в крайне малом количестве; к тому же интеллектуальные лидеры общества выражали наиболее серьезные мысли на мертвом языке, практически не изменившемся за предшествовавшую тысячу лет.

Ну а тоталитаризм сулит приход не столько века веры, сколько века шизофрении. Общество становится тоталитарным, когда его структура делается вопиюще искусственной, то есть когда его правящий класс утрачивает свою функцию и либо силой, либо мошенническим путем пристегивается к власти. Подобное общество, независимо от своей долговечности, не может себе позволить ни толерантности, ни интеллектуальной стабильности. Точно так же не может оно позволить ни правдивого освещения фактов, ни эмоциональной искренности, каких требует литературное произведение. Но для того чтобы подвергаться разлагающему воздействию тоталитаризма, не обязательно жить в тоталитарном государстве. Уже само по себе преобладание определенных идей способно распространять яд, последовательно лишающий людей возможности осуществлять свои литературные устремления. Там, где господствует навязанная силой ортодоксия – или даже, как нередко бывает, две ортодоксальные системы, – там хорошая литература прекращает свое существование. Гражданская война в Испании стала убедительным примером. Для многих английских интеллектуалов она оказалась большим эмоциональным потрясением, но не таким опытом, о котором они могли писать со всей правдивостью; существовали только две вещи, о которых дозволялось говорить, и обе они представляли собой откровенную ложь; в результате война породила тонны печатного слова, но почти ничего, достойного читательского внимания.

Нельзя с уверенностью утверждать, что на поэзию тоталитаризм оказывает столь же убийственное воздействие, сколь на прозу. Есть целый ряд причин, по которым поэту легче, чем прозаику, прижиться в тоталитарном обществе. Во-первых, бюрократы и другие «практики» обычно слишком глубоко презирают поэта, чтобы интересоваться тем, что он говорит. Во-вторых, то, что он говорит – то есть что «означает» его стих, если его перевести на язык прозы, – не так уж важно и для него самого. Мысль, содержащаяся в стихотворении, всегда проста и представляет собой главную его цель не в большей степени, чем сюжет представляет собой главную цель картины. Стихотворение – это организация звуков и ассоциативных связей, точно так же как полотно – это организация цветовых пятен. Более того, если речь идет о кратких фрагментах, таких, например, как песенный припев, поэзия вообще может обойтись безо всякого смысла. Таким образом, поэт способен довольно легко уходить от опасных тем и избегать еретических высказываний; ну а если это у него не получается, их не так-то просто уловить. Но главное: хорошая поэзия в отличие от хорошей прозы не обязательно представляет собой результат индивидуальных усилий. Некоторые ее образцы, такие как, например, баллада, или, с другой стороны, в высшей степени искусственные поэтические формы, могут создаваться коллективно, группой авторов. Были ли старинные английские и шотландские баллады изначально созданы отдельными бардами или народом в целом – вопрос спорный; но в любом случае они неиндивидуальны в том смысле, что текст все время меняется, в зависимости от того, кто их исполняет. Многие племена создают стихи коллективно. Кто-то начинает импровизировать, возможно, аккомпанируя себе на каком-нибудь музыкальном инструменте; когда он обрывает песнь, ее подхватывает, добавляя строку или стих, другой, и так продолжается до тех пор, пока песнь или баллада не завершатся, становясь таким образом творением безымянным.

В прозе подобного рода интимное сотворчество совершенно невозможно. Серьезная проза в любом случае сочиняется в одиночестве, в то время как эмоциональный подъем соучастия в общем деле – это подлинное подспорье в определенных видах версификации. Стихи – притом стихи в своем роде хорошие, хотя и не высшего класса – могут создаваться даже при самых инквизиторских режимах. Даже в обществе, где свобода и личность истреблены полностью, возникает нужда либо в патриотических песнях и балладах, прославляющих победы, либо в разнообразных упражнениях в лести; и это такая поэзия, которая может создаваться по индивидуальному заказу, либо сообща, спонтанно, и при этом сохранять некоторые художественные достоинства. А проза – дело иное, поскольку прозаик не может накинуть узду на свои мысли, не убивая при этом воображения. Но в любом случае история тоталитарных государств, либо групп людей, усвоивших тоталитарное мировоззрение, показывает, что утрата свободы угнетающе воздействует на все роды литературы. При гитлеровском режиме немецкая литература исчезла почти полностью, не многим лучше обстояли дела в Италии. Русская литература, насколько можно судить по переводам, после революции пришла в упадок, хотя иные стихотворные произведения представляются более удачными, чем прозаические произведения. За пятнадцать примерно лет вряд ли появилось хоть сколько-то – если появилось вообще – романов, о которых можно говорить всерьез. В Западной Европе и Америке в рядах коммунистической партии или по крайней мере в кругу людей, ей весьма сочувствующих, оказалось немало представителей творческой интеллигенции, но левое движение в целом породило на удивление мало книг, которые вообще достойны прочтения. Равным образом ортодоксальный католицизм оказал убийственное воздействие на определенные литературные формы, особенно на роман. Много ли было за последние триста лет сочинителей, которых можно назвать хорошими романистами и одновременно хорошими католиками? Дело в том, что определенным явлениям нельзя придать возвышенную словесную форму, и тирания – одно из таких явлений. Никому еще не удалось написать хорошую книгу во славу инквизиции. Поэзия может выживать в тоталитарные времена, а представители некоторых видов художественной, или полухудожественной, как, например, архитектура, деятельности могут даже усматривать в тирании благо, но прозаик всегда стоит перед выбором: либо молчание, либо смерть. Проза, как мы знаем, есть продукт рационализма, эпохи протестантизма, усилий отдельной личности. И уничтожение интеллектуальной свободы калечит журналиста, публициста, историка, романиста, критика и поэта – именно в таком порядке. Возможно, в будущем возникнет новый тип литературы – литературы, свободной от личностного чувства или правдивого отражения действительности, – но сейчас это трудно вообразить. Куда более вероятным представляется иное: если либеральная культура, в условиях которой мы живем начиная с эпохи Возрождения, на самом деле подходит к концу, то и искусство литературы погибнет вместе с ней.

Разумеется, печатный станок будет использоваться и далее, и было бы интересно порассуждать, какое именно чтение сохранится в сугубо тоталитарном обществе. Скорее всего никуда не исчезнут газеты, во всяком случае, до тех пор, пока не поднимется на новый уровень телевидение, но даже сейчас сомнительно, что большая часть населения индустриальных стран испытывает нужду в какой-либо иной литературе, кроме тех же газет. По крайней мере люди даже близко не проявляют желания уделять чтению столько же времени, сколько иным видам досуга. Не исключено, что романы и новеллы будут полностью вытеснены фильмами и радиопостановками. Или, возможно, сохранится поставленная на поток развлекательная литература, требующая минимума интеллектуальных затрат со стороны читателя.

Вполне вероятно, человеческий разум дойдет до того, что книги будут писать машины. Впрочем, элементы машинного процесса можно наблюдать уже сейчас – в кинематографе и радио, рекламе и пропаганде, в низших образцах журналистики. Например, диснеевские фильмы – это по существу фабричное производство, отчасти плод механических усилий, а отчасти – деятельности команды художников, вынужденных жертвовать своим индивидуальным стилем исполнения. Сценарии радиопостановок пишут, как правило, наемные литературные поденщики, которым изначально задаются тема и подход; но даже при этом написанное ими – всего лишь нечто вроде сырья, которое обрабатывают и которому придают форму продюсеры и цензоры. Так же обстоит дело с бесчисленными книгами и брошюрами, пишущимися по заказу правительственных учреждений. Еще более механический характер имеет производство новелл, сериалов и поэм, публикуемых в дешевых журналах. Газеты, подобные «Писателю», буквально лопаются от рекламы «литературных школ», торгующих готовыми сюжетами по несколько пенсов за штуку. Иные наряду с сюжетами предлагают вводные и заключительные фразы для каждой из глав. Кто-то снабжает вас чем-то вроде математической формулы, позволяющей сконструировать сюжет лично. Кто-то – колодами карт с размеченными на них персонажами и сценами, остается только перетасовать их и разложить по порядку, и на выходе автоматически получится настоящий рассказ. Вполне вероятно, примерно таким же образом будет производиться литература в тоталитарном обществе – если, конечно, в ней вообще не исчезнет потребность. Сам процесс письма будет избавлен от работы воображения и даже, по возможности, сознания. Книги в целом станут плановым производством, руководимым бюрократами, и будут проходить через такое количество рук, что под конец превратятся в продукт не более индивидуальный, чем автомобиль Форда на последнем этапе конвейерной ленты. Само собой, что все, производимое таким образом, – чистый хлам; но все, что не представляет собой хлама, подрывает основы государства. Что же касается сохранившейся литературы прошлого, она будет либо запрещена, либо радикально переработана.

Ну а пока тоталитаризм все же не господствует повсеместно. Наше собственное общество в целом по-прежнему либерально. За свободу слова бороться приходится, но с экономическим прессом и с влиятельными общественными структурами, а не с тайной полицией, во всяком случае пока. Украдкой сказать или напечатать можно фактически все. Но чрезвычайно дурным знаком является то, о чем я говорил в самом начале этого очерка: осознанными противниками свободы становятся те, для кого свобода должна значить больше всего. Широкая публика, в общем, остается в стороне. Людям не по душе преследование еретика, но вместе с тем они не бросятся защищать его. Им достает одновременно и здравомыслия, и глупости, чтобы не усвоить тоталитарные воззрения. А прямое, осознанное наступление на интеллектуальное достоинство идет со стороны самих интеллектуалов.

Вполне возможно, что если бы русофильски настроенная интеллигенция не попала в сети данного мифа, то стала бы пленницей другого. Но так или иначе, существует именно русский миф, и его развращающее воздействие порождает гнилостную атмосферу. Видя, с каким равнодушием высокообразованные люди взирают на насилие и преследования, не знаешь, что презирать сильнее – их цинизм или их же близорукость. Например, множество ученых слепо обожает СССР. Судя по всему, им кажется, что подавление свободы не имеет значения, раз оно на данный момент не затрагивает их собственной деятельности. СССР – крупная, быстро развивающаяся страна, которая остро нуждается в научных кадрах и, следовательно, обращается с ними бережно и щедро. Ученые, пока они держатся подальше от опасных предметов, таких, например, как психология, являют собой привилегированный слой общества. А вот писатели, напротив, подвергаются свирепым преследованиям. Да, верно, таким литературным проституткам, как Илья Эренбург или Алексей Толстой, платят огромные деньги, но у писателя, писателя как такового, отнимают то единственное, что имеет для него ценность, – свободу выражения. Английские ученые, по крайней мере некоторые из них, что с таким энтузиазмом толкуют о возможностях, какие имеют их коллеги в России, поймут, о чем идет речь. Но реакция их будет примерно такой: «В России преследуют писателей. Ну и что с того? Я не писатель». Они не желают видеть, что любое насилие над интеллектуальной свободой, как и над идеей объективной истины, в отдаленной перспективе угрожает мысли как таковой во всех ее сферах.

В настоящий момент тоталитарное государство терпит ученого, потому что нуждается в нем. Даже в нацистской Германии с учеными, если только они не были евреями по крови, обращались более или менее прилично, и немецкое научное сообщество в целом не выступало против Гитлера. На нынешнем витке истории любой правитель, даже самого автократического толка, вынужден был считаться с физической реальностью – отчасти из-за сохраняющихся традиций либеральной мысли, отчасти из-за необходимости подготовки к войне. Поскольку полностью игнорировать физическую реальность невозможно, поскольку дважды два – когда, например, чертишь эскиз аэроплана – по-прежнему равняется четырем, постольку ученый сохраняет свое положение и ему может быть даже дарована известная доля свободы. Пробуждение наступит впоследствии, когда тоталитарное государство прочно встанет на ноги. Пока же, если ученый хочет сберечь честь науки, его задача состоит в том, чтобы выработать некую модель солидарности со своими собратьями-литераторами и не считать, что его не касается, когда писателей вынуждают замолчать либо подталкивают к самоубийству, а газеты заставляют систематически заниматься фальсификациями.

Но как бы ни обстояли дела с естественными науками, а также с музыкой, живописью и архитектурой, представляется – как я пытался показать – несомненным, что, если свобода мысли исчезает, литература обречена. Она обречена не только в любой стране, где господствует тоталитарная система правления; любой писатель, принимающий тоталитарное мировоззрение, любой писатель, находящий оправдание преследованиям и фальсификации действительности, тем самым разрушает себя как писателя. Это безвыходная ситуация. Никакие филиппики против «индивидуализма» и «башни из слоновой кости», никакие благоглупости и банальности в том роде, что «подлинная индивидуальность достигается только через единство с коллективом», не в силах опровергнуть того факта, что продажное сознание – это сознание больное. Если тебя в какой-то момент не посещает вдохновение, литературное творение невозможно, да и сам язык костенеет. Когда-нибудь в будущем, если человеческое сознание претерпит коренные изменения, мы, возможно, научимся отделять литературное творение от интеллектуальной честности. Но пока мы знаем лишь то, что воображение, подобно некоторым видам животных, не способно существовать в неволе. Любой писатель или журналист, отрицающий этот факт – а едва ли не все нынешние восхваления в адрес Советского Союза прямо или подспудно основаны на таком отрицании, – тем самым взывает к самоуничтожению.

«Полемик», январь 1946 г.

Книги против сигарет

Года два назад мой друг, редактор газеты, нес дежурство в добровольной пожарной охране вместе с группой фабричных рабочих. Речь зашла о его газете, которую большинство из них читало и одобряло, но когда он поинтересовался, что они думают о разделе литературы, ответ был таков: «Вы что, действительно думаете, что мы такое читаем? Да там же в половине случаев – про книги, которые стуят полтора шиллинга! Парни вроде нас не могут себе позволить потратить на книгу полтора шиллинга». Между тем, сказал мой друг, эти мужчины, не задумываясь, тратили несколько фунтов на однодневную поездку в Блэкпул[149].

Представление о том, что покупать или даже читать книги – это дорогое удовольствие, недоступное среднему человеку, настолько распространено, что заслуживает подробного рассмотрения. Сколько стоит чтение в пересчете на количество пенсов в час, точно сказать трудно, но я попытался для начала составить опись своих книг и подсчитать их общую стоимость. Добавив разные сопутствующие траты, я довольно точно смог определить, сколько денег потратил на книги за последние пятнадцать лет.

Книги, которые я сосчитал и оценил, – это книги, находящиеся здесь, у меня дома. Еще примерно столько же хранится в других местах, так что я умножаю итоговые цифры на два и получаю окончательный результат. Пробные оттиски, книги без обложек, дешевые карманные издания, брошюры и журналы, не переплетенные в подшивки, я не считал, равно как и всякую макулатуру вроде старых школьных учебников, скопившуюся на дне книжных шкафов. Я считал только те книги, которые купил вполне сознательно или купил бы, если бы не получил их каким-нибудь иным путем, и которые захотел сохранить. Выяснилось, что таких у меня четыреста сорок две, и попали они ко мне следующим образом:

Теперь о методе подсчета их стоимости. Цены на книги, которые купил сам, я указывал полностью, насколько мог восстановить их по памяти. Также полностью я указывал цены на книги, которые были мне подарены и которые я взял почитать или взял у кого-то и оставил себе, потому что стоимость того, что подарено тебе, взято на чтение или украдено у тебя, всегда уравнивается стоимостью того, что подарено, отдано на чтение тобой или украдено тобой. Я владею некоторым количеством книг, которые, строго говоря, не принадлежат мне, но у многих людей остались мои; поэтому книги, за которые я сам не платил, можно считать возмещением за купленные мной, но которыми больше не владею. С другой стороны, я включил в список книги, присланные на рецензию, и дарственные экземпляры, указав полцены. Это сумма, которую я уплатил бы за их подержанные экземпляры, так как если бы я их и купил сам, то только подержанными. Иногда я вынужден был оценивать их на глаз, но уверен, что мои цифры не слишком отличаются от реальных. Вот что у меня получилось.

Если добавить те книги, которые хранятся у меня в других местах, получится, что у меня в общей сложности около девятисот книг стоимостью сто шестьдесят пять фунтов пятнадцать шиллингов. Таковы мои накопления за примерно пятнадцать лет – на самом деле больше, чем за пятнадцать, поскольку некоторые из этих книг хранятся у меня еще с детства, но будем считать пятнадцать. Это составляет одиннадцать фунтов пятнадцать шиллингов в год, но чтобы оценить стоимость моих читательских увлечений полностью, следует добавить еще кое-какие траты. Самая большая из них – газеты и прочая периодика; цифра восемь фунтов в год, думаю, будет разумной. Она покрывает стоимость двух ежедневных газет, одной вечерней, двух воскресных, одного еженедельника и одного или двух ежемесячных журналов. Это увеличивает итоговую цифру до девятнадцати фунтов и одного шиллинга, но окончательный результат вынужденно основывается на приблизительных подсчетах. Очевидно, что человек порой тратит деньги на книги, не получая вещественных тому доказательств. Здесь следует упомянуть пользование платными библиотеками, а также покупку дешевых книг в бумажных обложках, главным образом издательства «Пингвин», которые вы по прочтении либо теряете, либо выбрасываете. Основываясь на других подсчетах, похоже, цифру шесть фунтов в год можно счесть достаточной на траты подобного рода. Итак, общая стоимость моего чтения за последние пятнадцать лет составляла приблизительно двадцать пять фунтов в год.

Двадцать пять фунтов в год представляются довольно большой суммой, пока вы не начинаете сравнивать ее с другого рода тратами. Около девяти шиллингов девяти пенсов в неделю уходят на сигареты, в настоящее время девять шиллингов девять пенсов эквивалентны стоимости примерно восьмидесяти трех сигарет («Плейерз»); даже до войны за эти деньги можно было купить меньше двухсот сигарет. При существующих сегодня ценах я трачу гораздо больше на табак, чем на книги. Я выкуриваю шесть унций табака в неделю, по полкроны за унцию, что составляет почти сорок фунтов в год. До войны, когда тот же самый табак стоил восемь пенсов за унцию, я тратил на него более десяти фунтов в год. А если добавить к этому пинту (в среднем) пива в день за шесть пенсов, эти две привычки вместе стоили мне тогда без малого двадцать фунтов в год. Наверное, эта цифра не намного превышала среднюю по стране. Расходы на табак и алкоголь составляли у нас в 1938 году около десяти фунтов на душу населения, притом что двадцать процентов его составляли дети моложе пятнадцати лет, а еще сорок процентов – женщины, так что средний курильщик и потребитель алкоголя должен был расходовать гораздо больше десяти фунтов на свои привычки. В 1944 году годовые затраты на эти товары равнялись уже не менее чем двадцати трем фунтам на человека. Исключите из числа потребителей опять же детей и женщин – и цифра в сорок фунтов на душу покажется вполне правдоподобной. Сорока фунтов в год достаточно, чтобы каждый день покупать пачку дешевых сигарет и шесть дней в неделю – полпинты мягкого пива; не слишком роскошный рацион. Конечно, сейчас все цены взлетели, в том числе и на книги, и тем не менее, судя по всему, стоимость чтения, даже если вы приобретаете, а не берете книги взаймы, а также покупаете довольно много периодики, не превышает общей стоимости курения и алкоголя.

Трудно установить какую-либо связь между ценой на книги и ценностью, которую человек из них извлекает. Понятие «книги» включает в себя романы, поэзию, учебники, справочные издания, социологические исследования и многое другое, и объем книги не соразмеряется с ее ценой, особенно если человек привык покупать подержанные книги. Можно потратить десять шиллингов на книгу стихов объемом в пятьсот строк, а можно заплатить шесть пенсов за словарь, к которому вы обратитесь лишь несколько раз за двадцать лет. Есть книги, которые человек перечитывает снова и снова, есть книги, которые становятся постоянной частью его знания и изменяют отношение к жизни, есть такие, заглянув в которые, он так никогда и не прочтет их до конца, и такие, которые он прочитывает за один присест и через неделю напрочь забывает о них, при этом их ценность в денежном выражении может быть одинаковой. Но если человек рассматривает чтение просто в качестве способа провести досуг, как поход в кино, тогда возможно прикинуть в общих чертах, сколько оно стоит. Допустим, вы не читаете ничего, кроме романов и «легкой» литературы, и прочитываете каждую купленную книгу, тогда вы будете тратить – при цене восемь шиллингов за книгу и четырех часах, которые уйдут на ее чтение, – два шиллинга в час. Это приблизительно равно стоимости одного из самых дорогих мест в кинотеатре. Если вы сосредоточены на более серьезных книгах и все, что вы читаете, вами куплено, то ваши расходы будут примерно такими же. Можно тратить на книги больше, но тогда и времени на их чтение потребуется больше. В любом случае после прочтения книги будут по-прежнему вам принадлежать, и продать их можно будет за треть заплаченной вами суммы. Если вы покупаете только подержанные книги, ваши расходы, разумеется, намного меньше: вероятно, реально оценить их в шесть пенсов в час. С другой стороны, если вы не покупаете книг, а только берете их в платной библиотеке, чтение обойдется вам около полупенни в час; а если вы берете их в публичной библиотеке, оно вообще почти ничего не будет вам стоить.

Я сообщил достаточно, чтобы показать, что чтение – одно из самых дешевых развлечений, разве что второе после слушания радио – то самое дешевое. Между тем сколько денег на самом деле британская публика тратит на книги? Мне не удалось обнаружить никаких цифр, хотя не сомневаюсь, что они существуют. Но я знаю, что до войны у нас издавали около пятнадцати тысяч книг в год, включая переиздания и школьные учебники. Если продавалось, скажем, десять тысяч экземпляров каждой книги – даже если учитывать школьные учебники, это скорее всего несколько завышенная цифра, – то средний человек, напрямую или косвенно, покупал примерно три книги в год. Общая стоимость этих трех книг могла составить один фунт, а то и меньше.

Все приведенные мною цифры приблизительны, и я был бы благодарен, если бы кто-то смог их для меня скорректировать. Но если мои оценки хоть как-то приближаются к реальным, едва ли они могут служить предметом гордости для страны, в которой грамотность составляет почти сто процентов, но в которой средний гражданин тратит на сигареты больше, чем индийский крестьянин вообще зарабатывает на жизнь. И если потребление книг остается у нас на таком же низком уровне, как и прежде, давайте по крайней мере признаем, что происходит это потому, что чтение – менее увлекательное времяпрепровождение, чем посещение собачьих бегов, кино и пабов, а не потому, что книги – купленные ли, взятые ли взаймы – слишком дороги.

«Трибюн», 8 февраля 1946 г.

У вас перед носом

Согласно многим недавним заявлениям в прессе, у нас почти, если не полностью, невозможно добывать столько угля, сколько требуется для внутренних нужд и экспорта, потому что мы не можем привлечь достаточное количество рабочих в шахты. На прошлой неделе я видел статистику, согласно которой ежегодный «отток» рабочей силы из шахт составляет шестьдесят тысяч человек, а ежегодный приток новых рабочих – десять тысяч. Одновременно с этим – и порой на той же полосе той же газеты – утверждается, что использовать в этих целях поляков или немцев нежелательно, поскольку это может привести к безработице в угольной промышленности. Такие заявления не всегда исходят из одного и того же источника, но очевидно, что у многих людей столь противоречивые идеи в определенный момент могут сосуществовать в голове.

Это лишь один пример образа мышления, чрезвычайно распространенного сегодня, а может быть, и всегда бывшего распространенным. Бернард Шоу в предисловии к пьесе «Андрокл и лев» цитирует первую главу Евангелия от Матфея, которая начинается с утверждения, что Иосиф, отец Иисуса, ведет происхождение от Авраама. В первом стихе Иисус описывается как «Сын Давидов, Сын Авраамов», и на протяжении последующих пятнадцати стихов разворачивается генеалогия рода, а потом, через один стих, объясняется, что на самом деле Иисус не происходит от Авраама, поскольку не является сыном Иосифа. В этом нет никакой трудности для человека верующего, говорит Шоу и приводит в качестве аналогии беспорядки, устроенные в лондонском Ист-Энде приверженцами претендента Тичборна, возмущавшимися тем, что британского рабочего лишают его прав[150].

В медицине такой способ мышления, кажется, называется шизофренией; в любом случае это способность одновременно придерживаться двух взаимоисключающих убеждений. Близко примыкает к этому способность игнорировать факты очевидные и непреложные, которым рано или поздно придется посмотреть в лицо. Этот порок особенно пышно процветает в нашем политическом мышлении. Позвольте мне достать из шляпы несколько образцов. По сути своей, они никак между собой не связаны: это примеры, выбранные почти наугад и демонстрирующие простые безошибочные факты, от которых пытаются откреститься люди, другой частью мозга отлично отдающие себе отчет в их существовании.

Гонконг. За много лет до начала войны все, кто знал положение дел на Дальнем Востоке, понимали: наши позиции в Гонконге шатки, и, как только начнется большая война, мы их утратим вовсе. Это знание, однако, было настолько невыносимым, что одно правительство за другим продолжало цепляться за Гонконг вместо того, чтобы отдать его китайцам. За несколько недель до нападения Японии туда были даже переброшены свежие войска, которые были неминуемо и бессмысленно обречены попасть в плен. Потом разразилась война, и Гонконг сразу же пал – как и должно было произойти, о чем знали все.

Воинская повинность. В течение нескольких довоенных лет почти все осведомленные люди выступали за противостояние Германии; при этом большинство из них одновременно было против роста вооружений, которое позволило бы сделать это противостояние эффективным. Мне хорошо известны аргументы, которые выдвигаются в защиту этого парадокса; некоторые из них небезосновательны, но главным образом это просто юридические отговорки. Даже когда шел уже 1939 год, Лейбористская партия голосовала против обязательной воинской повинности; вероятно, это сыграло свою роль в заключении русско-германского пакта и, безусловно, оказало катастрофическое воздействие на моральное состояние общества во Франции. Потом настал 1940 год, и мы чуть не погибли из-за отсутствия большой эффективно действующей армии, которая могла бы у нас быть, только если бы мы ввели воинскую повинность по меньшей мере тремя годами раньше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю