Текст книги "Рецепт наслаждения"
Автор книги: Джон Ланчестер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
Тут Лаура попросила:
– Расскажите мне об этом. Хью не против.
Я слегка убавил газ.
– Осень в Норфолке бывает наполнена абсолютной меланхолией, одиночеством. Жизненные силы года истощаются, листья увядают, на сердце ложится тяжесть, настроение падает, как барометр, когда портится погода. И так далее. Мы оказались в нашем коттедже одновременно, чего с нами обычно не случается, всего на один день и одну ночь. На следующее утро я приготовил завтрак, то же самое, что и вам сейчас (и вымыл посуду, между прочим, так как от Бартоломью этого ожидать не приходилось), а затем уехал на машине в Лондон, и на следующий день – сюда. Я был здесь, когда брат умер, и, конечно, здесь нет телефона, так что я узнал об этом из телеграммы от его предпоследней жены. Ну вот – я намеренно поосторожничал с солью, но не обижусь, если вы захотите досолить, ведь, как известно, я не особенно люблю соленое, хотя, конечно, чем больше человек потеет, тем больше соли ему нужно. И еще ломтик перца для вашего мужа, чтобы снизить крахмалистость тоста. Вы заметите, что в середине омлета желтки только-только свернулись, но они еще влажные. Секрет в том, чтобы не перегружать омлет начинкой – надо ограничить содержимое омлета примерно одной столовой ложкой. Существуют также аналогии в других видах искусства, если вы разрешите мне на минутку не принимать во внимание различие между формой и содержанием. Растопите сливочное масло на сильном огне и подождите, пока осядет пена. Не давайте сковороде остыть, добавьте начинку, когда в середине омлет начнет запустевать. Ешьте, ешьте.
Amanita phalloides, с точки зрения микологии, вид – не распространенный, но и не редкий. У него аммиачный, сладкий, смутно нездоровый запах, различимый, только если подойти вплотную, и говорят, что у него приятный, мягкий, ореховый вкус, похожий скорее на белые навозники (Corpinus comatus), чем на лисички (Cantharellus cibarius). Наличие приятного вкуса и запаха стоит отметить особо, так как подавляющее большинство ядовитых грибов сигнализируют о своей токсичности неприятным запахом или вкусом. Так что приемлемый вкус Amanita phalloides – остроумная шутка природы, ведь сам гриб очень и очень ядовит. На самом деле, это самый ядовитый гриб в мире, и он полностью заслуживает, если вспомнить библейские ассоциации, связанные с этим прилагательным, свое народное название – «бледная поганка» (хотя из смертельно ядовитых грибов мне больше всего нравится название его близкого родственника, Amanita virosa – ангел-разрушитель). Amanita phalloides убивает больше жителей континентальной Европы, чем британцев, но немцы при этом держат пальму первенства – хотя патриотам следует иметь в виду, что первыми, кого случайно угостили бледной поганкой в самом соку, были двое британцев, семейная пара, которые съели Amanita phalloides на Гернси в 1973 году. Но их удалось спасти благодаря тому, что доктор экспромтом изобрел методику фильтрации крови в знаменитом лондонском госпитале Королевского колледжа. Классическое французское средство, или, наверное, нужно написать «средство», от отравления бледной поганкой – съесть большое количество сырого рубленого кроличьего мозга. Это народное средство исходит из того, что на кроликов этот гриб не действует.
Amanita phalloides предпочитает лиственные леса, и особенно влечет его к дубу. У него нет каких-либо конкретных, запоминающихся отличительных признаков, хотя в то же время он не похож внешне ни на один из привлекательных для грибника вид грибов, так что нет риска, что его съедят по ошибке вместо них. (Его ближайший двойник, Amanita citnna, или ложная бледная поганка, хоть и съедобен чисто технически, но особых поклонников в кулинарии не имеет по понятным причинам. В Японии, правда, приоритеты расставлены иначе.) У этого гриба выпуклая, расширяющаяся книзу шляпка, от шести до двенадцати сантиметров в диаметре, неброского, приятного оливково-зеленого цвета. Ножка – белая, от восьми до пятнадцати сантиметров в длину, в верхней части ее опоясывает колечко, а снизу почти всегда есть похожая на кошель или суму пленка. Сезон поганок – так как различие между грибами и поганками научной силы не имеет, я использую здесь этот термин просто как пример того, что Фоулер саркастически называл «элегантным варьированием», – длится с июля по ноябрь. В Англии этот гриб, как и многое другое, встречается тем реже, чем дальше продвигаешься на север.
Самой известной жертвой бледной поганки был император Клавдий. Причиной его смерти стало блюдо, приготовленное, как он считал, из Amanita caesarea, царского гриба, на редкость восхитительного члена в целом крайне опасного семейства Amanita (еще одна первоклассная шутка природы: робкая красотка в семье хулиганов). Но Клавдия отравила – почти наверняка – его жена Агриппина, подмешав в царский гриб его смертельно опасного собрата – его собственная родственница отравила императора родственником того гриба, который он собирался съесть «Император впал в кому, но его вырвало, и он изверг все содержимое своего переполненного желудка, а затем его отравили повторно», – пишет Светоний, проявляя простительную неосведомленность о симптомах отравления бледной поганкой. В действительности при отравлении Amanita phalloides вслед за острой стадией почти всегда следует видимое затишье, выздоровление – жертвы выписываются из больниц, получают справки о том, что они совершенно здоровы, их отправляют домой, и они умирают через несколько дней. Обычно сначала наблюдается период сильной рвоты, диареи и желудочных спазмов, сопровождаемых остальными симптомами, такими, как ярко выраженная тревожность, обильное потоотделение и лихорадка, все это начинается где-то через шесть-восемь часов после поедания гриба и продолжается до сорока восьми часов подряд. К моменту появления симптомов Amanita phalloides уже сделал свое дело и большая часть пораженных им тканей уже не восстановится. Основной ущерб наносят два токсина: одна из особенностей отравления грибами, ведущая к крайней сложности постановки точного медицинского диагноза (правда, после вскрытия все становится значительно определеннее), заключается в том, что токсины снова и снова вмешиваются в химические процессы организма и тем самым зачастую представляют неразрешимую проблему для пытающихся их идентифицировать. (В случае с Amanita phalloides противоядия все равно не существует.) Две составляющих отравления Amanita phalloides – это амотоксины и фаллотоксины, из которых первые значительно более опасны – фаллотоксины обычно разлагаются в процессе приготовления или переваривания. Основной яд, альфа-амотоксин, воздействует на рибонуклеиновую кислоту в клетках печени и блокирует синтез протеина, что и приводит к смерти этих самых клеток. Бета-аминотоксин затем атакует канальцы почек, после чего повторно всасывается в кровь (а не выделяется с мочой, что, по идее, должно происходить), и весь процесс повторяется. Другими словами, организм вынуждают сотрудничать, снова и снова способствуя отравлению самого себя. Таким образом, очевидными симптомами являются период острого расстройства желудка, описанного выше, видимость выздоровления, а затем внезапный коллапс и смерть. Причина смерти почти всегда становится очевидной во время вскрытия; в конце концов далеко не всякий токсин вызывает такое полное и неопровержимое разрушение печени. Один-единственный гриб может убить здорового взрослого человека, и хотя уровень смертности оценить сложно, да и точные дозировки, естественно, неопределимы, можно оптимистично предположить, что примерная вероятность летального исхода при отравлении Amanita phalloides определенно выше девяноста процентов.
– Вы вернулись, когда началось расследование? – спросила Лаура.
– Дело вел тот же самый следователь, который занимался несчастным случаем с моими родителями. Он поблагодарил меня за то, то я проделал такой путь – я прилетел из Марселя, а это не самый любимый мой аэропорт, честно говоря. Бартоломью, по всей видимости, отравился: сказал, что у него было расстройство желудка в понедельник, когда я уехал; во вторник он сходил к врачу, ему стало лучше, а потом – кажется в пятницу – брат неожиданно скончался.
– Он знал хоть что-нибудь о грибах? Любил их собирать?
– Я виню в трагедии себя. Я значительно лучше Бартоломью в этом разбираюсь и никогда бы не сорвал такой гриб по ошибке.
– Это было просто объедение, – сказал шустрый едок Хью, используя эпитет, который, как вы несомненно заметили, я ни разу не позволил себе употребить в ходе всех этих гастро-историко-психо-автобиографическо-антропо-философских изысканий.
– Спасибо. Угощайтесь – круассаны, конфитюр. Поездка на автомобиле бывает утомительна, а на дорогах через холмы Люберона ветрено, там нередко бывают потрясающие грозы, ливни и все такое.
Лаура съела две трети омлета и теперь только ковыряла его вилкой. Она посмотрела на супруга с тем выражением, в котором ясно читалось: «Иди, пакуй вещи, толстяк». Хью встал и вытер жирные от тостов губы моей льняной салфеткой, бормоча при этом похвалы и извинения, и поплелся наверх.
– О чем вы говорили? В ту последнюю встречу, с вашим братом?
– Есть одна стихотворная строчка Донна, о которой я часто думаю, Лаура, когда вспоминаю нашу первую встречу: «О наше первое свидание, столь странное и роковое». Это из какой-то элегии. Ах да – мой последний разговор с Бартоломью. Мы говорили о разнице между двумя самыми значительными фигурами современного мира, художником и убийцей. Я утверждал, что один из основных импульсов, лежащих в основе любого искусства, – это желание оставить неизгладимый след в этом мире, стойкий отпечаток своей индивидуальности. Потолок Сикстинской капеллы говорит о многом, но среди всех его заявлений есть простое утверждение: «Здесь был Микеланджело». Это одна из базовых функций искусства, ей подвластны и юнец, вырезающий свои инициалы на скамейке в парке, и Генри Мур, оставляющий повсюду свои унылые каменные глыбы, и Леонардо, да кто угодно – хотя, раз уж я о нем заговорил, Леонардо не помешало бы стремление оставить стойкое впечатление, тогда он не стал бы тратить время на рисование фресок на осыпающихся поверхностях и придумывание летательных машин, которые невозможно построить. И все-таки в стремлении художника оставить напоминание о себе легко узнать настойчивое желание собаки пометить дерево. Убийца же лучше приспособлен к реальности и к эстетике современного мира, потому что вместо того чтобы оставлять после себя присутствие – готовое произведение, не важно, в форме ли картины, книги или намалеванного на стене имени, – он оставляет после себя нечто не менее окончательное и завершенное: отсутствие. Там, где кто-то был, но теперь никого нет. Что может быть более неоспоримым подтверждением того, что некто действительно жил, чем отнятая у человека жизнь и замена ее на ничто, на несколько ускользающих воспоминаний? Взять камень, бросить его в пруд и сделать так, чтобы от него не пошли круги по воде, – вот уж несомненно достижение большее, чем любое, скажем, творение моего брата.
Я сказал тогда еще, что под личиной беспристрастности художника при создании им абстрактного и объективного артефакта скрывается брутальная решимость декларировать себя, свое «я». Если первое желание художника – оставить что-то после себя, то следующее – просто занять побольше места, добиться непропорционально большого внимания со стороны мира. Обычно это называют «эго», но этот термин слишком, слишком земной, чтобы объять собой яростное, исполненное мании величия желание; алчность, человеческую неполноценность, которая лежит в основе всякого творения – от бумажных фигурок Матисса до яйца Фаберже. Гитлер – неудавшийся художник, Мао – неудавшийся поэт: и первая, и вторая часть карьеры каждого из них основывается на одних и тех же побуждениях. Но мы так привыкли к нашей скучной концепции, что не в состоянии увидеть истинное значение, которое заключается не в том, что человек, страдающей манией величия, – это неудавшийся художник, а в том, что художник – это Нерешительный мегаломаньяк, который трусливо предпочел более легкую область свершений. Воображение не прощает промахов арене реальной жизни: Кандинский [301]301
Василий Васильевич Кандинский (1866–1944) – русский живописец и график.
[Закрыть]– это неудавшийся Сталин, Клее [302]302
Пауль Клее (1879–1940) – швейцарский живописец и график, экспрессионист.
[Закрыть]– manque [303]303
Неудавшийся (фр.).
[Закрыть]Барби. Почему люди не воспринимают Бакунина [304]304
Бакунин Михаил Александрович (1814–1876) – русский революционер, теоретик анархизма, народник.
[Закрыть]более серьезно? Разрушение – такая жевеликая страсть, как и созидание, причем она такая же творческая – настолько же пророческая и стремящаяся к утверждению собственного «я». Художник – это моллюск, но убийца – это жемчужина.
Потом я заявил, что из этого следует, и все художники об этом знают, что сколько бы они ни отдавали своему творению и миру, ответная реакция мира никогда не будет соразмерной. Внутренний, отшельнический, чудовищный труд созидания заставляет художника чувствовать, будто бы он заслужилвнимание вселенной, заслужилее любовь. Но вселенной все равно – она слишком занята самой собой, разве что соизволит иногда взглянуть с одобрением или интересом. Лесть кучки почитателей, подарок от покровителя, награды и расположение аудитории, – все это не может произвести нужного эффекта и ни за что не утолит фундаментальной жажды художника, который нуждается в простом, безоговорочном всеобщем обожании. Художник говорит мирозданию: я прошу бесконечной любви, и ничего больше – это что, так плохо? А мироздание даже и не удостоит его ответом. Мироздание есть фотосинтез, облака галактической пыли, расписания автобусов, тюремные беспорядки, П и еи облака различной формы. Ни один художник за всю историю мира не чувствовал, что в полной мере вознагражден вниманием за свои труды. Конечный результат: ярость, возмущение, горечь. Кто строит деревенский дом в поэме Иетса? «Неистовый, исполненный горечи человек». Очень верно. А кто выражает, кто олицетворяет собой эту горечь лучше: художник или убийца? Задав вопрос, я уже ответил на него.
И еще одна неоспоримая истина: кто может отрицать, что убийство – такой же определяющий наше столетие акт, каким для других веков были молитва или нищенство? Кто положа руку на сердце может сказать, что характерный жест XX века не есть жест одного человека, убивающего другого? Пятьдесят миллионов погибших в одной только Второй мировой войне, не говоря уже о Первой мировой и остальных войнах, гражданских и межгосударственных, о тех случаях, когда одни люди умирают от голода по вине других, об убийствах на почве расовой ненависти, убийствах, которые мы совершаем постоянно, убийствах, которые мы совершаем даже сейчас, пока сидим здесь, своим безразличием к тем, кого убивают в данную минуту. Я мог бы продолжать. Каждое убийство заключает в себе все остальные; каждый индивидуальный поступок, отнимающий жизнь у другого человека, есть весь наш век в миниатюре, это еще одна смерть, добавившаяся к общему числу других. Как может какое бы то ни было произведение искусства сравниться с этим, или пытаться описывать это, или даже сметь существовать перед лицом всего этого?
И потом мы не должны сбрасывать со счетов крайнюю естественность убийства и не-естественность искусства. Картины, музыка, книги – они так случайны, так чрезмерно осложнены, так полны вымысла и неправды по сравнению с простым человеческим поступком, когда отнимаешь жизнь просто потому, что не хочешь, чтобы некто продолжал существовать. Есть отдельные проблески понимания этого и во всемирной истории. В военное время, например, естественность убийства пестуют, поощряют, восхваляют, насаждают – понимают. И не только в войну. Согласно наполеоновскому кодексу законов, убийство ворчливого супруга или супруги, при условии, что мистраль дует уже больше семи дней, не рассматривалось как тяжкое преступление. Что подразумевает (и мысль об этом волнует кровь!) понимание, что если убийству супруга и не следует в некоторых случаях активно потворствовать, то его надо принимать, предусматривать, сопереживать – другими словами, осознавать, что убийство в некотором смысле естественно. Как говорит Конфуций, при некоторых обстоятельствах убийство простительно, но безрассудство – никогда. А что может быть более разумно, чем позволить себе действовать под влиянием своих естественных побуждений? Что может быть человечнееубийства? Уж точно не судорожные и требующие неимоверных усилий потуги искусства, объявившего себя служением постоянству, объективности и созиданию, которые, по сути своей, есть способ отрицать нашу общую принадлежность к роду человеческому Во времена цезарей, когда человеческой природе было позволено раскрыться во всей полноте и самовыражение не было ничем ограничено, убийство было в Древнем Риме обычным делом – Августа отравила Ливи, которая до этого убила своего племянника Германика, своих сестер и всех, кто вставал у нее на пути, Тиберий поступал аналогично, Калигула насиловал и убивал кого хотел. Клавдия отравила его жена, Агриппина. Такова на самом деле человеческая природа.
Кроме того, различие между поступком и мыслью нелепо преувеличено в нашей культуре. Христос был прав: если смотришь на женщину с вожделением, ты уже совершил прелюбодеяние. Если убийству есть место в твоем сердце, ты его уже совершил. Любой, кто когда-либо таил в душе желание убить, близок, очень, очень близок к самому поступку. Граница между мыслью и действием не толще папиросной бумаги – и, возможно, раз наука говорит нам, что пережитое во сне есть, с точки зрения происходящих в мозгу процессов, такая же «реальность», что и события, случившиеся наяву, то любой, у кого появлялась мысль об убийстве, на самом деле совершил его. Это понимают все главы тиранических режимов, и потому людей убивают не только за создание заговоров против тирана, но и за мысли о заговорах, даже за то, что у них такой вид, будто они могут об этом думать. Всем тиранам известно, что они должны уничтожить не только мятеж, но саму идею мятежа и даже возможность появления такой идеи. Убить надежду и сам образ надежды. Ни одно произведение искусства еще не позволило нам так глубоко проникнуть в сердце человека. И в любом случае каждый из нас убивает своих родителей. Мы переживаем их, обгоняем, мы убиваем их уже одним тем, что счастливы. «Ну, – сказал я Бартоломью, – я привел тебе достаточно причин?»
Хью стоял в дверях кухни уже не знаю как долго, держа в своих пухлых красных руках знакомую мне пару свадебных чемоданов. Он не опускал их на землю, как будто боялся, что если он это сделает, то произойдет взрыв. Он с важностью сказал:
– Нам пора, дорогая.
– И что ответил ваш брат?
– Он сказал: «Причин для чего?»
Мы приступили к банальной рутине расставания. Прощания и разлуки никогда, по-моему, не приносят человеку той бури сильных чувств, которую обещают. Человеческие существа (опять же, по-моему) имеют склонность ощущать неверное количество эмоций или даже вообще неверные эмоции, так что жизнь – это бесконечный процесс переливания жидкости во все новые и всегда неподходящие сосуды: не той формы, не того цвета, не того размера. Из всех человеческих талантов наиболее равномерно люди наделены даром неуместности. На похоронах моего брата порывистый ветер Норфолка снова и снова приносил обрывки воплей футбольного комментатора из сада того дома, что когда-то был домом викария. Теперь сам викарий жил в городке, а бывший дом священника принадлежал норфолкскому адвокату, большому любителю гольфа, и его не слишком примерного поведения подросткам-сыновьям. Я стоял у края могилы (известность моего брата обязала или соблазнила викария дать разрешение похоронить его в гробу на кладбище, которое официально считалось «полным» и где разрешалось хоронить только урны с пеплом, так что эти похороны стали причиной некоторых разногласий и здоровой норфолкской враждебности),элегантный в своем только что купленном черном костюме (одежда была приобретена с сознательным пренебрежением к афоризму Торо, [305]305
Генри Дэвид Topo (18I7 – 1862) – американский писатель.
[Закрыть]гласящему, что нужно опасаться любого предприятия, требующего новой одежды; по-моему, наоборот, следует выискивать их с максимальным рвением!), готовясь уронить одну черную орхидею на гроб Бартоломью. Всевозможные подхалимы, люди, которых в России называют «аппаратчики», журналисты и бывшие жены усопшего за моей спиной наперебой рвались добавить свою горсть земли, и пока я стоял там, футбольный комментатор достиг очередного пика мужской истерии, кульминации восторженного слабоумия, когда «Троглодиты» отомстили «Дикарям» за поражение в прошлом году. И в этот момент цветок, заказанный заблаговременно у флориста Уикхама, выпал из моих великолепных пальцев.
Мое прощание с Лаурой и Хью не достигло тех высот (или правильнее сказать глубин), скорее вполне в английском духе, оно оставило чувство неудовлетворенности. Хью грузил сумки в багажник маленького арендованного «фиата», пока Лаура и я стояли лицом к лицу, как будто официально приглашая друг друга на танец. Прикоснуться или не прикоснуться? Подошел Хью, тупо потряс мою руку – его пожатие было вполне предсказуемым и излишне настойчивым – тактично отступил и взгромоздился на пассажирское место. Мы с Лаурой подались друг к другу одновременно, как будто в один и тот же момент в каждом из нас поспешность прервала поток размышлений, и чуть-чуть не столкнулись носами. Мы обменялись поцелуем, и в самой высшей его точке наши губы едва соприкоснулись; ее губы были неожиданно сухими.
– Спасибо вам большое, – сказала Лаура.
– Не благодарите меня.
И вот она уже в машине: хлопотливо отодвигает сиденье, поправляет зеркало, пристегивается одним четким движением. Лаура завела мотор и опустила стекло.
– Еще раз спасибо.
Я ничего не сказал, просто поднял руку, благословляя и прощаясь, и держал ее так, пока Лаура аккуратно выезжала задним ходом из ворот и сворачивала на дорогу, ведущую к деревне. Ее муж тем временем пригнулся в тошнотворном приступе карторазглядывания. Я стоял у ворот, все еще не опуская руки, и смотрел, как они уезжают. Дымный след вставал за ними от потревоженного колесами гравия. Скоро они проедут мимо места, где предполагается построить муниципальную дамбу, этот проект вызвал в свое время столько жарких споров и дискуссий. Знаете это ощущение, когда съел половину печенья, а вторую половину оставил где-то, а теперь не можешь вспомнить где и никак теперь не можешь избавиться от чувства незавершенности, неоконченного дела, от зуда, который невозможно унять? А потом возникает еще другое чувство, словно бы прикасался руками к чему-то нечистому, пачкающеему, экскрементальному, и у тебя с тех пор не было времени их вымыть. И вот теперь ты, сколько ни роешься в памяти, не можешь вспомнить, что же это было такое, почему ты чувствуешь себя таким грязным, и есть только уверенность, что это как-то связано с несмываемым пятном. Я развернулся и пошел к дому. Когда я был уже в дверях, машина с убитыми молодоженами свернула на шоссе, оставив за собой клубы медленно оседающей пыли.