Текст книги "Человеческий панк"
Автор книги: Джон Кинг
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Ну, удачи им. Этот Председатель не лезет у меня из головы. Он вообще-то заслужил, чтобы его выбросили посреди Сибири или на Урале, пускай бы шёл через прерии в китайской военной форме. Есть шанс, что он сломает шею при приземлении, но опять же, может, выживет, и тогда-то у него и начнутся проблемы. Не знаю, как далеко забираются казаки, но когда мне впервые пришла в голову эта мысль, мы ещё были весьма далеко от Москвы; и местные вряд ли обрадовались бы, обнаружив Председателя, бродящего по их селению, наглого, как хозяин, прикалывающегося над всеми и вся. Стоит представить, как казаки саблями рассекают на части Мао, – и рот расплывается в улыбке. Я как-то встретился с парнем из Кантона, учителем из Бирмингема, он оказался в провинции Цзиньань, уехал на велике из Хами и поставил палатку в местном нигде. Он заварил чай, и вдруг меня окружила банда всадников, он опознал в них казаков из Сибири. Они наплевали на границу, выпили по. чашке чая и снова ускакали. Хороший мужик. Представляю Мао в разных ситуациях, заставляю мозги работать, пытаюсь выбросить из головы Смайлза, но скатываюсь на его образ мыслей, вижу диктаторов в собственном вагоне. Земля сухая и плоская, и когда Мао скачет мимо меня, не могу удержаться от улыбки. Он не понимает, прикалываюсь я над ним или пытаюсь изобразить дружелюбие, и это сносит ему башню.
Классные вечера, кроме последнего неудачного секса, Рика болтает, рассказывает мне о своих мечтах. Больше не упоминает брата, и когда она говорит, я представляю, как однажды он постучится в её дверь, скажет сестре, что пошёл побродить, оказался в Пакистане, с хиппи оказался в Гоа, слишком обдолбанный, чтобы ходить, не хотел возвращаться к домашним проблемам и напрягам, но, наконец, зов родной культуры оказался сильнее, победил тягу к свободе. Пока она говорит, разворачиваю сцену под разными углами, катаю её туда-сюда, придумываю счастливые концы. Вижу, как её брат дезертировал, работает в антивоенном подполье, потом открывает магазин в Гонконге, живёт во Дворце Чун-цина, разбавляет лагер, чтобы заработать на жизнь, нашёл другой путь в жизни. Это фантазии и мечты, ландшафт и размеренная скорость поезда отупляют нас, слишком долго в дороге, звук заменяет слова; Страммер, Лайдон, Перси, Пол Уэллер, Билли Брэгг, Малькольм Оуэн, Никки Теско, Менси, Микки Фитц, Терри Холл, Родди Морено, Чак Ди, Айс Кыоб и все остальные похоронены в недрах рюкзака, прикованы к кассетам, часть моего багажа.
Рика хочет когда-нибудь уехать в США, по дороге посмотреть на Рим и Париж. Ей неинтересно побывать в Англии. Бедная промышленная страна, где всегда идёт дождь. Она хочет попробовать равиолли в Риме, улиток в Париже, Биг Мак в Нью-Йорке. Хочет устроиться там, заработать денег. Чай горячий, и её голос уходит на задний план, как радио, когда я задумываюсь, как меня примет родина. Три года – долгий срок, я изменился, растерял безапелляционность, понял, что жёсткие правила и мнения – ещё одно знамя, за которым можно спрятаться. Перед отъездом я разозлился, был в ярости, садился на велик и, вернувшись вечером домой, пьяный, сидел слушал кассеты. Слова таяли, барабаны замирали. Я покупал их на рынке, бутлеги, гонял их в плеере, хреновый звук шипел в ушах, тихое жужжание, слова, которые я знал сердцем, но когда я лежал, бухой, пытался притворяться, что я не в Гонконге, они только злили меня.
Ночь перед Москвой, у меня на спине царапины, я пью с Рикой водку, чуть ли не чувствую куски её ногтей, застрявшие во мне, ядовитые зёрна убивают романтику. Так тоже можно жить, и в этом вопросе у меня нет выбора, государство всегда оставляет за собой последнее слово. Помню Смайлза в больнице, под опекой психиатров, он боялся выйти на улицу, наслушавшись репортажей про программу Звёздных Войн Ронни Рейгана, сидел перед телеком, смотрел какую-то лабуду. Я ходил к нему два раза в неделю, регулярно, как по часам, пока не понял, что он больше не хочет со мной разговаривать. Он говорил, что я обманываю его, что мне нельзя доверять, паранойя росла день ото дня, и вот он уже просто хочет, чтобы замолчали голоса, доктора дают ему ещё больше лекарств, валят его с ног, потому что не могут настроить его мировосприятие. Никогда не пойму. Думаю, никто не поймёт. Что довело его – личные переживания или химия. Только Тони ещё ходил к нему регулярно. Старик заглядывал, но не мог этого вынести, наверно, он чувствовал себя виноватым, вспоминал, как бил Смайлза, когда тот был пацаном. Может, думал, что это его кулаки виноваты, а не канал, не самоубийство жены. Кто знает? Не я. Я сидел в одиночестве пару месяцев после того, как Смайлз попал в больницу, занавески опущены, я чувствовал напряжение, вспоминал телеги Смайлза, его инсайты. Это мы с Тони отвезли его к врачу, через два года после той сцены в Борнмуте, но сейчас я не могу думать об этом.
И в последнюю ночь я смотрю на Рику, интересно, что вышло бы, если бы мы были в Англии, но мне так печально потому, что нет выбора. Когда пора идти, я целую её, она провожает меня, спокойная и собранная. Лезу на полку, слушаю звуки поезда, знаю, что завтра он остановится, я хочу продолжать путь, ещё лет десять мотаться вокруг света. Мир крутится, и я не хочу сходить. Когда эта поездка подойдёт к концу, когда я вернусь в Слау, придётся решать кучу проблем, разбираться с чувствами, которые в своё время я оставил позади. Стараюсь изо всех сил, но уснуть не могу, думаю про психиатрическую лечебницу, про день, когда мы с Тони отвезли из аэропорта туда Смайлза. Отталкиваю воспоминания, помню, Уэллса и его друзей выпустили под залог, когда Смайлз вернулся домой, угроза для жизни миновала, вдруг стало неясно, какое обвинение им предъявят. Обвинения в убийстве, слава Богу, не получится, зато есть выбор: покушение на убийство или нападение.
Временное затишье, лето кончилось, стало рано темнеть. Вроде бы ничего не происходило, Старый Билл, наконец, выдвинул обвинение в нападении, и дело приостановилось. Тони бесился, пытался сдержать себя, а я разговаривал с ним, знал, что он хочет сам разобраться с этими мудаками. Он решился, Альфонсо, ещё один друг Тони, парень по имени Герри, зашли за ним. Я прятался через дорогу, когда они приехали, подбежал к ним, сказал, что тоже пойду. Они сказали, что я ребёнок, что это взрослые разборки, я начал спорить, меня послали на хуй, я, мол, слишком молодой и поступаю, как ребёнок, а я сел на капот машины, сказал, это я чуть не утонул в канале, а не вы. Они засмеялись, я знал, что прав, и сел на заднее сидение, к Альфонсо, Герри ехал медленно, нервничал, что нас могут остановить, хотя мы ничего пока не сделали. Альфонсо смеялся, говорил, мол, нажми уже на педаль, но теперь я понимаю, что Герри был умным парнем и знал, что делает. До дома Уэллса мы добрались быстро. Он жил с мамой, но Тони всё узнал, сейчас она должна была быть на работе. Мы остановились на другой стороне, погасили фары.
Я не парился, что сейчас будет, вообще об этом не думал. Дом стоит в конце улицы, это удобно, потому что можно войти через заднюю дверь. Герри считал себя наёмным солдатом, часто тусовался на Полигоне, на выходные уезжал с Технической Службой, и вот он говорит, что пойдёт на разведку, и все сгибаются в хохоте.
Нас метелили четыре парня, но, основываясь на моих показаниях, Тони считал остальных шестёрками. Их время ещё придёт, но Уэллс у них босс. Сейчас он – наша цель, его репутация хулигана летит впереди него, про него уже много чего известно. Тонн идёт впереди, Герри тащит сумку, которую в последний момент достал из багажника, я за ними, Альфонсо замыкающий. Мы идём вокруг дома, и я напросился идти внутрь, так что Альфонсо остаётся на шухере, и мне достаётся вязаная маска. Прямо как в военном фильме, коммандос взрывают нацистский мост, но смысл в этом есть, так Уэллс не сможет нас опознать. Мы видим его, он смотрит телек, а в саду полно засохших бобовых побегов, усики свернулись на бамбуковых палках, мой отец так же их ставит. Тони выбивает заднюю дверь, и мы вваливаемся. Уэллс подпрыгивает, и Герри обходит меня с бейсбольной битой, он достал её из сумки. Один удар – и Уэллс готов. В отрубе. Мне нравится звук удара биты по черепу, но я был тупым ребёнком, думал, что мы побьём его и свалим. Хуй знает, чего я там думал.
Тони хотел услышать, что он скажет, и это по-честному, но Уэллсу не хватило достоинства остаться в сознании и побеседовать с нами. Смешно вспоминать. Мы не были крутыми мужиками, просто обычные ребята решили навести правосудие. Альфонсо смотрел через дверь, хотел узнать, что там происходит. Тони сказал, что Уэллс в отключке, и он заржал, сказал, что такая же фигня вышла, когда тот пристал к нему на вокзале. Уэллс беззащитен, и мы можем делать, что захотим. Поджечь его, повесить, отрезать яйца, избить в кашу. Но не за этим мы пришли. Может, мы хотели извинений, но так их и не дождались, по крайней мере, прямым текстом. Герри был не такой, как мы, эти его тренировки в ТС по выходным, и он засадил Уэллсу битой по колену, раздался хруст, и Альфонсо пришлось оттаскивать его, когда он снова замахнулся. Герри пожал плечами. Альфонсо сказал, что Уэллс не шевелится, мы запаниковали, быстро вышли из дома, сели в машину и уехали. Уэллс быстро поправился, хотя ему сломали ногу, и он ходил в гипсе, так что я порадовался. В суде об этом инциденте ничего не сказали, так что, как минимум, он не был стукачом.
Когда рассматривали дело, нам со Смайлзом пришлось давать показания. Защитники носили костюмы и вообще смотрелись по-другому. Все гладко выбриты, двое в очках. Защита сказала, мы несовершеннолетние, нарушали общественный порядок, пьяные настолько, что едва держались на ногах, пели «God Save The Queen», панк-песню группы под названием the Sex Pistols, тем самым оскорбляя монархию. Судьи нахмурились, главный встал и сказал, что мы не похожи на панков, немного грязные, но где малиновые волосы и булавки? Адвокат Уэллса улыбнулся, сказал, мистер Доддс носил на воротнике значок с названием песни и показывал на него, когда пел. Судьи оценили ход и что-то записали. Адвокат сказал, что начался спор, но мы напали на подзащитных и убежали, споткнулись и упали в канал. Защита устроила из дела посмешище, и его даже не передали в коронный суд. Кого мне было жалко, так это Майора. Он был хорошим свидетелем, вежливым и точным. Он честно рассказал всё, что видел, но защита уделала и его. Мы сидели там, когда этот заносчивый дрочила рвал Майора на грелки.
Он спросил, чем Майор зарабатывает на жизнь, почему у него нет работы, и правда ли это, что он весь день ходит по улицам с блокнотом «Джо 90», подходит к детям и заговаривает с ними. Правда ли, что он живёт с матерью, у него нет девушки и однажды он пристал на улице к мистеру Уэллсу. Майор указал, что обвиняемый пил и упоминалал имя Господа всуе. Многие засмеялись, только не мы. Адвокат Уэллса опустился ниже некуда, воспользовался шансом и избил человека хуже любого разбойника. Перед судьями предстал образ печального, одинокого мужчины, почти наверняка недоразвитого, который подозрительно пристаёт к детям, без смысла бродит по улицам, придумывает преступления и шпионит за людьми. Майор пытался защищаться, но у него не было шансов. Хотя ему – моё уважение. Его унизили, но он сумел сохранить достоинство, которого у адвоката не было изначально. Впервые я понял, что в Майоре есть внутренняя сила, ещё один шаг с тех пор, как он вытащил нас из канала. Он видел и понимал, что люди смеются над ним, когда он прячется в тени, собирает информацию, смотрит на мир с той страстью, которая нам недоступна. Уэллс выступил на тему, мол, ему очень жаль, что мальчик оказался в коме, но в нападении он невиновен. Казалось, что ему действительно стыдно, и на его месте я бы так и чувствовал. Он лгал о том, как они на нас напали, но я признал, что он жалеет о канале. И после вердикта «невиновен» Майор вышел из зала прежде, чем мы смогли с ним заговорить.
Тони хотел ещё раз наехать на Уэллса, но не сложилось. Смайлз хотел продолжать жить, оставить всё позади, а мне казалось, что Уэллс переживает, и я увидел его куда более человечным, чем думал раньше. Когда они бросали нас в канал, они просто не подумали о последствиях, а в глубине души они неплохие люди. Время прошло, казалось, чего уж теперь. Я несколько раз приходил домой к Майору, но его мать извинялась, говорила, что он ушёл, у него грипп, ещё что-нибудь, так что я не смог поговорить с ним. Я видел его на улице, но он изменился, больше с детьми не разговаривал, ещё больше замкнулся в себе и уходил при моём появлении. Через пару лет я услышал, что его мама умерла, и он начал получать деньги за аренду. Надеюсь, у него в жизни всё сложилось, но что-то сомневаюсь. Мир полон жертв.
Слышу, Мао встал отлить, отодвинул дверь и с шумом захлопнул. Думаю пойти за ним по коридору, скормить его казакам, но я, конечно, так не сделаю, да и недалеко уже до Москвы. Тупому мудаку и так не повезло, после смерти его бальзамируют, положат жариться в свете ламп в мавзолее, и тысячи людей будут проходить мимо каждый день. Удачи ему, а я поворачиваюсь носом к стенке и пытаюсь привести себя в порядок.
Во всём мире власти похожи, хотят получить от тебя ответ прямо сейчас, и в каждом детективном фильме я видел, как на допросе лампы светят в лицо подозреваемому, полиция спрашивает, где он был в половине десятого во вторник три недели назад, когда жертве отрезали голову и покрошили тело на мелкие кусочки, и я хочу, что бы потеющий мужик вскочил и сгрёб ближайшего коппера за глотку, заорал «БЛЯДЬ, НУ ОТКУДА Я ЗНАЮ?» ему в рожу. И большинство, конечно, не знает, но вот – пара секунд на размышления, пока камера показывает крупным планом взволнованное лицо, и подозреваемый выкатывает идеальное алиби, даже помнит точное время, когда он был с замужней женщиной в пятидесяти милях от места преступления. Хуйня всё это. Я не помню, что было вчера, куда уж там пять, шесть, семь лет назад. Многое забыто, память многое стирает. Жизнь погружается сама в себя, причины и следствия смешиваются, всё становится частью всего остального.
Столовая, где я работал после школы, продержалась дольше, чем я проработал в Мейнорс, хотя рядом построили другую, а после Мейнорс я поработал на заводе, до сих пор и не вспоминал об этом, а потом устроился барменом. Завод еле помню, только жар в здании, куда я ездил за ящиками, и холод, когда выезжал по пандусу, возвращался под дождь. А вот паб застрял в голове. Он отличался от бара в Гонконге, очень расслабленный, для своих. Столовая и паб, еда и выпивка, вокруг люди получают удовольствие. Мейнорс был тоскливо бедным и простым, вера в то, что надо сделать то, надо сделать сё, работаешь на будущее, забываешь про настоящее, растворяешься в их системе мышления, завод – одинокая работа, ездишь между зданиями. Паб – хорошо и не сложно, никаких кастрюль и сковород, на коже нет пятен жира и гари. Наполнять стаканы забавно, и хозяин спокойный мужик. Я был с ним честен, и он позволял мне делать всё как я хочу.
Чтобы получать относительно нормальные деньги, я выходил в дневную смену и ещё на четыре или пять вечеров в неделю. Записывал кассеты и приносил с собой, ставил, и людям, которые музыкой не интересуются, приятно было послушать что-нибудь новое, неожиданное, а молодёжь начала приходить специально, так что у паба поднялась выручка. Потом я расслабился, когда уходили последние клиенты, наливал себе выпить, разрешал Дэйву и другим ребятам задержаться подольше. Никогда не злился, но всегда заставлял их платить за выпивку, хотя они постоянно клянчили. Сам я пил бесплатно, это был честный обмен, специфика работы. Я мог бы класть деньги в свой карман, но хозяин верил мне, и я не собирался его подводить. Я работал вечерами, поэтому редко ходил куда-нибудь, и когда у меня выдавался свободный день, я сидел дома или шёл в местные клубы. Раньше я постоянно ходил на концерты, теперь – едва ли два раза в месяц. Моя общественная жизнь протекала в пабе, что неплохо, я общался с людьми в рабочее время. Для Англии в целом и для меня лично это было мрачное время, те зёрна, которые Смайлз накидал мне в душу в тот вечер в Борнмуте, начали прорастать. Личная и общественная жизнь объединились, но с нарушенными связями в голове, как у Смайлза, результат оказался куда более экстремальным. Крис превратился из вора в коппера, а Смайлз вывел Холодную Войну в новую плоскость и обнаружил новый пакт Гитлера-Сталина, только мы с Дэйвом оставались адекватными. Кроме тех моментов, когда общались друг с другом.
Сколько помню, мы всегда спорили, ещё до того, как начали интересоваться девочками, до этих фоток психов, гоняющих мяч на солнце и смотрящих телек во время дождя. Я не удивлюсь, если мы ссорились на детской площадке в шесть лет, но точно не знаю. Мы всегда так обращались друг с другом, шут его знает, почему. Мы действовали друг другу на нервы, но многие действуют на нервы, а времени на них не тратишь. Когда я работал в пабе, было ещё хуже. Он думал, солнце светит из задницы Тэтчер, работал в магазине, хорошо зарабатывал. Он любил руководить, считал, что так меньше работаешь и можно повыпендриваться в красивых шмотках. Я постоянно на него наезжал, может, потому что завидовал его успеху: деньги в кармане, улыбка на лице, пока я весь день работаю, чтобы только свести концы с концами, но скорее – потому, что он пиздил, что его кормила пресса, пока я вкалывал в Мейнорс. Он так извёлся, что я не наливаю ему на халяву. Плюс ещё были Смайлз и диктаторы, кое-что, о чём я молчал, надеялся, что всё рассосётся. Мы с Дэйвом дошли до точки, когда стоило нам сесть рядом со стаканами, как мы тут же начинали собачиться. В итоге мы поссорились, но это было позже.
К счастью я купил стереосистему, ещё когда работал в Мейнорс, и хотя она не была последним писком прогресса, но всё равно хорошая, лучшая из тех, что у меня были. Я покупал кучу музыки, слушал по утрам, перед тем, как в десять уйти, потом возвращался домой, записывал кассеты, смешивал панк поздних семидесятых с панком ранних восьмидесятых. У меня была хорошая коллекция, я не замора-чивался возрастом записей, проигрывал ранний материал, не такой уж и старый, всего нескольких лет давности, пока он звучал как надо. Учитывая, что я не ходил на концерты, все записи для меня становились новинками, я изучал тексты, картины появлялись у меня в голове, я разбирался в том, что упустил. Наверно, я слишком быстро летел, когда был подростком, а теперь затормозил, начал разбираться в музыке. Сначала я слушал только звук, думал, всё остальное продано. Как с «2 Топе», решил, что это мусор, потому что слишком новый, откровенно проглядел, а ведь он был великолепен, нёс те же идеи, только в другой форме.
Некоторые люди черпают свои идеи из книг, а для нас те, кто похож на Роттена, Страммера, Перси и Уэллера, были лучшими писателями, в своих вещах они писали про нашу жизнь. Им не надо было ничего придумывать, исследовать, они просто описывали то, что всегда мучило их изнутри, и их признали миллионы тех, кто чувствовал то же самое. Эти люди были современными, будничными авторами, таких в Англии раньше не было, они писали о жизни с помощью музыки, потому что книга им просто не пришла в голову, они стояли вне литературных классов и не пользовались обычными классическими ориентирами. И поэтому эти люди были такими особенными, их ориентиры совпадали с нашими, с нашими жизнями, а не с тем, что было тысячи лет назад тысячи миль отсюда в Древней Греции.
Я окончил школу и остался жить дома. Моих заработков не хватило бы на собственную квартиру, да и жить так было проще. Те, кто рано уходит из дома – или ненавидят родителей, или поступают в колледж, а мы все остались, где были. Мне нравилось. Отец, вернувшись с работы, сидел перед телеком, всё злее и злее, пока тянулись восьмидесятые. Иногда я сидел с ним, разделял его чувства, понимал, почему он заводится, а мама всегда чем-нибудь занималась, говорила ему выключить ящик, раз он так его напрягает. Он не мог, новостная зависимость, бесконечные споры. Мать и отец не сильно занимали мои мысли, они просто были рядом, сражались с жизнью ради своих маленьких побед, растягивали деньги до зарплаты, а я занимался своими делами. Единственная неувязка – я хотел привести домой девушку. Это было непросто, особенно когда мать и отец никогда не уходят из дома одновременно. Вот что приводило меня в ужас, оказаться запертым дома до конца своей жизни, выходить только на работу. В чём прикол смотреть, как тот, кто тебе нравится, превращается в родственника? Лучше любить, а потом исчезать и уносить с собой воспоминания. Любовь и ненависть – части одной схемы, как мне казалось.
В те годы у меня были девушки, но надолго ни одна не задержалась. Или я им надоедал, или они мне надоедали. Я и не стремился осесть. Мне всегда нравилась свобода, так уж я устроен. Может, я ждал, что Дебби Харри или Беки Бондидж войдут в паб, вытащат меня через стойку, засунут в такси и увезут прочь. Я рассчитывал только на любовь с первого взгляда, и долгие отношения считал поебенью. Должна быть страсть, иначе любовь превращается в морг. Вот что меня бесило в вонючих сквотерских панках, которые на самом деле были хиппи, потому что стоит прочитать любой из их фэнзинов – они там анализируют всё до косточек, замученные, как бродяги, а ты в курсе, что по большей части они из богатых семей, хвастаются, что вот у них крыша протекает, что холодно, они мёрзнут, убивают всякую страсть к жизни наповал. Если панк станет студенческим бунтом для пачки дрочил, которые считают себя «андеграундом» или «альтернативой» и носят шляпы Мао, я лучше на хуй стану соулбоем.
Был парень, который приходил в паб, он не врубался в музыку, но однажды вечером указал мне, что на этих записях играет до фига женщин, и он был прав. Я нашёл фотографии тех, кого видел во плоти – Полин Мюррей, Сьюкси Сью, Поли Стирен, Дебби и Беки, Полин Блек, плюс группы типа the Slits, Innocents, Bodysnatchers, и я и не думал, что это хорошо для жёсткой музыки. Это правда, с самого начала там было много женщин, зато не было ни одной великой хиппи-феминистки или мужененавистницы, и это были не куколки в платьях с рюшечками, и сиськи у них не свисали, как на Странице 3 в «Sun». Это было естественно, и мы созрели, и в газетах писали и говорили про слабых женщин, но мы их не видели. Все девушки, которых мы знали, были резкие, и когда мы были детьми, они освоили секс раньше нас, трахались со старшими парнями, и телеги про девственницу в белом платье тоже оказались хуйнёй.
Смайлз без напрягов прожил со своим стариком пару лет после комы, но потом возненавидел его и однажды начал рассказывать про Сталина и Гитлера, на которых сдвинулся ещё сильнее, маска соскользнула, и я удивился, сколько же он о них думал. Я видел, как его отец сбегает на работу, старается израсходовать каждый гран силы, может, ещё жалеет, что так грубо обращался с сыновьями, тоскует по жене. Мне было его жалко, я говорил Смайлзу успокоиться, я знаю, что его били, но были причины. Может, не стоило говорить, что сказал мне Сталин, когда он был в коме, но я рассказал, зря, потому что Смайлз захохотал мне в лицо и посоветовал заниматься своими делами. Слишком часто люди лезут в чужую жизнь, всё замечают и запоминают, говорят, что делать, как себя вести, что думать, посмотрите на Гитлера и Сталина, подумайте о мужчинах, женщинах и детях, о пытках и сексе.
Смайлз изменился после Борнмута. Всё стало очевидно, и я не знал, что делать. Он приходил в паб, когда я работал, и хотя просто сидел в углу с кружкой, я не хотел его там видеть. Он заставлял меня нервничать, смотрел, как я обслуживаю людей, спрашивал, почему я выбрал эту музыку. Я ни разу его не выгнал, а он никогда не причинял проблем, но я был на грани. Когда стало темнеть раньше, он начал оставаться дома, его настроение связано с погодой, он словно впадал в спячку. Облака висели низко, и солнца почти не было, Смайлз сидел взаперти дома. Я часто ходил к нему, но он редко впускал меня, а если и впускал, не мог сказать ничего вразумительного. Я звонил Тони, рассказывал про загоны Смайлза, но он давно съехал отсюда и до конца мне не верил.
Однажды я рассказал всё Дэйву, он заржал и печально признавать, но мы хорошо посидели, нажрались после закрытия, играли в пул в пустом пабе, играла музыка, мы трепались о Гитлере и Сталине. Я поставил «Satellite», обратную сторону «Holidays In The Sun», и Дэйв сказал, мол, помнишь то время, когда мы поехали в Норт Бэнк с Тони и Билли, когда «Челси» уделали «Арсенал». Мы, наверно, крепко нажрались, потому что ржали до упаду, вспоминая те дни, когда мы подростками ломились через туннели Финсбери Парка, всирались, что нас отмудохают чёрные, расчленят, как в газетах.
Прикол в том, что в больших городах всегда относятся со снобизмом ко всему, что не совпадает со стереотипом многоэтажек центра города, и вот мы с другими фанатами «Челси» с окраин Лондона и городов-спутников накатываемся на «Норт Бэнк» и устраиваем зачистку. Даже сейчас весело. Дэйв вспоминает, как Гитлер и Сталин организовывали для Слау славу и почёт, если бы газетчики не выяснили, что им платит совет. Мы смеёмся. Может, это последняя наша драка так застряла у меня в голове. Я почти хочу снова увидеть Дэйва. Мы смеялись над Смайлзом, и хотя он мёртв, я продолжаю хихикать в темноте.
Поезд не спеша въезжает в Москву, сначала вокруг медленно разворачиваются окраины, потом дома растут вширь и ввысь, величественные замки и бетонные многоэтажки, ограда стоит под углом к земле. Рюкзак собран, я стою в коридоре, смотрю, как появляется Москва, после свободных пространств последних дней это шок. Смотрю, снова смотрю, начинаю ржать. Кто-то взял баллончик краски и большими буквами написал «CHELSEA NORTH STAND» посреди каменного забора. Не верю своим глазам. Мы в сердце Советского Союза, одного из самых жестоких полицейских государств, и местные пишут названия бригад английских футбольных фанатов на ограде железной дороги. Ошизеть. Чувствую себя идиотом, смотрю на такие же граффити, которые писали по всему Слау десять лет назад. Ладно бы я был в Европе, так нет же, я в Москве, в центре Восточного Блока, силовой базе одной из супердержав, и самые страшная спецслужба в мире, коммунистический КГБ, не может остановить пропаганду контрреволюционных ценностей буржуйских хулиганов.
Поезд подъезжает к станции, медленный конец путешествия, разрядка после непрерывного движения с самого Пекина. Трудно поверить, что поездка закончилась, Рика в другом конце вагона машет железнодорожнику, чинящему платформу, уже чужая, снова в униформе, играет свою официальную роль. Она правильно говорила, но у меня тяжело на душе, учитывая, что знал я её пару дней, полная бессмыслица. Обычно парням такое нравится, сделать дело и расстаться без последствий, ещё одна разновидность обслуживания, а у меня почему-то комок в горле. Не знаю, жаль мне Рику, жаль себя или жаль, что нет выбора. Она отворачивается, интересно, о чём она думает. Мы проезжаем последние ярды дороги, еле ползём, гигантомания архитектуры Ярославского вокзала нависает над вагонами, поезд и люди похожи на гномов.
В ногах странное чувство, когда я схожу по лесенке и иду по платформе, мускулы одеревенели за шесть дней в поезде. Я плохо держусь на ногах, но это фигня по сравнению с головой, ощущение, что я на хипповских наркотиках. Голова кружится. Когда я прохожу мимо второй двери, хочу улыбнуться Рике, но она повернулась спиной ко мне. Оставляю её позади, теряю из виду остальных, быстро растворяюсь в массе русских, спешащих в метро, по дороге разглядываю станцию, потолок теряется высоко наверху, строили для гигантов. Разбираюсь с билетами на метро, иду по платформе, наперегонки со временем добраться до главного железнодорожного управления и заказать место до Берлина. Немцы, соседи по купе, и когда подходит поезд, мы оказываемся в одном вагоне. Когда он трогается, входит русский, ищет чего бы купить. Платит в долларах, хочет джинсы, плеера, кроссовки. У меня есть плеер, старая побитая техника, дорог мне как память. Спрашиваю, где в Москве можно выпить, похоже, сегодня я ночую здесь, но он смотрит на других и двигается дальше, покупает у мужика пару левисов. Разглядываю карту, читаю названия станций, знаю, что люди смотрят на меня. Разных возрастов, морщинистый бульдог через три сидения, грудь в медалях, фуражка на голове. Все молчат.
Выхожу на Белорусской, откуда уходят поезда на Берлин, русский с левисами тоже выходит. Он идёт в десяти шагах впереди, и тут сзади подходит мужчина в кожанке и заворачивает ему руку за спину. Ещё двое появляются спереди, один бьёт его по голове дубинкой. Глухой стук – и жертва падает. Они прямо передо мной, я говорю парню с дубинкой оставить мужика в покое. Наверняка это милиция, один из них говорит что-то по-русски и машет рукой. Парня утаскивают. Если так тут забирают за пару джинсов, хуй знает, что они сделают с женщиной, которая переспала с врагом. Снова вспоминаю вокзал Гуйлянь, мальчиков с плакатами на шее, мегафоны и дубинки, представляю западноевропейских коммунистов в экскурсионной поездке по Китаю и Советскому Союзу. Личность здесь ничего не может сделать, и когда тот парень вошёл в вагон, спрашивал джинсы, он уже знал, что может случиться, и тот, кто привязал верёвку и висел на ограждении, рисовал граффити, тоже должен был откуда-то всё знать.
Нахожу кассу, где можно купить билет на Берлин. Толпа народу, семьи сидят на мраморном полу, багаж обёрнут целлофаном и свален в большие кучи. Появляется чиновник, спрашивает, куда я направляюсь. Говорю, мне надо выехать из страны до того, как кончится транзитная виза. Он в курсе, говорит, мы приходим к нему каждый раз, когда прибывает Транссибирский экспресс. Ставит меня первым в очередь, перед длинной очередью крестьян. Начинаются споры, и чиновник кричит на людей, которые злятся, что их отодвинули. Не могу их винить. Чиновник уходит, а я остаюсь во главе очереди, чувствую себя виноватым, радуюсь, когда он приводит двух немцев. Старуха продолжает ругаться, и немцы заговаривают с ней. Через некоторое время мужчина говорит мне, что это этнические немцы, их увезли за Урал, когда началась война, они жили в России сотни лет. Горбачёв разрешает им вернуться в Германию. А сейчас она проклинает нас на старом диалекте, родом в сотни лет. Говорит, потрясающе слышать такую речь. Она молится, чтобы вороны прилетели и выклевали наши глаза. Надеется, что черви пожрут нашу плоть. Хочет, чтобы наши души горели в аду. Смотрю на её сморщенное лицо, сколько бы лет коммунисты не вытравливали веру в Церковь, интересно узнать, что религия вполне себе жива и здравствует.