355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Роберт Фаулз » Аристос » Текст книги (страница 15)
Аристос
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:02

Текст книги "Аристос"


Автор книги: Джон Роберт Фаулз


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Искусство и общество

35. Но деспотия самовыражения – не единственный фактор, с которым приходится мириться современному художнику. Одна из характернейших особенностей нашей эпохи состоит в не знающем ни меры, ни границ пользовании полюсами насилия, жестокости, зла, опасности, извращения, сумятицы, недосказанности, иконоборчества и анархии как в массовой, так и в интеллектуальной разновидностях искусства и развлечений. Счастливый конец становится «сентиментальным»; неопределенный или трагический финал становится «жизненно правдивым». Часто слышишь, что художественные направления всего лишь отражают направления в истории. Наш век очевидно отмечен насилием, жестокостью и прочим в этом роде: так каким же, если не «чернушным», может быть искусство такого века?

36. Но в таком случае получается, что художник не способен ни на какие высокие помыслы и свершения и только отражает, как в зеркале, окружающий его мир. Да, никто не спорит с тем, что «чернушное» искусство нашего времени в большой степени, увы, исторически оправдано; но очень часто это еще и результат незаслуженного разностороннего давления на искусство со стороны общества. Художник создает «чернушное» искусство, потому что как раз этого и ждет от него общество – не потому, что так велит ему его внутренняя суть.

37. «Чернушное» искусство вполне может доставлять нам своеобразное удовольствие не только потому, что мы сами не вполне чужды насилия, жестокости и нигилистического хаоса, – и не только потому, что пробуждаемые таким искусством эмоции служат наглядным контрастом нашей повседневной жизни в безопасном обществе, но еще и потому, что эта наша жизнь с ее боязнью унылой серости сразу обретает и реальность, и цвет, и ценность, которых ей так не хватает, если рядом, всегда наготове, нет такого ободряющего контраста. Вот эта насильственная смерть – моя безопасная жизнь; вот эта деформированность – моя симметрия; вот эта поэтическая бессмыслица – мой здравый смысл.

38. Одно из самых глубинных удовольствий, которые доставляет нам трагедия, сводится попросту к тому, что мы сами уцелели; трагедия эта могла ведь случиться и с нами, но не случилась. Трагедия не только дарит нам опыт сопереживания, но и, вслед за тем, радость выживания.

39. Итак, можно говорить о некоем очень глубоко укоренившемся чувстве, благодаря которому публика никогда не принимает «чернушное» искусство за чистую монету. Недаром в защиту порнографии нередко выдвигают тот аргумент, что в конечном счете ее воздействие, независимо от исходных и явных намерений, зачастую только укрепляет нравственные устои. Лицезрение «разврата» и извращений служит людям напоминанием об их собственных добродетелях и нормальности. Садизм скорее заставит больше уважать других, чем подтолкнет к садизму, и так далее. Но какой бы точки зрения вы ни придерживались – что подобное искусство растлевает общество или что оно исподволь оказывает ему услугу, – несомненно одно: художнику оно наносит вред.

40. Искусство сегодня вынуждено обеспечивать все то, что в былые времена обеспечивалось невежеством и неудовлетворительными социальными и физическими условиями жизни: незащищенность, насилие и произвол случая. А это уже извращение подлинной функции искусства.

41. Именно эта противоестественная роль в ответе за типичные для многих так называемых «авангардных» художников проявления комплекса вины; за попытки творца всеми силами изгнать себя из своего творения, свести произведение до статуса некой игры, в которой должно быть как можно меньше правил. Картины, где все краски, формы и фактуры – дело случая; музыка, где объем обязательной для исполнителя импровизации превращает композитора в полное ничто; романы и поэтические произведения, где взаимное расположение слов и даже целых страниц абсолютно произвольно. Научной основой для такого искусства, в котором действует один закон – как карта ляжет, служит, вероятно, широко известный и превратно понимаемый принцип неопределенности; другой источник – абсолютно ошибочное представление о том, что отсутствие вмешивающегося – в нашем повседневном понимании «вмешательства» – Бога означает бессмысленность существования. Такое искусство, несмотря на всю его скромность и ненавязчивость, на поверку оказывается нелепо высокомерным.

42. Художник может решить не быть художником, но он не может быть художником, который взял и решил не быть художником.

Художники и не-художники

43. Художественный опыт – начиная с восемнадцатого века и далее – вторгся в пределы опыта религиозного. Точно так же, как в средневековой церкви было полным-полно священников, которым следовало бы стать художниками, а нашу эпоху полным-полно художников, которые в иные времена стали бы священниками.

44. Многие современные художники, вне всяких сомнений, не захотели бы согласиться с тем, что они несостоявшиеся священники. Потому что стремление к добру они отринули ради поиска художественной «правды». Прежде несправедливости было так много, буквально на каждом шагу, и нетрудно было разобраться, что есть добро – с точки зрения активного действия. Ныне же даже в искусстве дидактическом стремление найти оптимальное эстетическое или художественное выражение того, что нравственно, явно преобладает над стремлением к нравственности как таковой.

45. Верно, что наилучшее, адекватное выражение того, что нравственно, как нельзя лучше служит нравственности; определенный стиль – определенная идея. Но чрезмерная озабоченность стилем чаще всего ведет к обесцениванию этой самой идеи: точно так же, как многие священники в своей озабоченности ритуалом и эффектной подачей доктрины стали пренебрегать истинной природой священства, многие художники, утратив способность различать что-либо, кроме требований стиля, либо вовсе упускают из виду всякое общечеловеческое нравственное содержание, либо радеют за него лишь на словах. Мораль подменяется чем-то вроде способности ее выражать.

46. Развитие индустриальной цивилизации, стандартизированные процессы труда, бурный рост населения, осознание – ведь ныне эпоха тесного международного общения, – что люди психологически скорее схожи, нежели различны: все эти факторы побуждают индивида к индивидуализирующему действию, к художественному творчеству – ив первую очередь к творчеству, которое выражает его «я». Пьянство, наркомания, сексуальная распущенность, общая расхлябанность, все известные условности бунта против условностей объяснимы как статистически, так и эмоционально.

47. Зловещая неисчислимость нашего мира, бесконечное тиражирование тривиальности порождают немо. Святые нашего времени – это проклятые: все эти Сутины и Альбаны Берги, все Рильке и Рембо, Диланы Томасы и Скотты Фицджеральды, Джины Харлоу и Мэрилин Монро. Они для нас то же, что для раннехристианской церкви были святые мученики: они все умерли за самое достойное и правое дело – бессмертие имени.

48. Чем еще объяснить популярность беллетризованных биографий художников и низкопробных биографических фильмов? Эти новые жития, как, впрочем, и старые, не столько сосредоточены на свершениях и побудительных мотивах своих героев, сколько на внешних и преимущественно скандальных эпизодах из их частной жизни. Ван Гог с бритвой в руке – не с кистью.

49. Отсюда подражательная неискренность многих художников нашего времени. Великие художники порой оказываются на темных полюсах, потому что их туда загоняют. Но их взор всегда устремлен назад, к свету. Они не удержались и пали. Зато их имитаторы не пали – просто спрыгнули вниз.

50. Жизнь художников – типичных представителей богемы, этих les grands maudits[19]19
  Великие проклятые (фр.).


[Закрыть]
, куда как интереснее для публики, чем их творчество. Творить так, как творили они, не получится – это ясно каждому; а вот жить как жили они – почему бы и нет?

51. Искусству чем дальше, тем больше приходится выражать то, что думает и чувствует ненаучная интеллектуальная элита мира; оно – для вершины пирамиды, для образованного меньшинства. Пока главными плацдармами для интеллектуального выражения и основными путями для высказывания личных взглядов на жизнь оставались теология и философия, у художника еще была возможность сохранять более или менее тесный контакт с публикой. Но теперь, когда искусство стало главным способом самовыражения, когда богослов-философ преобразовался в художника, разверзлась гигантская пропасть.

52. Единственные, кому по силам было бы остановить раскол между художником и не-художником, это критики. Но ведь чем туманнее и двусмысленнее произведение искусства, тем больше потребность в толковании и толкователях. И значит, у критиков есть веские профессиональные причины всячески этот раскол поощрять. К тому же наблюдается явная тенденция к оборотничеству: днем творец, а ночью критик.

53. Наше общество требует от художника так жить и такому образу художника соответствовать, точно так же, как, изнывая от скуки и конформизма, оно понуждает его создавать «чернушное» искусство и «чернушные» развлечения. С точки зрения общества, художник, испытывающий на себе такой диктат и такому диктату подчиняющийся, выполняет полезную функцию. Но, по моему твердому убеждению, такая функция не есть функция искусства.

54. По-настоящему первичная функция искусства состоит не в том, чтобы служить лекарством от изъянов и недостатков общества, приправлять солью и перцем унылую посредственность; но чтобы в связке с наукой занимать центральное положение в человеческом существовании.

55. Из-за того, что мы в целом подходим к искусствам и развлечениям извне, из-за того, что мы к искусству идем, мы рассматриваем его как нечто внешнее по отношению к основной части нашей жизни. Мы идем в театр, в кино, в оперу, балет; в музеи; на стадионы (в чем-то все великие спортивные игры – такое же искусство, как драматический театр или балет). Даже чтение выходит за рамки наших основных повседневных дел; и даже то искусство, которое поставляется нам прямо в дом, поступает, по нашим ощущениям, откуда-то извне. Это дистанцирование от искусства, это постоянное стороннее наблюдение глубоко порочно.

56. Положение усугубляется еще одним фактором – нынешней общедоступностью репродуцированных произведений искусства; все реже и реже рядовой человек вступает в непосредственный контакт как с художниками, так и с их творениями. Звукозапись и радио узурпировали опыт восприятия живой музыки, репродукции и статьи в журналах – опыт восприятия настоящей живописи. Может показаться, что уж по крайней мере литературу невозможно воспринять в каком-то от нее отдалении; но все больше людей предпочитают усваивать романы в форме телеспектаклей или кинофильмов – и то же касается театральных пьес. Только поэтическое произведение, видимо, по самой своей природе священно и неприкосновенно; и не потому ли поэзия в наше время превратилась в искусство такого ничтожного меньшинства?

57. Если мы отправляем искусство прозябать на отдаленных задворках досуга, где-то на внешней периферии нашей жизни, и даже там воспринимаем его по преимуществу в какой-то опосредованной форме, то оно становится одним из компонентов достатка – то есть чем-то из области фактов, а не чувств; чем-то, что можно отнести к той или иной эпохе или направлению, на чем можно продемонстрировать свои познания в культуре, что можно идентифицировать и коллекционировать. Короче говоря, это приводит к полной неспособности видеть вещи сами по себе и к потребности, граничащей с одержимостью, всенепременно помещать их в тот или иной социальный, снобистский или новомодный контекст. Мода (то есть последний по времени стиль) становится аспектом общей социально-экономической потребности в быстром, одноразовом, использовании.

58. И это тоже – быть может, даже сильнее всего остального – растлевает художника. И это создает типичную атмосферу рококо, в которой тихо увядает все современное искусство. Искусство рококо восемнадцатого века отмечено выдающимися достижениями в двух областях – изобразительном искусстве и музыке; стиль отличался исключительной легкостью, желанием ублажить пресыщенное нёбо, позабавить не столько содержанием, сколько декоративностью, – от серьезного содержания шарахались, как от огня. И в нашем модернистском искусстве мы видим все те же старые уловки в новых одежках – со всеми их изумительно бессмысленными диалогами, с их живейшими описаниями того, что описывать не стоит вовсе, с их элегантной пустотой, с их очарованностью всем искусственным и с их отвращением ко всему естественному.

59. Современный мир и современная восприимчивость усложняется с каждым днем; но усложнять сложности – отнюдь не функция художника; если на то пошло, ему скорее следовало бы прояснять их. В наши дни для многих критерием считается не смысл, но умение исподволь намекнуть на возможно скрытые смыслы. Любой приличный компьютер справится с такой задачей куда лучше человека.

Гений и ремесленник

60. Само понятие гения возникло, и это неудивительно, вместе с романтизмом; и поскольку это направление было прежде всего бунтом индивида против машины во всех ее формах (включая разум), можно ли было не превозносить до небес сверхиндивида – Наполеона, Бетховена, Гёте?

61. Творения гения всегда отмечены богатым гуманистическим содержанием, во имя которого он создает новые образы, изобретает новую технику и новые стили. Он сам видит себя одиноким огнедышащим вулканом посреди пустыни банальности. Он сам ощущает себя таинственным образом вдохновленным и одержимым. Ремесленник, напротив, довольствуется в своей работе традиционными материалами и методами. Чем лучше он владеет собой, в противоположность одержимости гения, тем больших высот достигнет он в своем ремесле. Мастерство исполнения – вот в чем его удовольствие. Его весьма заботит успех у современников, рыночная стоимость его продукции. Если в моде какие-то социальные или политические веяния, он вполне может их разделять; но если моды нет – нет и убеждений. Гений, разумеется, по большому счету равнодушен к прижизненному успеху; и его приверженность идеалам, как художественным, так и политическим, по-байроновски независима от их сиюминутной популярности у современников.

62. Нам всем понятно, что быть гением – прекрасный рецепт для победы над чувством немо; и потому большинство современных художников втихаря мечтают быть гениями, а не ремесленниками. Вероятно, разборчивому критику совершенно ясно – и вероятно, даже им самим это ясно, – что они никакие не гении; но широкая публика с большой готовностью принимает художника так, как он себя преподносит. И мы оказываемся в ситуации, когда всякое экспериментаторство считается достойным восхищения (ведь изобретение новой техники и материалов – само по себе акт гениальности, и неважно, что подлинных гениев на подобные изобретения побуждает потребность выразить некое новое содержание), а любое ремесленное мастерство – чем-то «академическим» и более или менее презренным.

63. Конечно, настоящие гении совершенно необходимы нам и нашему искусству; однако сомнительно, чтобы навязчивая идея непременно быть гением представляла хоть какую-то ценность для художника рангом пониже. Если ни на что другое, кроме участия в скачках на приз «Великого гения», он не согласен, тогда мы вынуждены отчасти признать справедливость постоянного недовольства обывателей эгоистичной непонятностью и технической скудостью современного искусства. Впрочем, в любом случае эта проблема, того и гляди, осложнится еще одним, совершенно новым фактором.

64. Кибернетическая революция сулит нам ощутимую прибавку досуга; и одним из способов заполнить досуг должно стать занятие искусством. Само собой разумеется, мы не можем претендовать на гениальность; и так же разумеется, что мы должны отбросить присущую нам ныне высокомерную презрительность по отношению к ремесленному аспекту искусства.

65. Отнюдь не только «гениальность», но и «ремесленничество» – вот чем будут заполнены бездны и океаны досуга в грядущем мире; вот то, что будет развивать и подвергать анализу наше «я»; вот то, чем оно утешится. Сплошь и рядом ремесленник будет существовать бок о бок с гением, и более того – им становиться. Ибо здесь нет непреодолимых барьеров; никто не ведает, пока не пустится в путь, где кончается одно и начинается другое; их может разделять вечность, а может мгновение – то самое мгновение, когда к настоящему поэту приходит подлинная строка, к художнику – прозрение, к композитору – нужный звук; та самая сила мгновения, которая «через зеленый фитиль выгоняет цветок»[20]20
  Строка из стихотворения Дилана Томаса (1917–1953), в переводе П. Грушко («Сила, которая через зеленый фитиль выгоняет цветок, гонит мой возраст зеленый…»).


[Закрыть]
.

Стиль – это не человек

66. Наша одержимость идеей гениальности приводит нас к очередному заблуждению: будто бы человек – это стиль[21]21
  Автор этого известного высказывания – французский естествоиспытатель Жорж Бюффон (1707–1788).


[Закрыть]
. Но подобно тому, как в физике мы начинаем постигать пределы нашего знания – что мы узнать можем, а чего не сможем никогда, – в искусстве мы изощрили технику до последних пределов. Чего мы только не перепробовали – все экстремальные способы употребления слов, все экстремальные способы употребления звуков, все экстремальные способы употребления формы и цвета; теперь остается только употребить их все в пределах уже разработанных экстремальных способов. Мы пропахали все наше поле и оказались на краю. Теперь нам предстоит вернуться назад – изобретать для себя какое-нибудь иное занятие, чтобы снова не пахать поле до самого края.

67. В конце концов самым важным все равно окажется намерение – не инструментарий. Умение выражать смысл посредством стилей, а не просто одного какого-то стиля, тщательно отобранного и разработанного для того только, чтобы заявить о своей индивидуальности, невзирая на требования темы и предмета изображения. Это вовсе не равнозначно призыву изъять из искусства все индивидуальное или еще того пуще – превратить художественное творение в трясину пастиша, нелепого смешения всего и вся; если автор хоть в какой-то степени наделен подлинной оригинальностью, она все равно пробьется, в какие одежды ее ни обряжай. Все, что составляет неделимое целое замысла и убеждений творца, так или иначе проникает в его творения, сколько бы ни разнились они между собой по внешней форме.

68. Мы уже и сейчас наблюдаем эту многостильность на примере двух величайших и, бесспорно, двух самых типичных гениев – Пикассо и Стравинского. И если уж два таких художника, два настоящих мастера, пожертвовали производной от немо «безопасностью» какого-то одного стиля, чтобы открыть для себя новые грани свободы, то для художников-ремесленников нового общества досуга последовать их примеру было бы, конечно, весьма дальновидно.

69. Мы придаем чрезмерно большое значение узнаваемости – способности художника все свое творчество отмечать типической спецификой своего стиля. Это на руку потенциальному знатоку в каждом из нас. Верно и то, что всякий стиль и всякую технику нужно досконально исследовать: поспешное метание от одного стиля к другому, как вам подтвердит любой знаток, – не лучший способ произвести на свет что-то значительное. Но тут необходимо соблюдать разумный баланс.

Поэзия и человечество

70. Я не верю, вопреки модным в нашу демократическую эпоху воззрениям, в то, что великие искусства между собой равны; хотя, как и у представителей человеческого рода, у них есть все основания претендовать на равные права в обществе. Литература, поэзия в особенности, из всех искусств наиболее существенное и ценное. В дальнейшем под «поэзией» я буду понимать то, что выражено словами и обладает свойством запоминаемости: то, что, как правило, но не обязательно, принято считать поэзией.

71. «Языки» других искусств – это всегда языки сознания минус слова. Музыка – язык слухового ощущения; живопись – визуального; скульптура – пластично-визуального. Это всё языковые заместители, субституты, того или иного рода, хотя в некоторых областях и ситуациях такие языковые заместители оказываются гораздо более эффективными для коммуникации, чем собственно вербальный язык. Визуальное искусство лучше слов передает внешний облик, но чем больше оно стремится передать то, что лежит за внешним, зрительным, обликом, тем с большей уверенностью можно говорить о пользе и ценности слов. Аналогично музыка лучше слов передает звук и очень часто лучше способна передать обобщенную эмоцию; но и здесь мы сталкиваемся с теми же недостатками, когда пытаемся проникнуть дальше поверхности звука или порождаемых им эмоций.

72. Язык музыки способен передать естественный звук и способен создать звук, доставляющий удовольствие просто как звук; но в первую очередь мы думаем о нем как о возбудителе эмоций. Этот язык воспроизводит естественные звуки гораздо лучше слов, которые располагают только весьма условной и приблизительной техникой ономатопеи, или звукоподражания; он создает чистый звук, который может быть подвластен словам, только если они в значительной степени лишены смысла, да и в этом случае только в узком диапазоне человеческого голоса. Но эмоция, пробуждаемая музыкальным звуком, характеризуется приблизительностью, если только какие-то пояснительные слова (названия опуса в программке или либретто) или условно-исторические рамки не привяжут эмоцию вербально к какой-то конкретной ситуации.

73. Визуальному искусству приходится иметь дело с маской; художник иногда знает, что лежит за внешним обликом того, что он пишет, рисует или ваяет, – недаром о некоторых произведениях изобразительного искусства, например о хороших портретах, мы говорим, что они «рассказывают» нам о портретируемом. Возможно, это происходит оттого, что (согласно утверждению Лафатера относительно физиогномики человека вообще) внешний облик выявляет скрытое за ним содержание; но скорее все же эффект этот достигается благодаря тому, что при создании маски внешнего облика художник передает свое вербальное знание о содержании, за ним скрытом, с помощью искажений и специального акцентирования. Тем самым он выявляет скрытую ею «тайну»: процесс, который получает свое логическое завершение в карикатуре.

74. Упомянутый процесс искажения имеет одно преимущество: он позволяет ухватить с первого взгляда какую-то – и не исключено, что большую – часть той самой скрытой «тайны»: скрытого за внешним обликом подлинного характера. Если я претендую на то, чтобы объяснить всю печаль вот этого автопортрета Рембрандта словами, я должен изучить все творчество и весь жизненный путь художника.

Зато чтобы войти в реальность его жизни иконографически, любому, за исключением профессионального критика, понадобится всего каких-то несколько минут; аналогичное «вхождение», но уже вербально-биографическое, займет несколько часов, а то и больше.

75. Такой же сравнительно моментальный эффект, прямая коммуникация наблюдается и в музыке; скажем, в мощно наплывающей печали адажио из моцартовского квинтета соль минор. Однако недостаток этой моментальности в том, что, не располагая вербальным знанием об обстоятельствах жизни Рембрандта или Моцарта, я получаю только очень приблизительное знание об истинной природе их печали. Я понимаю ее остроту, но не ее причину. Передо мной снова маска, быть может, прекрасная и трогательная, но проникнуть за нее по-настоящему я могу только с помощью слов. Короче говоря, и изобразительное, и музыкальное искусства жертвуют информативной точностью ради быстроты и удобства коммуникации.

76. Это одновременно служит для них оправданием и определяет их ценность. В природе человека хотеть, и делать, и знать, и чувствовать, и понимать много вещей в короткий промежуток времени; и всякий способ сделать это знание, чувствование и понимание более доступным для многих – оправдан. Но качество знания и понимания – и, в конечном счете, чувствования – в искусстве изобразительном и музыкальном не может не уступать качеству всего этого в искусстве поэзии. Все свершения изобразительного искусства, выходящие за грань прямого воспроизведения внешнего облика, – это в некотором смысле победа глухонемого над собственной глухонемотой, точно так же и в музыке это победа слепонемого над собственной слепонемотой.

77. Шаблонный контраргумент на эту довольно избитую аналогию сводится к тому, что зато литература, мол, и слепа, и глуха: правда, немой ее не назовешь, и в этом состоит ее специфическое достоинство. Но неопровержимый факт заключается в следующем: нет такого произведения во всех прочих искусствах, которое нельзя бы было более или менее точно описать словами, в то время как в литературе есть бесчисленное множество произведений и ситуаций, которые нельзя даже самым приблизительным образом описать с помощью «языков» всех прочих искусств. Мы не располагаем ни временем, ни вокабуляром, ни желанием описывать подавляющее большинство произведений музыкального и изобразительного искусства посредством слов, но все они в конце концов такому описанию доступны; зато обратное утверждать невозможно.

78. Слово неизбежно присутствует в любой художественной ситуации, хотя бы по той причине, что мы не можем анализировать наши чувства относительно всех прочих искусств иначе, как посредством слов. Почему? Да потому что слово – самое точное и всеобъемлющее орудие человека. А поэзия есть применение этого самого точного и всеобъемлющего орудия с привлечением механизма запоминаемости.

79. Некоторые ученые высказывают мысль, что самое точное орудие человека – математический символ; с точки зрения семантики, иные уравнения и теоремы внешне обладают признаками сдержанно-строгой, но подлинной поэзии. Но их точность – это точность, лежащая в специфической области, абстрагированной – в силу более чем понятных и практических причин – от действительной сложности реального мира. Поэзия не прибегает к уходу в специальную абстрагированную область, чтобы добиться большей точности. Наука, и это правильно, означает точность – точность любой ценой; поэзия, и это тоже правильно, означает всеохватность любой ценой.

80. Наука – всегда в скобках; поэзия скобок не знает.

81. Некоторые технократы-философы и ученые презрительно отказываются всерьез принимать в расчет легко запоминающиеся поэтические высказывания, считая их не более чем эффектными обобщениями или высказываниями эмоционального характера, чья единственная достойная упоминания ценность – это ценность исторического материала или отрывочные биографические сведения о самом поэте. Для подобных фанатиков все, что не может быть достоверно подтверждено статистикой или логикой, это так, милая карнавальная мишура, которая ничего общего не имеет с трезвомыслием самой реальной, по их представлениям, реальности – наукой, как они ее понимают.

82. Принадлежи Шекспир к разряду таких ученых, он начал бы знаменитый монолог Гамлета с какого-нибудь соответствующего обстоятельствам заявления вроде: «Ситуация, в которой я оказался, такова, что от меня требуется тщательно взвесить все доводы за и против самоубийства, ни на миг не забывая о том, что все высказывания, какие бы я ни сделал, – всего-навсего эмоциональные вербальные высказывания обо мне самом и о моей нынешней ситуации и не могут быть трактованы как высказывания о человеке или ситуации вообще или как источник сведений о чем-либо еще, кроме биографических данных».

83. Nobis cum semel occidit brevis lux, nox est per-petua una dormienda. Едва дотла сгорит скоротечная наша жизнь, нескончаемый сон наступает – смерть[22]22
  Из стихотворения Гая Валерия Катулла (ок. 87 – ок. 54 г. до н. э.) «Будем, Лесбия, жить, любя друг друга!..» В переводе С. Шервинского эти строки звучат так: «…только лишь день погаснет краткий, / Бесконечную ночь нам спать придется».


[Закрыть]
. Это высказывание не поддается проверке, но в нем доказательство, что существуют иные стандарты, помимо доказуемой достоверности. Иначе почему эти строки вспоминают снова и снова на протяжении двух тысячелетий?

84. «Эффектные обобщения» великой поэзии – вовсе не псевдоуравнения и не псевдоопределения, потому что суммированные и описанные в них явления и эмоции действительно существуют, хотя и не могут быть суммированы и определены никаким иным способом. Ситуация, по поводу которой делается большинство поэтических высказываний, настолько сложна, что только такое высказывание к ней и применимо. Точно так же, как можно опровергнуть некое уравнение, указав на ошибки в его исходных данных, служащих основанием для его символов, можно опровергнуть и поэтическое высказывание, указав на то, что оно не обладает нужной запоминаемостью – недостаточно перцептивно семантически или, оставив в стороне семантику, недостаточно искусно выражено. Более сильный поэт всегда доказывает несостоятельность более слабого.

85. Мне на ум приходят два поэта, чье поэтическое творчество мне особенно дорого: Катулл и Эмили Дикинсон. Если бы не было их поэзии, никакое количество исторической и биографической информации о них, никакое количество музыки и живописи, которые они, допустим, сумели бы произвести на свет, никакое количество даже (буде таковое осуществимо) интервью и личных встреч с ними не сумели бы компенсировать мне утрату точного знания об их глубинной реальности, их самой реальной реальности – той, которая открывается в их стихах. Мне жаль, что не сохранилось скульптурной головы Катулла, жаль, что, кроме одного-единственного плохонького дагерротипа, не сохранилось изображений Эмили Дикинсон, как нет и записи ее голоса; но все это сущие пустяки по сравнению с той невосполнимостью, которую явило бы собой отсутствие их поэзии.

86. Поэзия подвергается нападкам со всех сторон; со стороны науки нападок на нее больше, чем на любое другое из искусств, потому что, как и наука, она оперирует смыслом, хотя, вообще говоря, оперирует совсем в иных ситуациях и с совсем иными намерениями, нежели прикладная наука. Она подвергается нападкам со стороны других искусств, хотя скорее не прямо, а косвенно; и порой на нее ополчается собственно историческая ситуация.

87. О поэзии часто отзываются пренебрежительно, так как она не из тех искусств, которые, подобно музыке и живописи, обладают «интернациональным языком». Она расплачивается за то, что имеет в своем распоряжении точнейшее орудие. Но это же самое орудие и делает ее искусством наиболее открытым, наименее подверженным эксплуатации и тирании.

88. Многие всерьез полагают, что поэтам некого винить, кроме самих себя, за то плачевное состояние, в котором пребывает их искусство. И конечно, они виновны – виновны начиная с эпохи символизма – в том, что внесли опасную путаницу между языком музыки и собственно языком. Нота сама по себе значением не обладает – значение, какое ни есть, она приобретает, когда ее помещают в один ряд с другими нотами, но даже тогда, в составе некой гармонической группы или мелодического ряда, ее значение будет варьироваться в зависимости от темперамента, национальной принадлежности и музыкальной искушенности конкретного слушателя. Музыка – это такой язык, главная красота которого во множественности значения, притом уточним, во вне-лингвистической множественности значения; короче говоря, музыка – не язык, так что метафора эта ложная. Зато поэзия пользуется языком, который обязан иметь значение; большинство из так называемых «музыкальных» приемов в поэзии – аллитерация, эвфония, ассонанс, рифма – по сути дела, приемы ритмические, на службе у поэтического размера. Истинная сестра поэзии – танец, который возник в истории человека раньше музыки. Из-за этой исторической путаницы между музыкой и поэзией и получила распространение вышедшая из-под контроля усложненная образность и недосказанность искусства постсимволизма. Малларме и его последователи пытались чуть ли не под дулом пистолета обвенчать поэзию с музыкой. Они пытались вложить в слова всю подвижность, текучесть, переменчивость и зыбкость музыки Вагнера и Дебюсси, – но словам это бремя оказалось не под силу; и поскольку словесные звуки никак не желали приспособиться к требуемой зыбкости, эту задачу возложили на словесные значения. Я ни в коем случае не умаляю ни смелости, ни прелести творчества Малларме; но в современной художественной практике результат этой путаницы приводит к следующему: именно искушенность в символике, умение жонглировать символами, произвольно создавать и рассыпать композиционные схемы, напускать туману, продвигаться не иначе как методом семантического дифференциального исчисления даже там, где хватило бы простого арифметического сложения, – все это почитается исключительно новаторским и по высшим творческим меркам наиболее ценным. Конечно, это может быть и новаторским, и ценным; а вот насчет исключительно и наиболее – тут не все так бесспорно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю