Текст книги "Хорошие плохие книги"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Не стоит делать далеко идущие выводы из успеха книг мистера Чейза. Возможно, это отдельный феномен, порожденный смесью тоски и жестокости войны. Но если такие книги хорошо приживутся в Англии, а не останутся просто полупонятым импортом из Америки, тогда появятся серьезные основания для тревоги. Выбрав «Раффлза» в качестве фона для разговора о романе «Нет орхидей», я намеренно взял произведение, которое по меркам своего времени считалось двусмысленным. У Раффлза, как я уже указывал, нет настоящего морального кодекса, нет религиозных убеждений и, безусловно, нет никакого общественного сознания. Единственное, что у него есть, – это набор рефлексов – так сказать, нервная система джентльмена. Придайте импульс тому или иному из его рефлексов (назовем их «спорт», «приятельство», «женщина», «король и страна» и т. п.) – и вы получите предсказуемую реакцию. В книгах мистера Чейза нет джентльменов и нет табу. Полная свобода, Фрейд и Макиавелли – на пороге. Сравнивая мальчишескую атмосферу первой книги с жестокостью и развращенностью второй, начинаешь понимать, что снобизм, как и лицемерие, все же худо-бедно препятствуют поведению, значение которого с общественной точки зрения недооценено.
28 августа 1944 г.; «Горизонт», октябрь 1944 г.; «Политика», ноябрь 1944 г.
Хорошие плохие книги
Недавно некий издатель заказал мне предисловие к переизданию романа Леонарда Меррика. Это издательство, судя по всему, собирается выпускать длинную серию второстепенных полузабытых романов двадцатого века. Ценная затея в наши бескнижные дни, и я почти завидую тому, чьей работой будет рыться на трехпенсовых лотках в поисках любимых книг своего детства.
Разновидность книг, похоже, больше не выпускаемых в наши дни, но в конце девятнадцатого и начале двадцатого века издававшихся в немереном количестве, это книги, которые Честертон назвал «хорошими плохими книгами»: они не имеют никаких литературных претензий, но люди продолжают их читать даже тогда, когда более серьезные произведения оказываются давно забытыми. Очевидно, что выдающимися в этой категории сочинениями являются истории о Раффлзе и Шерлоке Холмсе, удержавшие свое место в литературе, когда бесчисленные «проблемные романы», «человеческие документы» и «суровые обвинения», вынесенные тому или иному явлению, канули в заслуженное забвение. (Кто лучше сохранился – Конан Дойль или Мередит?) Почти на тот же уровень я бы поставил ранние рассказы Р. Остин Фримена[113] – «Пение костей», «Глаз Осириса» и другие, сборник рассказов «Макс Каррадос» Эрнеста Брамы[114], а чуть снизив планку, – страшные тибетские истории Гая Бутби[115] «Тайна доктора Николя», представляющие собой что-то вроде школьной версии «Путешествий в Татарию» Гюка[116]: реальное путешествие в Центральную Азию превращено здесь в зловещую пародию.
А кроме детективщиков были в те времена еще второстепенные писатели-юмористы. Например, Петт Ридж – правда, его книги, признаю́, теперь уже не читают; Э. Несбит[117] с ее «Искателями сокровищ»; Джордж Бирмингем[118], который был хорош, пока держался в стороне от политики; фривольный Бинстед[119] («Питчер» из «Розовой») и, если позволительно включить сюда американские книги, Бут Таркингтон[120] с его «Пенродом». Ступенькой выше большинства из них стоял Барри Пейн[121]. Некоторые его юмористические произведения, предполагаю, переиздаются еще и сейчас, но тому, кому попадется «Клавдиева неделя», книга, представляющая теперь большую редкость, я энергично рекомендую этот блестящий образец макабра. Чуть позже по времени был Питер Бланделл, писавший в духе У.В. Джейкобса[122] о дальневосточных портовых городах и, похоже, незаслуженно забытый, несмотря на то, что его хвалил в печати Герберт Уэллс.
Тем не менее все книги, которые я упомянул, – это откровенно «эскапистская» литература. Они оставляют приятные отметины в тихих уголках нашей памяти, где можно побродить, когда выдается свободная минутка, но едва ли претендуют на какую-либо связь с реальной жизнью. Существует другой тип хороших плохих книг, с более серьезными задачами, который позволяет нам кое-что понять о природе романа и причинах его упадка. В последние пятьдесят лет действовала целая когорта писателей – некоторые из них работают и поныне, – которых совершенно невозможно назвать «хорошими» с точки зрения строгих литературных критериев, но которые являются романистами от природы и которые достигают эффекта искренности отчасти потому, что не ограничены хорошим вкусом. К этой категории я отношу Леонарда Меррика, У.Л. Джорджа[123], Д.Д. Бересфорда[124], Эрнеста Реймонда[125], Мэй Синклер[126] и – на более низком, чем перечисленные, уровне, но, по существу, очень близкого им – А.С.М. Хатчинсона[127].
Большинство из них были плодовитыми авторами, и не удивительно, что качество их произведений отличалось. В каждом случае я назвал бы по одному-двум лучшим произведениям, например: «Синтия» у Меррика, «Кандидат на правду» у Д.Д. Бересфорда, «Калибан» у У.Л. Джорджа, «Комбинированный лабиринт» у Мэй Синклер, «Мы, обвиняемые» у Эрнеста Реймонда. Авторам всех этих книг удалось, отождествив себя с воображаемыми персонажами и сопереживая им, вызвать к ним симпатию с непосредственностью, какой более искушенным писателям трудно достичь. Это свидетельствует о том, что интеллектуальная рафинированность может быть помехой для рассказчика, так же как для артиста мюзик-холла.
Возьмем, например, «Мы, обвиняемые» Эрнеста Реймонда – особенно отвратительную, но убедительную историю убийства, вероятно, основанную на деле Криппена[128]. Думаю, роман много приобретает от того, что автор лишь частично осознает вульгарность людей, о которых пишет, а потому он не презирает их. Вероятно даже, этот роман – как «Американская трагедия» Теодора Драйзера – выигрывает от грубой, скучной манеры, в которой написан; деталь наслаивается на деталь почти без какой бы то ни было попытки отбора, и в результате постепенно создается эффект чудовищной, все перемалывающей жестокости. То же и с «Кандидатом на правду». Его стиль не столь неуклюж, но в нем проявляется та же способность принимать всерьез проблемы самых заурядных людей. Это же наблюдаем в «Синтии» и по крайней мере в начальной части «Калибана». Бульшая часть написанного У.Л. Джорджем – дрянной мусор, но в этой конкретной книге, основанной на карьере Нортклиффа[129], он создает запоминающиеся и правдивые картины жизни мелкой лондонской буржуазии. Некоторые части этой книги, вероятно, автобиографичны. Одно из преимуществ хороших плохих писателей в том и состоит, что они не стесняются описывать собственную жизнь. Выставление себя напоказ и жалость к себе – погибель для романиста, и все же, если он слишком боится проявления этих свойств, его творческий дар может пострадать.
Существование хорошей плохой литературы – тот факт, что человека может увлечь, тронуть или даже взволновать книга, которую разум просто отказывается принимать всерьез, – напоминает нам о том, что искусство – не то же самое, что работа мозга. Я отдаю себе отчет в том, что любой тест докажет: Карлейль более интеллектуален, чем Троллоп. Тем не менее Троллоп остался читаемым автором, а Карлейль – нет: при всем его уме ему не хватило сообразительности понять, что писать надо на простом и ясном английском языке. Романистам, почти так же, как поэтам, очень трудно соблюсти равновесие между интеллектом и силой творческого воображения. Хороший романист может быть гением самодисциплины, как Флобер, или интеллектуально неуклюжим, как Диккенс. В так называемые романы Уиндема Льюиса[130], такие как «Тарр» или «Высокомерный баронет», вложено столько таланта, что хватило бы на десятки средних писателей. Однако дочитать хоть одну из этих книг до конца – тяжкий труд, потому что в них нет некоего не поддающегося определению качества, чего-то вроде витамина литературы, которое есть даже в такой книге, как «Когда наступает зима» А.С.М. Хатчинсона.
Наверное, самый замечательный образец «хорошей плохой книги» – «Хижина дяди Тома». Это неумышленно абсурдная книга, полная нелепых мелодраматических событий; и в то же время она глубоко трогательна и по сути правдива; и трудно сказать, какие качества здесь перевешивают. Но «Хижина дяди Тома» – это все же попытка серьезно представить реальный мир. А как быть с откровенно эскапистскими авторами – поставщиками ужасов и «легкого» юмора? Как насчет «Шерлока Холмса», «Шиворот-навыворот»[131], «Дракулы», «Детей Хелен»[132] или «Копий царя Соломона»? Все эти книги явно абсурдны, это книги, которые вызывают смех скорее над собой, а не собой, и которые всерьез не воспринимались, пожалуй, даже их авторами; и тем не менее они выжили и, вероятно, будут жить дальше. Единственное, что здесь можно сказать: пока цивилизация остается такой, что человеку время от времени необходимо отвлекаться от нее, «легкая» литература будет сохранять за собой предназначенное ей место; а также, что существует такое понятие, как просто владение ремеслом, или врожденный дар, которое, возможно, обладает большей жизнеспособностью, чем эрудиция и интеллектуальная энергия. Бывают мюзик-холльные песни, тексты которых лучше, чем три четверти тех, что входят в антологии.
Пойдем туда, где выпивка дешевле,
Пойдем туда, где наливают через край,
За словом где в карман никто не лезет,
Пойдем в соседний паб, там – просто рай![133]
Или вот это:
О, пара милых черных глаз!
от неожиданность для нас!
Их взор корит нас и стыдит.
О, пара милых черных глаз![134]
Я бы предпочел быть автором любого из этих стихов, а не, скажем, «Благословенной»[135] или «Любви в долине»[136]. И по той же причине я бы вернул в читательский обиход «Хижину дяди Тома», чтобы она пережила полное собрание сочинений Вирджинии Вулф или Джорджа Мура, хотя я не знаю ни одного строго литературного теста, который доказал бы, в чем ее превосходство.
«Трибюн», 2 ноября 1945 г.
Месть обманывает ожидания
Когда я слышу выражения вроде «суд над виновными в развязывании войны», «наказание военных преступников» и тому подобные, мне на память приходит то, что я видел в лагере военнопленных на юге Германии в этом году.
Нас с еще одним корреспондентом водил по лагерю маленький венский еврей, служивший в подразделении американской армии, занимавшемся допросами пленных. Это был смышленый светловолосый молодой – лет двадцати пяти – человек довольно приятной наружности, настолько более грамотный политически, чем средний американский офицер, что с ним было интересно иметь дело. Лагерь располагался на аэродроме, и, обойдя его весь вдоль колючей проволоки, наш сопровождающий подвел нас к ангару, где за решеткой были собраны разного рода военнопленные, относившиеся к особой категории.
В глубине ангара у боковой стены около дюжины мужчин лежали в ряд на цементном полу. Как нам объяснили, это были офицеры СС, изолированные от других пленных. Среди них был человек в грязной штатской одежде, который лежал, закрыв лицо руками, – видимо, спал. У него были странным, каким-то ужасающим образом деформированы ступни. Они были перебиты и строго симметрично вывернуты невероятными полукругами, из-за чего больше напоминали лошадиные копыта, чем какую бы то ни было часть человеческого тела. Когда мы подошли к решетке, стало видно, как маленький еврей взвинчивает себя до состояния крайнего возбуждения.
– А вот это – настоящая свинья! – сказал он и вдруг, выкинув вперед ногу в тяжелом армейском ботинке, нанес чудовищный удар прямо по деформированной стопе лежавшего человека.
– Вставай, свинья! – крикнул он, когда человек встрепенулся, и повторил то же самое на некоем подобии немецкого. Пленный кое-как взгромоздился на ноги и неуклюже встал по стойке смирно. Продолжая распалять в себе гнев – в процессе речи он почти подпрыгивал, – еврей рассказал нам историю этого пленного. Тот был «настоящим» нацистом – номер его партийного билета указывал, что он являлся членом партии с самых первых ее дней, – и занимал пост, соответствовавший генеральскому в политической иерархии СС. Было установлено, что он ведал концентрационными лагерями и руководил пытками и казнями. Одним словом, он воплощал собой все то, против чего мы сражались последние пять лет.
Тем временем я изучал его внешность. Даже если не принимать во внимание небритое, густо заросшее щетиной лицо и изголодавшийся вид, какой бывает у всех недавно попавших в плен, это был омерзительный субъект. Но он не казался жестоким или свирепым: просто неврастеник и не слишком высокий интеллектуал. Толстые линзы очков искажали его бесцветные бегающие глаза. Он мог быть священником в мирской одежде, спившимся актером или медиумом-спиритуалистом. Людей, очень напоминающих его, я видел и в лондонских ночлежках, и в читальном зале Британского музея. Совершенно очевидно, что он был психически неуравновешен – возможно, даже безумен, хотя в тот момент пребывал в достаточно твердом рассудке, чтобы бояться получить новый удар. Тем не менее все, что рассказывал о нем еврей, могло быть правдой и скорее всего являлось правдой! Таким образом, привычно воображаемая монструозная фигура нацистского палача, воплощающая то, против чего столько лет шла борьба, съежилась до этого жалкого типа, нуждавшегося не в наказании, а в психиатрическом лечении.
Потом мы стали свидетелями и других сцен унижения. Еще одному офицеру СС, огромному мускулистому мужчине, было приказано обнажиться по пояс, чтобы продемонстрировать номер группы крови, вытатуированный у него под мышкой; еще одного заставили рассказать, как он пытался скрыть свою принадлежность к СС и сойти за обычного солдата вермахта. Мне было интересно, получает ли еврей удовольствие от своей новообретенной власти, которую он всячески демонстрировал, и я пришел к заключению, что истинной радости она ему не доставляет и что он просто – как посетитель борделя или мальчишка, первый раз в жизни затягивающийся сигарой, или турист, бесцельно слоняющийся по залам картинной галереи, – убеждает себя, что ему это нравится, и заставляет себя делать то, что мечтал сделать в дни своего бессилия.
Абсурдно винить немецкого или австрийского еврея за то, что он отыгрывается на пленных нацистах. Одному богу известно, какой счет этот конкретный человек мог предъявить к оплате: очень возможно, что вся его семья была убита, и, в конце концов, даже беспричинный удар, нанесенный пленному, – поступок очень незначительный по сравнению с бесчинствами, которые творил гитлеровский режим. Но что эта сцена, а также многие другие, которые я наблюдал в Германии, заставила меня понять, так это то, что идея мести и наказания как таковая – это лишь детская греза. Строго говоря, мести вообще не существует. Месть – это то, что вы хотите совершить, когда у вас для этого нет никакой возможности, и именно потому, что такой возможности у вас нет; но как только ощущение бессилия проходит, желание тоже испаряется.
Кто бы ни скакал от радости в 1940-м при виде того, как бьют и унижают офицеров СС? Но как только это становится возможным, оно предстает просто жалким и отвратительным. Говорят, когда тело Муссолини вывесили на всеобщее обозрение, какая-то старая женщина достала револьвер и выстрелила в него пять раз, крикнув: «Это тебе за пятерых моих сыновей!» Похоже на журналистскую выдумку, но могло быть и правдой. Интересно, большое ли удовлетворение принесли ей эти пять выстрелов, о которых она едва ли мечтала до того момента. Ведь и подойти-то к Муссолини на расстояние выстрела она смогла только потому, что он был трупом.
Уродливость мирного соглашения, навязываемого сейчас Германии, настолько, насколько за него ответственна широкая публика в нашей стране, проистекает из неспособности этой публики заранее понять, что наказание врага не принесет удовлетворения. Мы молча смирились с такими преступлениями, как изгнание всех немцев из Восточной Пруссии – преступлениями, которые порой мы были не в состоянии предотвратить, но против которых могли хотя бы протестовать, – потому что немцы разозлили и напугали нас и мы были уверены: когда мы их одолеем, мы не станем испытывать к ним жалости. Мы настойчиво проводим такую политику или позволяем другим проводить ее от нашего имени из-за неопределенного чувства, что, решив наказать Германию, мы должны делать это, не отступая. На самом деле в нашей стране острой ненависти к Германии осталось не много, и я бы не удивился, узнав, что еще меньше ее осталось в оккупационных войсках. Лишь садистское меньшинство, чья жестокость подпитывается из тех или иных источников, проявляет обостренный интерес к травле военных преступников и предателей. Если вы спросите среднего обывателя, какие обвинения следует предъявить в суде Герингу, Риббентропу и прочим, он не сможет ответить вам. Каким-то образом наказание этих монстров перестает быть привлекательным, когда становится возможным: более того, пойманные и посаженные под замок, они почти перестают быть монстрами.
К сожалению, зачастую требуется какое-то конкретное событие, чтобы человек осознал свои истинные чувства. Вот еще одно воспоминание из Германии. Всего через несколько часов после взятия Штутгарта французской армией мы с одним бельгийским журналистом вошли в город, в котором еще царила суматоха. Всю войну бельгиец вел репортажи для европейской службы Би-би-си и, как почти все французы и бельгийцы, более жестко относился к «бошам», чем англичане и американцы. Все главные мосты в городе были взорваны, и нам пришлось идти по маленькому пешеходному мостику, который немцы, судя по всему, изо всех сил старались защищать до последнего. У подножия лесенки, ведущей на мост, на спине лежал мертвый немецкий солдат. Лицо у него было желтым, как воск. Кто-то положил ему на грудь букетик сирени, которая пышно цвела повсюду.
Когда мы проходили мимо, бельгиец отвернулся, а когда отошли на приличное расстояние от моста, признался мне, что первый раз видел вблизи мертвого человека. Думаю, ему было лет тридцать пять, и уже четыре года он занимался военной пропагандой на радио. Через несколько дней после этого его отношение к происходящему уже сильно отличалось от прежнего. Он с отвращением смотрел на разбомбленный город и унижения, которым подвергали немцев, и однажды даже вмешался, чтобы предотвратить особенно отвратительный акт мародерства. Когда мы уходили, он отдал остатки кофе, имевшегося у нас с собой, немцам, у которых мы квартировали. Еще за неделю до того его, наверное, шокировала бы сама мысль о том, чтобы поделиться кофе с «бошем». Но его отношение, по его собственным словам, изменилось при виде «ce pauvre mort»[137] у моста: до него вдруг дошло, что значит война на самом деле. Тем не менее, войди мы в город каким-нибудь другим путем, ему, вероятно, так и не довелось бы увидеть ни одного трупа из, вероятно, двадцати миллионов, которые оставила эта война.
«Трибюн», 9 ноября 1945 г.
Торжество открытого огня
Очень скоро период возведения на скорую руку сборных типовых домов закончится, и Британия энергично примется за крупномасштабное строительство постоянного жилья.
Тогда станет необходимо решить вопрос о том, какой вид отопления мы хотим иметь в домах, и можно заранее быть уверенным, что немногочисленное, но шумное меньшинство захочет избавиться от старомодных угольных каминов.
Эти люди – они также обожают самобалансирующиеся стулья из газопроводных труб[138], столы со стеклянными столешницами и считают приспособления, облегчающие труд, самоцелью – будут доказывать, что угольные камины неэкономны, неэффективны и от них много грязи. Они будут убеждать, что таскать по лестницам ведра с углем утомительно, а вычищать по утрам золу – крайне неприятное занятие, и непременно напомнят, что атмосфера наших городов стала намного грязнее из-за тысяч дымящих вытяжных труб.
Все это, безусловно, правда, но она сравнительно маловажна, если думать о жизни, а не только о том, как избавиться от хлопот.
Я не утверждаю, будто угольные камины – единственно возможная форма отопления, я говорю лишь о том, что в каждом доме или квартире должен быть хотя бы один камин, вокруг которого могла бы собираться семья. В нашем климате следует приветствовать все, что тебя согревает, и в идеале все системы обогрева должны быть установлены в каждом доме.
Комнатам, предназначенным для любого вида работы, лучше всего подходит центральное отопление. Оно не требует особых забот и, поскольку равномерно обогревает всю площадь, позволяет расставлять мебель соответственно рабочим нуждам.
Для спален лучше всего подходят электрические и газовые камины. Даже самая скромная керосиновая плита дает много тепла и обладает тем достоинством, что ее можно переносить с места на место. Очень удобно прихватить ее с собой зимним утром в ванную комнату. Но для комнаты типа гостиной подойдет только угольный камин.
Первое его великое преимущество состоит в том, что он обогревает лишь один конец комнаты, и это заставляет людей собираться вокруг него дружной компанией. Сейчас, вечером, когда я это пишу, в сотнях тысяч британских домов можно наблюдать такую картину.
С одной стороны от камина сидит отец, читает вечернюю газету. С другой стороны – мама, вяжет. На коврике перед камином дети играют в «змеи и лестницы». Прямо перед каминной решеткой, поджариваясь от огня, лежит собака. Благостная картина, прекрасный сюжет для будущих воспоминаний, и сохранность семьи как института общества, быть может, зависит от нее больше, чем мы отдаем себе в этом отчет.
Кроме того, есть волшебство – для ребенка неисчерпаемое – в самом созерцании огня. Огонь даже в пределах двух минут не бывает одинаков, вы можете смотреть в красное сердце углей и видеть пещеры или лица, или саламандр – все, что подсказывает ваше воображение; вы даже можете, если родители позволят, раскалить докрасна кочергу и согнуть ее между прутьями решетки или бросить щепотку соли в огонь, чтобы он стал зеленым.
По сравнению с этим газовый или электрический огонь, или даже антрацитовая печь – вещи отчаянно скучные. А самое удручающее впечатление производят фальшивые электрические камины, призванные имитировать живой огонь. Разве сам факт имитации не предполагает, что подлинник гораздо лучше?
Если – а я настаиваю на этом – открытый огонь способствует созданию дружелюбной атмосферы и обладает эстетической привлекательностью, которая особенно важна для детей, то разве не стуит он тех хлопот, которые влечет за собой?
Да, это правда, что от него много грязи и он требует затрат и работы, которой можно избежать, но ведь то же самое можно сказать о ребенке. Суть в том, что о домашнем устройстве нужно судить не просто по его эффективности, но по удовольствию и уюту, которые оно создает.
Пылесос – вещь хорошая, поскольку он избавляет от орудования щеткой и совком. Мебель из газовых трубок плоха тем, что нарушает уют, не добавляя существенного удобства.
Наша цивилизация одержима представлением, будто самый быстрый способ что-то сделать непременно есть и самый хороший. Славная металлическая угольная грелка, которая согревает сухим теплом всю постель, перед тем как вы в нее запрыгнете, уступила позиции влажной недостаточно горячей бутылке с водой только потому, что угольную грелку утомительно таскать наверх по лестнице и ее приходится каждый день чистить.
Есть люди, одержимые идеей «функциональности», они готовы сделать все комнаты в доме голыми, чистыми и «трудосберегающими в эксплуатации», как тюремная камера. Они не задумываются о том, что дома предназначены для жизни и поэтому все комнаты должны обладать разными качествами. Кухня должна быть рациональной, спальни – теплыми, а в гостиной должна царить дружеская атмосфера, которая в этой стране требует возможности разжигать добрый, щедрый угольный огонь в камине на протяжении около семи месяцев в году.
Я не отрицаю, что угольные камины имеют свои недостатки, особенно в наши времена отощавших газет. Многие преданные коммунисты вынуждены наперекор своим принципам выписывать какую-нибудь капиталистическую газету просто потому, что «Дейли уоркер» недостаточно толстая, чтобы разжечь ею камин.
И огонь по утрам занимается в камине слишком медленно. Было бы неплохо предусмотреть при строительстве новых домов, чтобы каждый открытый камин был снабжен тем, что в старину называли воздуходувкой – подвижным металлическим щитом, с помощью которого можно создавать тягу воздуха. Он гораздо эффективней, чем пара мехов.
Но даже самый плохой камин, даже если он дымит вам в лицо и в нем постоянно нужно ворошить угли, лучше, чем его отсутствие.
В доказательство сказанного представьте себе унылый рождественский вечер – как в семье суперэнергичного героя романа Арнольда Беннетта «Карта» – вокруг позолоченного радиатора!
«Ивнинг стэндарт», 8 декабря 1945 г.
Спортивный дух
Теперь, когда короткий визит футбольной команды «Динамо» закончился[139], можно во всеуслышание сказать то, о чем думающие люди говорили между собой еще до приезда динамовцев. А именно: что спорт – безотказная причина для недоброжелательства, и что если этот визит как-то сказался на англо-советских отношениях, то мог их только ухудшить.
Даже газеты не скрывали, что по крайней мере два из четырех матчей определенно вызвали дурные чувства. Человек, присутствовавший на игре с «Арсеналом», рассказывал мне, что дело дошло до драки между английским и русским игроками, а судью ошикали. Матч с «Глазго Рейнджере», сообщили мне, с самого начала превратился в потасовку. А затем начались споры, типичные для нашего националистического века, – о составе команды «Арсенал». Была ли это сборная Англии, как утверждали русские, или всего лишь клубная команда, как утверждали англичане? И не закончило ли «Динамо» свое турне раньше срока, чтобы избежать игры со сборной? Как обычно, каждый отвечал на эти вопросы в соответствии со своими политическими пристрастиями. Впрочем, не каждый. Занятным примером нездоровых страстей, пробуждаемых футболом, показалось мне то, что спортивный корреспондент русофильской «Ньюс кроникл» не принял сторону русских и утверждал, что «Арсенал» не был сборной. Спор этот, конечно, еще долго будет отзываться эхом в сносках книг по истории. А пока что результатом динамовского турне, если можно говорить о каком-нибудь результате, будет усилившаяся враждебность с обеих сторон.
И может ли быть иначе? Я всегда изумляюсь, когда слышу, что спорт способствует дружбе между народами, и что, если бы простые люди всего мира могли встречаться на футбольных или крикетных полях, у них не было бы желания встретиться на поле боя. Если даже не знать конкретных примеров (таких, как Олимпийские игры 1936 года), то можно из общих соображений заключить, что международные спортивные состязания приводят к оргиям ненависти.
В наши дни почти весь спорт – соревнования. Вы играете, чтобы выиграть, и в игре мало смысла, если вы не стараетесь изо всех сил победить. На деревенском лугу, где ты выбираешь команду, и чувство местного патриотизма никак не затронуто, можно играть просто для удовольствия, для здоровья; но как только встает вопрос престижа, как только ты почувствовал, что ты сам и твоя группа в случае проигрыша будете опозорены, пробуждаются самые дикие боевые инстинкты. Об этом знает всякий, кто играл хотя бы за школьную футбольную команду. На международном уровне спорт откровенно имитирует войну. Но существенно тут не поведение игроков, а отношение зрителей, а за зрителями – народа, который из-за этих абсурдных состязаний впадает в неистовство и всерьез верит – по крайней мере короткое время, – что беготня, прыжки и свалка вокруг мяча – это испытание национальной доблести.
Даже вяловатая игра вроде крикета, требующая скорее изящества, чем силы, может вызвать большое недоброжелательство, как показали нам споры о грязной подаче и грубой тактике австралийской команды, посетившей Англию в 1921 году. Футбол – спорт, где травмируются все, и каждая сторона имеет собственный стиль игры, иностранцам кажущийся неприглядным, – гораздо хуже. А хуже всего бокс. Одно из самых отвратительных зрелищ на свете – бой между белым боксером и цветным перед смешанной публикой. Впрочем, публика на боксе всегда отвратительна, а поведение женщин, в частности, таково, что армия на свои матчи их, кажется, не допускает. Во всяком случае, два-три года назад, когда происходил боксерский матч между армией и войсками местной обороны, меня поставили часовым у входа в зал с приказом не пропускать женщин.
Помешательства на спорте хватает и в Англии, но еще более жаркие страсти кипят в молодых странах, где спортивные игры и национализм – недавнее приобретение. Скажем, в Индии и Бирме на футбольных матчах необходимы сильные полицейские кордоны, чтобы толпа не бросилась на поле. Я видел в Бирме, как болельщики прорвались сквозь полицейское ограждение и в решающую минуту вывели из строя вратаря противников. Первый большой футбольный матч в Испании лет пятнадцать назад закончился массовыми беспорядками. Как только возникает острое чувство соперничества, сразу забываются все представления о том, что играть надо по правилам. Люди хотят видеть своих победителями, а противника поверженным и забывают, что победа, добытая жульнически или благодаря вмешательству толпы, ничего не стоит. Даже когда зрители не вмешиваются физически, они пытаются повлиять на ход игры, подбадривая свою команду и глумясь над чужой. Серьезный спорт не имеет ничего общего с честной игрой. Он отравлен ненавистью, ревностью, презрением к правилам и садистическим удовольствием от насилия на поле – другими словами, это война без стрельбы.
Вместо того чтобы болтать о честном, здоровом соперничестве на футбольном поле и о великой роли Олимпийских игр в сближении между народами, полезнее было бы разобраться, как и почему возник теперешний культ спорта. Большинство наших игр – древнего происхождения, но в период от римлян до девятнадцатого века к спорту, судя по всему, относились не слишком серьезно. Даже в английских частных школах культ игр возник лишь к концу девятнадцатого века. Доктор Арнольд, которого принято считать основоположником современной частной школы, смотрел на игры как на пустую трату времени. Затем прежде всего в Англии и Соединенных Штатах игры превратились в весьма коммерческое предприятие, способное привлекать громадные толпы и возбуждать неистовые страсти, – и зараза эта поползла от страны к стране. Шире всего распространились виды, где наиболее силен элемент яростной состязательности, – футбол и бокс. Вряд ли можно сомневаться в том, что всё это связано с ростом национализма, то есть с безумной современной привычкой отождествлять себя с тем или иным мощным коллективом и рассматривать всё в свете соревновательного престижа. К тому же организованные игры процветают скорее среди городского населения, где человек чаще ведет сидячую или по крайней мере ограниченную в пространстве жизнь и отлучен от творческого труда. В сельской местности у мальчика или молодого человека излишки энергии расходуются на ходьбу, плавание, игру в снежки, лазание по деревьям, езду на лошадях и различные забавы, связанные с жестокостью по отношению к животным, такие как рыбная ловля, петушиные бои и охота с хорьком на крыс. В больших городах, когда нужно дать выход физической энергии и садистическим импульсам, приходится прибегать к групповым упражнениям. К играм серьезно относятся в Лондоне и Нью-Йорке; к ним серьезно относились в Риме и Византии; играли и в Средние века и, по всей вероятности, весьма грубо, но игры не смешивались с политикой и не вызывали групповой ненависти.








