355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Кинг » Человеческий панк » Текст книги (страница 12)
Человеческий панк
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:43

Текст книги "Человеческий панк"


Автор книги: Джон Кинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

Делать особо нечего, только смотреть в окно и слушать кассеты из рюкзака. Иногда я стою в коридоре или лежу на полке, бывает, сижу на нижней рядом с хиппи, или иду через вагоны в вагон-ресторан. Ем и сплю, снимаю рубашку и мою подмышки, пытаюсь понять, что говорят по-немецки, ощущаю, что между мужчиной и женщиной нарастает напряжение. Прикольно бродить с плеером в ушах, пытаться подобрать песню к ситуации, но для музыки протеста Билли Брэгга и Public Enemy нужны города и система, промышленное оборудование и чтобы все боролись за кусок пирога. Здесь агрессия неуместна, на фоне тотальных площадей живой земли снаружи тексты песен теряются, и я сдаюсь, убираю их на фиг. Как же здесь одиноко. Легко почувствовать себя маленьким и незначительным. Ритм поезда захватывает сознание.

На второй день пути через Сибирь мы начали тормозить. Когда столько едешь на одной и той же скорости, даже лёгкое торможение воспринимается, как экстренная остановка. Я как раз лежал на полке, поворачиваюсь выглянуть в окно, слезаю и иду по проходу. Рика стоит у двери, рассказывает всем, кто хочет слушать, что поезд простоит четыре минуты. Не будет ни гудка, ни предупреждения. Простоит ровно четыре минуты и ни секундой дольше. Можно выйти, но не стоит отходить от платформы. Поезд ждать никого не будет. Кто не вернётся в поезд, останется торчать посреди Сибири. И ему придётся нелегко. Следующий поезд появится тут через несколько дней, и это будет китайский поезд. Она выговаривает это слово с отвращением. Русские поезда гораздо лучше. Отставшему придётся пережить не только китайский сервис, но и кучу проблем с полицией. Виза кончится раньше, чем он сумеет покинуть Советский Союз. Это грозит большим штрафом, может, даже тюрьмой. Законы очень суровы. Мы должны держаться поближе к вагону, а она будет присматривать за нами. Она улыбается, я прохожу мимо, надеюсь, она не слышала, как меня тошнило. Я теперь смотрю на матрону по-другому, вижу в ней женщину, а не винтик советской транспортной машины.

Поезд останавливается, люди выходят. В вагон никто не садится, но группа русских ждёт нас на платформе, крупная крестьянка прямо из репортажа о Второй Мировой Войне. Эти русские – бедные женщины в толстых ватниках, улыбаются, показывают неровные зубы с дырками. Они продают ту же самую пищу, варёную картошку и самые большие корнишоны, которые я только видел, пар поднимается в холодном воздухе, деликатесы завёрнуты в бумагу. Рядом с этими корнишонами огурцы, которые дают с картошкой фри, смотрятся, как те огрызки, что суют в гамбургеры. Покупаю здоровую порцию, запах жирной европейской еды вместо пареных овощей, на которых я жил. Женщина улыбается, довольна бизнесом, всё распродано, наши запасы рублей поиссякли. Их кожа грубая и загорелая, и они не дураки.

Брожу по платформе, разглядываю поезд, неожиданно выясняется, что у меня затекли ноги, пытаюсь размять мышцы. Рика нервничает, стоит на ступенях вагона. Мне стыдно перед ней, выражение на её лице – смесь беспокойства, что кто-нибудь влипнет, и того страха, на который я насмотрелся в Китае. Она всё время смотрит на часы и зовёт нас, когда до отправления остаётся тридцать секунд. Я забираюсь назад и стою в проходе, смотрю на дома и шпалы, вгрызаюсь в картошку, с пылу с жару. Тоскливая пища, никаких специй, куча крахмала, и это прекрасно. Кусаю корнишон, чувствую резкий сок. Отлично. Смотрю, как все лезут в поезд. Все, кроме Мао и двух сестёр. Вижу, что Рика переживает. Мао ждёт, пока поезд трогается, заставляет её понервничать, показывает, каким умным считает себя, делает то, что делают в девять лет – запрыгивает на ступеньки и шествует по коридору. Пытается протиснуться мимо без «спасибо» и «пожалуйста», и я наклоняюсь к нему и говорю, что он мудак. Он не знает этого слова, но ощущает эмоции. Я хочу разбить ему хавальник, но удерживаю себя. Парень стоит со мной нос в нос. Я отворачиваюсь к окну. Я любовник, а не воин. Повторяю это про себя. Повторяю несколько раз, так, на всякий случай.

Такая вот жизнь. Отправляешься на другую сторону земли, и дела вечно идут неважно. Сколько дрочил путешествует по миру. Думаешь, что вокруг будут одни люди с широкой душой, однако облом. Богатые дети Запада отправляются за границу отдыхать, перед началом блестящей карьеры, и этот чувак снизу – отличный тому пример. Никакой он не хиппи. Когда мы были подростками и ходили смотреть, как выступают Sham и Madness, мы ненавидели хиппи и мстили им, считали, что они тренируются указывать нам, что делать, другая мода, но настоящие хиппи хотя бы верили в то, что говорили. А Мао – жертва моды, высокомерный, невзирая на крестьянскую одежду. Поезд набирает скорость, я стою у стекла, мы проезжаем депо, там полно паровозов, древние двигатели в окружении тонн гнутого железа, сцепленные вагоны, локомотив тянет очередную партию, дым клубится из трубы, шипение пара, окутывающего колёса. Отличный момент, очередное путешествие во времени, я долго стою, эти ископаемые давно остались позади, экспресс набирает тот же ритм, что и раньше, он успокаивает, злость уходит. Земля пока плоская, снова луга, а потом вокруг – серебряные берёзы, знакомые формы, тоже приносят покой.

Мне не следовало ничего говорить Мао. Глупо было подзывать, что он меня достал. Возвратиться домой – это и вспомнить старые привычки, снобов и позёров, классовую систему, виднеющуюся вдали, перерыв в путешествии хорошо всё разбередил. Что мне нравилось в Гонконге – быть аутсайдером, жить одним днём, освободиться от всякой классовой поебени, информационных войн и политических лозунгов, которыми переполнилась голова Смайлза. В Гонконге я был сам по себе, впервые абсолютно свободен. И вся эта фигня ждёт меня в конце пути, я выкидываю её из головы, с большим воодушевлением смотрю, как мимо проплывает мир. Так теперь будет до конца, и я засыпаю, поезд меня уморил, просыпаюсь очень поздно, свет только в коридоре, просачивается под дверь, за окном так темно, что его не отличить от стен, слепое пятно. У меня ещё мысль, что такое свобода. Много разных версий.

Сижу пока, где сижу, потом выхожу из купе. Не знаю, который час, но вокруг никого. Стучусь в дверь Рики, она открывает сразу. Чувствую тёплый воздух и запах её духов. Обогреватель работает, радио играет, я вижу через её плечо, что она лежала на зелёном одеяле, на нём отпечаталась форма её тела, подушка со вмятиной в серёдке. К духам примешивается запах водки, но она не пьяна. На ней только трусы и лифчик, она отходит вбок, приглашает заходить, быстро закрывает дверь. Я не успеваю сказать ни слова, мы уже целуемся. Она прекрасна, и я не могу поверить, что звал её матроной. Даже в прошлую ночь я так и не понял. Это всё униформа.

Неожиданно я потею, не знаю, это из-за жары или я нервничаю, пытаюсь вспомнить, когда в последний раз занимался сексом; женщина в Гонконге, мы оба бухие, висим на перилах балкона на одиннадцатом этаже, у неё в квартире, смотрим вниз, влажный тропический воздух и полная луна. Она была милая, длинные чёрные волосы, сестра спит в соседней комнате. Но то был Гонконг, а тут Сибирь. Из ошмётков Британской Империи – в современную диктатуру, ракетные войска и захоронения радиоактивных отходов, выжженную землю и морозные пустыни. Безлюдная земля, где ничего нет. Это если верить пропаганде. Тысячи миль качающихся деревьев и чистого воздуха, прекрасная женщина тянет меня в койку, стягивает с меня рубашку. В комнате тепло, но она ещё теплее, приятнее, в такие моменты чувствуешь, что ты прорвался, нашёл тайну жизни. Когда ты один, в тысячах миль от всех знакомых, давления жизни, старого приятеля, который окончил свой путь на конце верёвки, пальцы расстёгивают ширинку.

Мои мозги расплескались вокруг, картины советских гимнасток на брусьях, плоскогрудые дети, вывернутые наизнанку, сносящие свободный мир. Может, она на стероидах, но что-то я сомневаюсь. Не вижу ни щетины, ни подозрительных мускулов. И дело не в сексе, что-то другое в её маленьком убежище, какая-то близость, отодвигающая всё плохое, распродажу нашей демократии медийным баронам и крупному бизнесу, более очевидная диктатура, чем здесь, в Советском Союзе, диктатура пролетариата, пролов, широкая резинка трусов, из которой можно сделать рогатку, пулять камнями по КГБ, шпионам и информаторам, прячущимся в тенях, подонкам этого мира. У Рики нежная и мягкая кожа, униформа висит на двери, грубая и мятая, трение толстого одеяла, голос по радио, как будто я могу постучаться в чудесную сказку, женщина стонет, оборотни бродят по степи. Кто я, где я – непонятно, всё происходит само собой, и вот я лежу на Рике, холодный отблеск окна в дюймах от моего лица.

Сердце Рики стучится, и я останавливаюсь, тянусь за подушкой. Она улыбается, говорит: «спасибо тебе». Что я джентльмен. Тот самый английский джентльмен, она о них слышала. Вижу своё отражение в зеркале, угольная чернота снаружи даёт телевизионную картинку моей верхней половины, и как будто я один. Представляю усталого казака, который сидит у костра и разглядывает наш поезд, видит вспышку, распахивает глаза, говорит своей лошади, что когда доходит до занятий любовью, британцы впереди планеты всей. Улыбаюсь своим мыслям, но Рика закрыла глаза и не заметила. Чувствую, что она кончает, двигаюсь быстрее, пытаюсь не смотреть на своё отражение, потому что там её не видно и похоже, что я трахаю матрас, она стонет, пот льётся с нас градом, надо сосредоточиться, работать жёстче, успеть вовремя, пускай грусть растворится. И снаружи, в прерии, одинокий казак расплескал бобы и уронил хлеб, косит глазом на своего пони, когда экспресс исчезает в ночи и тьма возвращается, глубокое одиночество земли снова переполняет мир, беспокойная лошадь на привязи.

Рика сидит в кресле, я лежу на кровати. Она курит, я по чуть-чуть отпиваю налитую водку. Вспоминается прошлая ночь, я ставлю стакан обратно. Она говорит, уже медленнее, тихим голосом, последствия чудесной сказки, радио выключено, она рассказывает, её брата послали воевать в Афганистан, он не вернулся. Она ненавидит правительство за убийство брата-. Он был на год младше, попал в списки пропавших без вести, но она знает, что никогда больше его не увидит. Иногда она представляет, что его взяли в плен моджахеды, что однажды он вернётся домой в Москву, но потом вспоминает всякие страшные истории, как афганцы месяцами мучают пленных, перед тем, как убить. И надежда быстро гаснет. У неё печальное лицо. Два его армейских друга приходили навестить семью, рассказывали, что он ушёл в патруль и потерялся в горах. С тех пор один из них покончил жизнь самоубийством, а второй спился. Она видит тело брата на плато, солнце испепеляет кожу, грифы клюют его мозг через пустые глазницы, борются за плоть его воспоминаний, сотни кричащих грифов хлопают крыльями, разбирают скелет по косточкам, они ломаются, смешиваются с красной землёй, ветер уносит пыль, выбеленный череп на поверхности другой планеты, такой ландшафт никогда не увидишь в реальной жизни. У неё в глазах слёзы, мне её жалко, представляю картины, которые она описывала. У каждого свои кошмары.

Привлекательная женщина, пойманная системой, носится туда-сюда по всему континенту, но находится под контролем, привязана к одному месту. Она начинает одеваться, напоминает мне, что сильно рискует, теперь, когда страсть утолена, она нервничает. Я бы остался на всю ночь, но знаю, что нельзя. Она тихим голосом говорит, что ненавидит коммунистов, политиков, которые забрали её брата, но приходится пользоваться тем, что есть. Выхода нет. Она ничего не может сказать. Всем её знакомым плевать на Афганистан. Говорит, мне повезло жить в свободной стране. Она восхищается Марго Тэтчер и Рональдом Рейганом, говорит, они на стороне простых людей. Она соблюдала правила, делала, как приказано, и теперь у неё хорошая работа. Ей доверяют. Говорит, я не понимаю, как мне повезло, не этими словами, конечно. Что хочет однажды уехать на Запад, где можно заниматься, чем захочешь, зарабатывать деньги, покупать одежду, свободно перемещаться, тратить деньги на всякие мелочи. Поднимает в воздух трусы на резинке, смеётся, улыбается. Однажды она приедет в Нью-Йорк и купит неглиже, романтическое бельё из романтического города. Но мне надо идти. Ей очень жаль. Ей страшно, и мне интересно, правда ли профессионалы следят за нами, рыскают по поезду, на жаловании у государства, или всё ещё хуже, так называемые товарищи сдадут её, а за это хозяева почешут у них за ушком. Как бы там ни было, начинаю одеваться.

Через пару лет после бесславной гибели фургона я купил другую машину, «Форд Гранаду», просторная тачка, мощный двигатель, по сравнению с фургоном впечатляет. Я разорился на хорошую магнитолу и всегда крутил музыку. Мы ехали кататься, если нам было скучно, хотелось сменить окружение, нас ждал Аксбридж или там концерт в Рединге. Чаще всего, если не пёрло напиваться в местных па-бах, мы ехали в Лондон, по любимым местам. Гранада не катила рядом с тачками янки, припаркованными у паба в Хитроу, куда мы любили ходить, но то были ребята из Хил-лингтона, их тюнингованные тачки с форсированными движками, галлон на пять миль; мы их терпеть ненавидели, их закос и стиль под америкашек, особенно когда Англия задыхается в смоге, бунты в Брикстоне и Токстете вылились в четыре или пять ночей хаоса по всей стране, от городов подхватили тему провинции, и к вечеру пятницы их было двадцать городов.

Позор, что политические баталии, взбунтовавшие всю Англию, в итоге уничтожили панк-сцену. С концертами всегда были напряги, но они всё чаще были связаны с политикой, и в конце концов группам типа Sham и the Specials приказали прекратить подрывную деятельность. То были трудные времена, СМИ делали из мухи слона, обвиняли не тех людей, промоутеры потеряли надежду. Национальный Фронт носил красные шнурки в мартенах, а Британское Движение предпочитало белые, хотя те из них, кого я знал, слабо разбирались в настоящей политике, просто считали взгляды правого крыла ответом левым среднего класса. Джимми Перси обосрали, НФ на его концертах и невруба-ющиеся СМИ. Он не закрывал двери ни перед кем, и его смешали с грязью. Так же вышло и с The Specials. Смешно, что они были как раз антирасистами, и раз уж они решили попытаться что-то изменить, им надо было говорить с теми, кто в теме. Чуваки с барскими замашками этого так и не поняли. В поздние семидесятые и ранние восьмидесятые страна была ужасно напряжена, и выходила отличная музыка, всем было что сказать, но в итоге СМИ победили и загнали панк в андеграунд.

Но «Гранадой» мы гордились. Однажды вечером в Ше-фердс Буш она спасла нам жизнь, за нами гналась толпа народа, они хотели нас по приколу порезать. Им не понравилось, как мы одеты. На следующий день мне пришлось выправлять вмятины, но мы выжили. Смайлз крутил нам «Screaming Target» всю дорогу по Аксбридж-Роуд, пока Дэйв не взбесился и не сказал, что не хочет слушать, как Big Youth распевает о Сионе, хотя половина этой группы – чёрные. Смайлз понёс про объединённые силы Слау под предводительством Адольфа Гитлера и Иосифа Сталина, предтеча будущих прогонов, но до сегодняшнего момента я об этом никогда не думал. У меня ещё поигрывало очко, когда я приехал домой.

Вскоре после того, как я купил машину, мы на неделю поехали к автофургону Дэйва, на побережье. Я, Дэйв, Смайлз, Клем, куча спальников и четыре ящика лагера. Крис перестал воровать и стал коппером. Мы редко его видели с тех пор, как он стал Старым Биллом, пока он не увидел свет и не ушёл. Он доставал всех, стал ужасно праведным, как если бы полиция была религией. Дэйв не слишком любил свой фургон, предпочитал дешёвый «Уотнис» на Майорке прогулкам по волнорезу и груде камней, но мы его уговорили. Это был дешёвый отпуск. Клем хороший парень, цыган, он мог пить, пить, пить – и не пьянел. Он не употреблял ни спирта, ни спида, но мог выпить двенадцать пинт за вечер и просить ещё одну перед закрытием. У него доброе сердце, но он никогда не увиливал от драки. Он казался козлом, но при этом настоящий джентльмен с девушками и ненапряжный с друзьями. Двенадцать пинт – на полном серьёзе. Мой рекорд – десять, и меня капитально развезло, а Клем мог пойти домой, а потом с утра подорваться с первым щебетом воробьев. Сульфат мы задвинули, предпочитали синьку. Спид слишком изнашивал организм и потом надоел. Мы чаще пили лагер, часто в пабах не подавали снейкбайт, от него люди ехали крышей, и мы переключились на сидр. Лагер рулит миром. Панк ушёл в андеграунд, и мы всё реже ездили на концерты. Бунт в Саутхолле тоже подпортил нам карму, особенно учитывая, как его освещали в прессе, и многие оригинальные группы остались в прошлом.

Мы охренели добираться до побережья, фургон был в нормальном состоянии, поржавевший, как это часто бывает, с тяжёлым запахом бензина, о котором так плакал Дэйв, зато недалеко построили душ с горячей водой и игровая комната с телеком. Когда я был ребёнком, мы ездили на море каждый год или два, и эти праздники были едва ли не лучшими моими воспоминаниями. Отцу и матери так дешевле, чем в отеле, а детям веселее. Каждый вечер мы ели рыбу и картошку, сидели на летней веранде паба до самого закрытия, жрали криспы, искали синие пакетики с солью. Джилли свою выменивала, и цену ломила несусветную. То молтизерс, то смартис [24]24
  И молтизерс, и смартис – шоколадное драже.


[Закрыть]
.

Она знала, что мне нужна соль, я высыпал всю пачку, Держал кристаллы на ладони, катал по руке, высыпал на язык. Весь день мы сидели на пляже, строили замки из песка, украшали национальными флагами, забегали в ледяную воду, вопили, как резаные. До чая ловили в скалах крабов, ползающих по водорослям и ракушкам, восхитительный запах солёного воздуха проникал в ноздри, лёгкие, мозги. Когда мы нашли бассейн, отец протянул от него шланг, а мы с Джилли ходили гулять, кидали камни в воду. Такая нежность. Мы тоже ловили крабов, собирали их в ведро, а когда надоедало, отпускали, смотрели, как они разбегаются. Нам нравилось выпускать крабов на волю. Хорошо это помню. И часто шёл дождь, пар от одежды клубился, в фургоне смешивался с бензином, но то были хорошие времена. Лучшие.

Мать с отцом были счастливы, и сейчас мне легко сказать, почему. Они чувствовали запах свободы, вырвавшись из цепочки работа-сон-работа-сон. На одну-две недели давление спадало. Когда ты ребёнок, воспринимаешь всё как должное, потом уже понимаешь, откуда берётся еда на тарелке, отец возвращается домой уже никакой, падает перед телеком, начинает ругаться, слишком усталый, чтобы двигаться. Я никогда о таких вещах не думал, ни о чём не заботился; это детство, затишье перед бурей. Когда ты ребёнок, ждешь – не дождёшься, когда же вырастешь, а когда вырастаешь, хочешь вернуться назад в детство. Ещё была собака, она вечерами приходила к пабу и сидела снаружи, и большой прибрежный синяк, с чёрно-белыми фотографиями белобородого моряка, и имена из Библии на конце бетонного причала, банки для лобстеров и рыболовные сети сложены снаружи ряда жестяных дач, лодки на пляже, лежат на боку, вокруг всякое дерьмо, чайки клюют палубу.

А собака была трёхногим терьером, и отец сказал, ей девятнадцать лет, он спрашивал у хозяина, когда тот приходил с подносом; бар набит мужчинами и женщинами, отпускники ободряют местных, запах дыма и пива застрял в памяти, запах трубки я встречал только там, мир совсем другой, когда тебе восемь или девять лет. Мы каждый вечер смотрели на ту собаку, а потом по дороге домой загадывали, чтобы завтра она снова пришла.

Фургон Дэйва в порядке, ржавый, над дверью дырки, там, где металл высыпался, но ночевать там вполне можно. Мы как бы не собирались сидеть там весь день, играть в «змейки и ручейки». Дэйв скоро начал командовать, мол, его старик тут полноправный владелец. Он отправлял нас со Смайлзом в магазин, купить чай в пакетиках и молока, когда мы вечером возвращались домой, как будто мы его слуги, и я спросил его, детьми на субботнике он тоже так командует? Мы поржали, а он задрал нос. Все были в хорошем настроении. Мы купили еды и зашли в бар выпить по пинте, сели снаружи с двумя ледяными лагерами, расслабиться, очередной клуб рабочих, куда пускают детей, есть бинго для женщин, выпивка для мужчин, пластиковые столы с зонтиками и ряд качелей во дворике. Мы бывали только в баре, семей у нас не было, не было и желания слушать кантри-энд-вестерн, мы предпочитали компанию помоложе. Выпили ещё по паре пинт перед тем, как пойти домой. Клем вытащил шезлонги и расставил молочные бутылки на стене. Рядом с ним лежала груда камней, и он кидался в бутылки. У него меткая рука, он бил их одну за другой, стекло падало в коробку сзади. Клем не безмозглый хулиган. Рядом сидел Дэйв, смотрел в пространство, типа граф какой, наслаждался обладанием собственностью, но изошёл на говно, мол, почему мы так долго, когда он тут до смерти хочет чашку чаю. Он всегда такой. Но слишком уж хорошо было. Мы в отпуске, наша собственная поездка под честное слово.

Скоро мы пообвыкли и излазили Борнмут вдоль и поперёк, нашли лучшие пабы, днём тусовались по побережью, в обед жрали от пуза, спали на пляже, иногда играли на автоматах, а вечером возвращались на позиции, мылись в душе и спали, потом, часов в семь, снова в Борнмут, квасить. Если честно, это был город соулбоев, не как сегодня в Брайтоне или Саутхэнде, куда толпы скинхедов и модов Глори Бой приезжают из Лондона, но всё равно; и был бар, где собирались местные панки и фанаты, с нормальным музыкальным автоматом и бильярдом, и мы были счастливы. Дэйв сначала напрягался, не мог расслабиться, хотел пойти в клуб, показать свой «Таччини», но мы его не поддержали. А потом он снял девушку, и переспал с ней, и снова начал радоваться жизни, встречался с ней два-три раза за отпуск. Остальным плотских радостей не досталось, наверно, было лениво. Во-первых, синька, а во-вторых, там было местечко, где играли группы, неброское, но милое. Ещё был нормальный карри-хаус, мы ходили туда, когда пабы закрывались, и китайская еда на вынос, только их еда провоняла фургон хуже бензина, и Дэйв сказал, что в следующий раз будем жрать снаружи, в темноте. Мы заказывали там еду ещё раз, и он заплатил, пролил соус на свою новую «Лакосту», которую купил только этим вечером. Мне не в падлу было доехать до города, когда мы возвращались, на дорогах уже никого не было. Смешно сейчас вспоминать ту неделю. Всего пять лет назад, а кажется, что в другой жизни.

Неделя выходных, возможность делать, что захочешь, разновидность выхода, но не работа на себя, ничего похожего на жизнь на другом полушарии без семьи и друзей, вокруг говорят на чужом языке, чаще всего – вообще не можешь понять, что сказали, уходит горечь, но теряется и чувство юмора, ты прячешься в своей норе, можешь делать, что хочешь, никто не скажет, мол, давай, мудила волосатая, пойдём накатим по пивку. Всем по фиг, кто ты и где ты, когда живёшь в чужом городе, и ты остаёшься один. И эти воспоминания тоже часть меня, на побережье с семьёй, с друзьями, иное удовольствие – сам по себе, в тишине и спокойствии. Вспоминаю, как Клем достал однажды свой фотик, сказал, что хочет сфотать нас перед фургоном, мы сказали, мол, отъебись, что за сопли в сиропе, но Дэйв пошёл и специально переоделся; Дэйв поймал парня, идущего из душа, попросил положить мыло и полотенце, и запечатлеть момент. Мы выстроились, Дэйв сказал снять ещё пару раз, на всякий случай, вдруг кто моргнул и будет он на фотографии с закрытыми глазами. Он хотел выглядеть на все сто. Остальные, впрочем, тоже хотели фотку, но спрашивать нам казалось тупо, прикалывались друг над другом и про своё желание молчали, как партизаны. Не помню, видел ли я эту фотку раньше. Начинаю вспоминать про Дэйва и Кле-ма, и Криса тоже, он не поехал с нами. Хорошо бы выпить с ним по пивку, посмотреть, как там оно. Может быть. Может, и нет.

Когда мы были детьми, мы часто плакали, когда пора было ехать домой, хотели, чтобы праздник продолжался вечно, и в последний день в Борнмуте мы со Смайлзом сидели на лавке на набережной, пинта лагера в животе боролась с пластиковой тарелкой картошки фри с классическим разбавленным кетчупом, который подают у моря, сверху – слой соли, мы смотрели на пляж, на семьи на дырявых полотенцах, топлёный жир сотен мужчин и женщин, которым по хуй, как они выглядят, знают, что в жизни есть и более важные вещи, улыбались солнцу, мимо шла красивая девушка с двумя друзьями, я пялился на неё: белая майка, снизу чёрные бикини, думал, как жаль, что надо ехать домой; и Смайлз как будто читал мои мысли, забрался ко мне в голову, увидел мир моими глазами, правда, я не особо слушал, больше глазел на покачивание девичьей попки; она улыбнулась мне, когда повернула голову, голос Смайлза ворвался в мои уши, стал жёстким, и смех умер, и ушла атмосфера праздника, и улыбка девушки исчезла с поворотом головы. Теперь я слышал, что он говорит. Пытался свести всё в шутку, а он стал говорить тихо, шипеть слова, про зло и коррупцию, которые угрожают нам, про порождение дьявола, подумай про дьявольское 666, про группу 999, сингл «Homicide», и разговор – как будто речь из телека, и я задрожал. Я смотрел на него, видел лицо, перекошенное, дёргающееся, словно чужое. Я не выдержал, отвёл взгляд, слышал один голос, он говорил всё спокойнее, и меня затягивал его бред. Он рассказывал по-своему забавную историю, но я знал, что он сходит с ума.

Смайлз вышел из себя, имело смысл объяснить мне, почему, но надо быть осторожными. Везде шпионы. Агенты подглядывают и подслушивают. Мы в безопасности на набережной, вокруг пространство. А два месяца назад он вышел из газетного магазина и заметил двух пенсионеров на той стороне дороги. Казалось бы, ничего странного, но когда он подошёл к ним поближе, чуть не выскочил из кожи, сбросил кожу, как змея в пустыне, ползущая на пузе, ноги отрезали, но дело не в этом, нет, ему надо было правильно сложить факты, и я его понимаю. Он узнал одного из мужиков, но не смог вспомнить, как его зовут, и тут его осенило. Вот он, Смайлз, на английской улице, смотрит на безошибочно узнаваемые черты Адольфа Гитлера, личность, ответственную за убийства миллионов мужчин, женщин и детей, лидера жестокого режима, который строил концлагеря и практиковал геноцид и вивисекцию. Смайлз обалдел. Он разглядывал мужчину рядом с Фюрером, и понял – это безошибочно узнаваемые черты Иосифа Сталина, личность, ответственную за убийства миллионов мужчин, женщин и детей, лидера жестокого режима, который высылал людей в морозную пустыню Сибири и лагеря смерти ГУЛАГа.

Смайлз дрожал, а я засмеялся. И он наклонился ко мне в упор, я даже почувствовал кислый запах кетчупа, и сказал, чтобы я не был таким невъебенно тупым. Нам надо объединяться. Он снова говорил абсолютно спокойно, снова почти шипел. Он не понимает, как демократическое общество может дать убежище таким страшным тварям. Один из них правый, второй левый, но разницы никакой. Даже по национальности Гитлер и Сталин были куда ближе друг другу, чем принято считать. Это звучало как прикол, который можно рассказывать в пабе, отражение противостояния правых и левых, которое разгоралось в то время, в эту борьбу включились даже панки, скины и фанаты, на концертах регулярно дрались, но звук голоса Смайлза и странное выражение лица убедили меня, что он и вправду верит в свои слова. Он наклонился и сказал, что дождался, пока диктаторы вышли из магазина, и проследил за ними до дома. Они живут вместе в доме неподалёку, и с тех пор он наблюдает за ними, день и ночь, каждую свободную секунду. Говорит, что они любовники, поселились вместе вскоре после войны, растворились в потоке беженцев, избавились от различий, отдавшись новому пути садомазохизма. Оба скрытые гомосексуалисты, Фюрер и Дядя Джо [25]25
  Прозвище Сталина, Иосиф по-английски читается как Джозеф.


[Закрыть]
страстно жаждут развратить британскую молодёжь жестоким сексом и экстремистской политикой. Оба любят ощущение власти, которое даёт им контроль над молодыми людьми, и эта связь сильнее, чем идеология. Его лицо омрачилось, и он проговорил ещё час, смешав в одну кучу религиозные образы, фашизм, коммунизм, власть, секс. В последние несколько лет Смайлз стал другим, это проявлялось в забавных вещах, но теперь он целиком и полностью встал на свои рельсы. В первый раз я не мог дождаться, когда же мы уйдём с набережной и вернёмся домой.

Время шло. Днём я смотрел в окно на бескрайние леса и поля, редкие деревушки, один-два города, в конце концов, пересекли Урал и въехали в Европу. Я сидел в купе, стоял в проходе, ел борщ и шоколад в вагоне-ресторане, на своей полке доел еду из Китая. Перестал слушать кассеты, мозг – заторможенный и спокойный, под воздействием движения, перестука колёс. Ночью, когда все уснули, я стучусь в Рикину дверь, сижу и пью с ней чай, отказываюсь от растворителя под названием «водка», знаю, что после неё с утра будет похмелье и уныние. Я люблю течение её голоса, сам предпочитаю молчать, пускай она говорит, бурчание чудесных сказок по радио на заднем фоне, тепло её обогревателя, всё смешивается с ритмом поезда. Мы ещё раз занимались сексом, в ночь перед прибытием в Москву, получилось холодно и жёстко, как будто она хотела задушить любую эмоцию. Мы приедем в Москву, и всё. Она повторила это несколько раз, так что я понял. В Москве ничего не остаётся. Будущего нет. Я знаю, что подглядывающие глаза и нашёптывающие языки – это не паранойя, это совсем не похоже на бред, который нёс Смайлз. Назад домой, в своё купе, я игнорирую мудака в крестьянской форме, а Мао игнорирует меня. Мы друг друга ненавидим. Что тут скажешь, интересно, меня возьмут за яйца, если я вышвырну его из поезда? Можно это сделать поздно ночью, дождаться, пока китайский диктатор, личность, ответственная за убийства миллионов мужчин, женщин и детей, пойдёт в сортир, прокрасться по коридору вслед за массовым убийцей, который развязал Культурную Революцию, проверить, что дверь Рики закрыта, открыть одну из дверей в тамбуре и выпихнуть врага Тибета в ночь, когда он выйдет из туалета. Отдалённый вскрик – и прощай, Мао. Идея начинает оформляться, она развлекает меня, пока я пересекаю мир в передвижной библиотеке. Немец со своей подружкой или читают, или ругаются, и хотя мы едва обменялись парой слов, так уж вышло. Мы с Мао им мешаем как следует посраться. Однажды я вернулся с обеда раньше обычного и вошёл, не постучавшись. Мао стоял в другом конце коридора, рядом с Рикой, которая считала, что он идиот, раз носит крестьянскую одежду, когда она бы убила за что-нибудь дорогое. Дверь откатывается в сторону, я вижу этого Гиммлера, он нагнул свою бабу на спальнике Мао и так наяривает её в позе раком, что даже не заметил меня. Когда струя холодного воздуха доходит до его задницы, он поворачивается, а я говорю, мол, извини. Он не смутился и не остановился. Я закрыл дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю