Текст книги "Возлюбивший войну"
Автор книги: Джон Херси
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
В течение нескольких следующих секунд мое поведение явно шло вразрез со здравым смыслом. Мой защитный жилет лежал под сиденьем рядом со мной (возможно, я вспомнил о нем, скользнув по нему взглядом), и мне внезапно захотелось так и остаться скорченным в три погибели, сжаться до предела, прикрыться легкой броней защитного жилета, хотя обычно я почти не пользовался им, таким неудобным он показался после первых же рейдов. Я потянул жилет, но он не поддавался; я уперся ногами в стенку самолета и снова потянул, но жилет за что-то зацепился; в течение нескольких сумасшедших мгновений мне казалось, что моя жизнь всецело зависит от того, достану я жилет или нет, и я продолжал отчаянно тащить и дергать его, хотя разумнее всего было бы спокойно выяснить, за что он зацепился.
В конце концов я отказался от своих попыток и уже начал подниматься, когда раздался ужасающий шум – ничего подобного мне еще не доводилось слышать.
Одновременно из носовой части по проходу промчался порыв леденящего ветра.
Самолет встал на крыло и начал входить в штопор, и я едва успел броситься поперек своего сиденья и судорожно в него вцепиться. Казалось, мы падаем.
Глава десятая
НА ЗЕМЛЕ
С 30 июля по 16 августа
1
Объявление об отмене состояния боевой готовности на ближайшие три дня вылетело из громкоговорителей базы, как шумная стая ворон из рощи, где стояли наши казармы, и означало – наконец-то! – окончание июльского «блица».
Собрав последние силы, я поднялся с койки, на которой лежал одетый, помчался к телефонной будке в ойицерском клубе, позвонил в меблированные комнаты в Кембридже, где жила Дэфни, и впервые за все время не застал ее дома. Я посидел за пивом и потрепанным экземпляром «Панча» (в свое время его тайком принес в клуб Кид Линч), потом позвонил вторично, но Дэфни еще не вернулась. Пытаясь скоротать время до следующего звонка, я прошел мимо доски объявлений у офицерского клуба и заметил приказ, гласивший, что американским военнослужащим запрещается пользоваться железнодорожным транспортом на все время английских праздников с тридцатого июля (то есть с сегодняшнего дня) до третьего августа. От крайней усталости в голове у меня стоял туман, но все же я смутно припомнил, что в день похорон Линча Дэфни упоминала об этих праздниках. Упоминала ли она о своих планах на праздничные дни? Не помню. А вдруг она куда-нибудь уехала? Уехала на пять дней! Мне не давало покоя мое решение заключить с противником сепаратный мир и отречься от всего, что связано с войной и убийством, в пользу самоотверженной любви, – решение, принятое перед самой посадкой после того рейда, – и мне было просто необходимо поскорее повидаться с Дэфни и все ей рассказать. Я снова позвонил, и снова безрезультатно. На этот раз ее квартирохозяйка миссис Коффин, так презиравшая американцев, отвечала с откровенной грубостью. Я чувствовал, что вот-вот сойду с ума. Прошу извинить, но не может ли миссис Коффин сказать, не уехала ли мисс Пул куда-нибудь на праздники… У нее меблированные комнаты, а не детективное агентство… Но мне нужно во что бы то ни стало переговорить с мисс Пул… Миссис Коффин не в состоянии материализовать мисс Пул из воздуха…
Глупея от утомления и беспокойства, я спросил, не согласится ли миссис Коффин записать номер телефона и попросить мисс Пул позвонить мне сразу же по возвращении. Мне показалось, что миссис Коффин записывает номер, но я не мог сказать с уверенностью, так ли это было на самом деле.
Едва я повесил трубку, беспокойство охватило меня с новой силой. А что, если кто-нибудь окажется в будке телефона-автомата в тот момент, когда Дэфни попытается связаться со мной? А что, если миссис Коффин не услышит, как она вернется? А что, если она вернется поздно? А что, если вообще не вернется?
Я пошел в бар, заказал двойную порцию виски и выпил одним глотком. Виски сразу ударило в голову, – видимо, сказалось мое состояние, и я проснулся около одиннадцати; я уснул в кожаном кресле, у меня онемели шея и рука. Еще полусонный, я кое-как доковылял на подгибающихся ногах до бара и спросил у Данка Фармера, не звонил ли мне кто-нибудь по телефону-автомату, но Фармер, не расстававшийся с мечтой о переводе в строй и не видевший во вторых пилотах для себя никакого прока, прогнусавил:
– Как вы думаете, под силу мне обслуживать дюжин шесть маньяков-алкоголиков и бегать отвечать на телефонные звонки? У меня всего две руки.
Он разворчался, и я понял, что на него нечего рассчитывать; я снова набрал номер Дэфни, и на этот раз телефон в Кембридже звонил, звонил, звонил; я понимал, что миссис Коффин скорее всего легла спать, но, скрежеща зубами, не вешал трубку, и она в конце концов ответила, однако наотрез отказалась подняться наверх, к мисс Пул, но потом все же согласилась, и Дэфни оказалась дома.
Я участвовал в шести рейдах на протяжении семи дней, видел Кида мертвым, хорошо представлял, что такое самоотверженная любовь, хватил основательный глоток виски, и все же только сейчас, услышав вновь голос Дэфни, почувствовал себя пьяным и, повесив трубку, не знал, что говорил сам и что отвечала моя Дэфни.
Я смутно припоминал, что она собиралась поехать в Девоншир вместе с приятельницей по имени Джудит и что, кажется, обещала отказаться от поездки и встретиться со мной в Лондоне послезавтра (я сказал: «Боже, любимая, я хочу спать. Я хочу спать, спать, спать!»), то есть первого августав десять часов утра в обычном месте, на станции метро «Лейстер-сквер». Я почти не сомневался, что так она и сказала.
Падая на койку, я еще пытался установить, то ли я сам придумал какую-то Джудит, то ли ее придумала Дэфни. Она никогда не упоминала при мне о близкой приятельнице по имени Джудит.
Потом я двадцать часов спал.
2
После пробуждения я потратил остаток дня тридцать первого июля на поиски какой-нибудь возможности добраться завтра рано утром до Лондона. В конце концов я отыскал майора, ухитрившегося раздобыть для себя штабную машину, и он согласился разделить со мной компанию.
Я пришел на место нашей встречи несколько позднее – в десять минут одиннадцатого. Дэфни обычно приходила на свидания раньше меня, в назначенное время я уже заставал ее на месте, но на этот раз первым пришел я. Город казался зловеще притихшим, опустошенным и ненужным, как испорченные часы, в которых уже не пульсирует время. Магазины были закрыты. День был воскресный да к тому же праздничный. В туманном небе носились темные голуби. Газетный киоск – около него мы обычно встречались – оказался закрытым. Иногда мимо меня, подобно призраку, проплывал пустой красный автобус.
Прошло полчаса, и я стал припоминать, что же все-таки сказала мне Дэфни накануне по телефону. Я позвонил в Кембридж, но миссис Коффин не ответила. Я вернулся на свой пост.
Через час с четвертью у меня уже не оставалось сомнений, что никакой приятельницы Джудит не существует.
Через два часа я вспомнил обещание Малыша Сейлина приехать утром в Лондон на транспортере; по безлюдным улицам я добрался до слдатского клуба Красного Креста, где бывали члены нашего экипажа, когда получали увольнительные в Лондон, и хотя сразу же понял, что в клубе нет ни души, все же спросил у дежурившей в вестибюле престарелой простигосподи, не заглядывал ли сюда сержант Сейлин, и она ответила, что я первый, кого она видит за все утро.
– Плохое начало в пасмурный день, – заметил я.
– Не знаю. У вас не такое уж плохое лицо, но все вы, молодые офицеры, кажетесь мне одинаковыми. Вот почему я работаю в солдатском клубе – здесь не спутаешь одного солдата или сержанта с другим, в каждом из них есть что-то свое. Вы меня понимаете?
Я не понимал лишь одного: почему нужно стоять здесь и выслушивать оскорбления от этой старой клячи; только потому, что я одинок? Я велел передать Малышу Сейлину, если он появится, привет от второго пилота экипажа. Сказал также, что мой мальчик Сейлин человек с характером,хотя сам-то – от горшка три вершка. Потом смылся.
Я бродил по пустынным гулким улицам, насвистывал и пытался вернуть себе мужество, но молчаливые, сырые стены отшвыривали мою песенку «О дамочка, будь добренькой!» прямо мне в зубы, и я умолк. Я подошел к «Белой башне» в Сохо, потому что однажды мы побывали здесь с Дэфни, однако ресторан оказался закрытым, и мне пришлось уныло позавтракать в каком-то другом ресторане, представлявшем нечто среднее между «Альгамброй» и «Медисон-сквер-гарден»; в зале, похожем на огромную пещеру, стук моей вилки о толстую тарелку перекликался со стуком вилок двух других одиноких посетителей. Из любопытства я заказал нечто, именовавшееся в меню «Болтуньей», и раскаялся.
Потом я снова бродил, бродил.
В Гайд-парке я видел грязную утку в пруду и свору собак, напомнивших мне банду горластых американских солдат; они гонялись за сукой и набрасывались друг на друга; казалось, в городе беспрепятственно хозяйничают грубые инстинкты.
Я гулял по набережной и пытался здраво поразмыслить над принятым решением любым путем бросить свою смертоубийственную работу, жить самоотверженной любовью и для любви, но мне требовалась помощь Дэфни.
Я встретил высокого полисмена и спросил, где находится галерея Тейта, он объяснил, как надо идти, а я поинтересовался, тот ли это музей, где выставлены пламенеющие закаты Тернера, и он ответил: «С вашего позволения, сэр, в галерее Тейта есть с десяток действительно замечательных полотен Тернера. Я прекрасно помню два заката».
Я отправился в галерею Тейта. Едва я вошел в музей, как у меня заныли ноги, и я уже начал было размышлять, почему картины в музеях всегда воздействуют не только на мое зрение, но и одновременно на ноги, как увидел одно из творений Тернера. Тонущее солнце, отраженное в воде, – это зрелище я не раз наблюдал из самолета, оранжево-пламенный свет, пронизывающий дымку вечернего неба перед наступлением глубоких сумерек, жгли мне глаза, готовые вот-вот увлажниться, и я почувствовал себя таким одиноким без Дэфни, что поспешил выйти на свежий воздух.
Видимо, в моем состоянии полезнее было бы пойти пешком, но я так устал, что еле передвигал ноги, и решил поехать на метро до станции «Чаринг-кросс». Здесь я вышел из вагона, поднялся на чудесном новом эскалаторе, снова спустился и поехал в Ричмонд, в парке которого Дэфни однажды предстала передо мной в образе Римы; однако я не стал выходить наружу, а возвратился к «Лейстер-скверу», но не мог заставить себя взглянуть на место наших обычных встреч и проехал до станции «Пиккадилли-серкус».
3
Мои часы показывали шесть, и я отправился в солдатский клуб Красного Креста, где нашел Малыша Сейлина – пьяного и пытающегося протрезвиться за игрой в пинг-понг в обществе худого капрала футов шести с половиной ростом; Малыш напоминал бурундука, швыряющего желудями в афганскую гончую. Он тут же подбежал ко мне и, сгорая от нетерпения, спросил, не соглашусь ли я пойти куда-нибудь выпить.
Мы отправились в таверну под названием «Индийское море», где Малыш расплакался и стал рассказывать о своей жене. Как получилось, что мы почти изо дня в день вместе рисковали жизнью, а я даже не знал, что Малыш Сейлин женат? Выяснилось, что жена Малыша, как и следовало ожидать, была не чуть не выше его, хотя, по его словам, не по росту сильной.
– Я хочу вырваться отсюда! – говорил он, продолжая плакать. – Выпустите меня из этой мышеловки! Я хочу вернуться туда, где люди не отказываются разговаривать с тобой. Я хочу к матери и брату. Они относятся ко мне по-человечески – не то что офицеры. Я в большом долгу перед ними, люблю их и чувствую, что и они вроде бы люябт меня, и почему я не могу быть с женой? Я не нужен тут, вдали от дома; дома жена мне всегда подсказывает, что правильно, а что неправильно, как надо, а как не надо поступать. Я хочу иметь семерых детей, а у меня нет ни одного. Я старею на военной службе. Я не убийца, а мне приходится убивать, и это тяготит меня день и ночь. Что мне до того, что накапливается жалованье? Ей же не купить детей за деньги, правда? Все здесь ублюдки, за исключением майора Мерроу; вот он хороший человек, похож на моего брата, но мне нужна жена. Только вспомню о ней, и сразу станет легче, когда эти ублюдки из ВВС грубо со мной обходятся. Почему я не могу быть с ней? Она нужна мне, когда вы, ребята, плохо ко мне относитесь…
Жалобы Малыша лишь усилили смятение, которое не покидало меня с той минуты, как я решил заключить сепаратный мир, и в разгар игры в стрелки я незаметно ушел.
4
Я опять бродил по темным улицам и размышлял; мои мучения объясняются тем, что ненависть ко всему безобразному, к боли, к тому, что причиняет боль, находится у меня в прямом противоречии с чрезмерной гордостью, чувством долга и ответственности, постоянным желанием сделать все, на что способен, усердием и стремлением заслужить похвалу. Дэфни разбудила все мои лучшие чувства и умерила мой воинственный пыл. Я хотел поговорить с ней. Где она? Где она? Не оттолкнул ли я ее от себя? Сколько бы я ни метался по городу, она не появится передо мной.
Поздно вечером, придя в солдатский клуб, я узнал, что транспортер должен отправиться в Пайк-Райлинг в два утра; я уговорил шофера прихватить меня и целых два часа, всю дорогу до нашей базы, просидел вместе с другими неудачниками на жесткой скамье этой нескладной машины.
5
На следующий день я встал поздно. По пути в столовую я зашел на почту авиабазы, и здесь мне вручили коротенькую записку; Дэфни сообщала только, что, если я не возражаю, она приедеть пожить в нашей комнате в Бертлеке в среду четвертого августа, часов в семь вечера. Судя по почтовому штемпелю, письмо было отправлено первого августа, но в нем ни словом не упоминалось ни о нашем телефонном разговоре, ни о том, как она собиралась провести праздник.
После ленча я возвратился в свою комнату, лег на спину на кровать и уставился в потолок.
Моя идея сепаратного мира, подумал я, в какой-то мере явилась, очевидно, результатом переутомления. Не то чтобы я пытался отказаться от нее… Мне хотелось как следует поразмыслить… конечно, самоотверженная любовь вещь прекрасная, но когда ни минуты не можешь не думать о Дэфни… Дэфни, Дэфни…
Я проспал до ужина.
Выдался один из самых ясных и приятных вечеров за весь год, и после ужина все высыпали на улицу – поиграть в бейсбол, побросать подковы или просто поболтать и полежать. Мерроу оказался, наверно, самым горластым игроком в мяч во всей округе. Сквозь общий смех прорывались его громкие замечания в адрес рефери, слышались обрывки разговоров, топот ног и протесты испуганных воробьев.
6
Во вторник Салли разбудил нас для вылета в поздний рейд, а в девять часов Мэрике провел инструктаж о налете на аэродром Виллакубле, но погода испортилась, и «представление» отменили. В полдень разразилась сильная гроза; я сидел у себя в комнате, наблюдал, как рушатся небеса, и размышлял, почему сегодня утром, несмотря на возвышенные мысли о велениях совести, я готовился к вылету с обычным рвением. Мне казалось, что у меня не осталось собственной воли.
7
Утром в среду состоялся инструктаж о групповом тренировочном полете, но в последнюю минуту его отменили. Ожидая приказа о вылете, я слышал, как Хендаун рассказывал Мерроу о Прайене. Оказывается, Прайена с некоторых пор, особенно по утрам после еды, а иногда и в другое время дня, мучила рвота. В перерывах между приемами пищи его терзал волчий голод, но как только он садился за стол и начинал есть, ему казалось, что он сыт по горло. Иногда его изводила сильнейшая икота. В свободное время он целыми днями валялся на койке. По словам Хендауна, Прайен считал наш экипаж лучшим во всех ВВС. Ему страшно хочется закончить свою смену с нами.
– Хотеть-то хочется, – заметил Мерроу, – да только так, чтобы его не посылали в рейды.
Хендаун сказал, что Прайен хороший малый, он и сам был бы рад избавиться от своей немочи.
– Слюнтяй, вот кто он! – вспыхнул Мерроу. – И подведет всех нас, если не смотреть за ним в оба.
«Всем нам это осточертело! – подумал я. – А Прайен делает то, о чем мы только говорим».
8
День тянулся бесконечно, но вечер все же наступил. Я тщательно оделся и отправился в нашу комнату, где ждала Дэфни, и мне внезапно показалось, что ничего не изменилось и никакого кошмара в праздники я не пережил. Она, по-видимому, оставалась верна мне, и с неизменным сочувствием, как всегда, готова была выслушать подробности последнего этапа «блица». На мой вопрос, что случилось в воскресенье, она ответила так, будто мы никогда и не договаривались по телефону, – у нее произошло досадное недоразумение с прежним начальником: за неделю до этого она обещала ему выполнить кое-какую работу, но перепутала сроки. И вот ей пришлось все праздники торчать в Кембридже, чтобы сдержать обещание и вовремя все сделать.
Ни о Девоншире, ни о девушке-приятельнице Джудит она даже не обмолвилась. С милой откровенностью Дэфни напомнила, что я часто упоминал о ее даре интуиции, и она соглашалась, что в высшей степени наделена ею и все же иногда допускала серьезные ошибки в оценке поступков и поведения людей, хотя, совершив ошибку, всегда потом обнаруживала, что предугадывала ее, хотя всякий раз что-то мешало ей поступить иначе. Короче говоря, теперь она поняла, что ее бывший шеф влюблен в нее. Вероятно, ее уход со службы был ошибкой. Она говорила, повторяю, с такой обескураживающей откровенностью, что я не задумался над ее словами – в то время. Я ничего не сказал и о своем сепаратном мире – нам было не до того.
9
На следующее утро, во время четырехчасовой тренировки нашей группы, предпринятой для обучения новых экипажей полетам в строю, я заключил с собой еще один компромисс. Я верю, что не пошел бы на него, если бы не считал, что экипаж «Тела» нуждается во мне, в чем я особенно убедился после одного происшествия на стоянке самолета, перед тем как поступил приказ занять места.
Прайен уговорил доктора Ренделла отстранить его от полета из-за желудка, и у остальных сержантов только и разговору было что о нашем воздушном стрелке с хвостовой турели.
Хендаун высказался в том духе, что все неприятности Прайена проистекают из его страха получить ранение.
Брегнани побледнел и заявил, что ему тоже невыносима мысль о ранении. «Еще мальчишкой я привык верить, что от синяка может начаться заражение крови, а боль в желудке – это рак или что-то вроде того».
Брегнани честно признался в своей слабости, и это взорвало Фарра, обрушившего на своего дружка бурю презрения и насмешек. По-моему, больше всего Фарра задела именно честность Брегнани. Фарр рассказал членам экипажа, что как только немцы открывают зенитный огонь, Брегнани становится почти невменяем. Он настолько глупеет от страха, что принимается расстреливать из пулемета разрывы зенитных снарядов, а когда заградительный огонь становится особенно сильным, в ужасе съеживается на полу и сидит у стенки, обхватив колени руками. Фарр рассказывал нам об этом таким тоном, будто передавал содержание необыкновенно смешной комедии.
К концу его рассказа так называемый головорез Брегнани сидел красный, с опущенной головой, и когда Фарр наконец замолчал, он лишь заметил: «Ну и друг!» – и смущенно засмеялся.
Все отвернулись; слишком уж это было противно.
Мне внезапно пришла в голову мысль, что нашим двум буянам, Фарру и Брегнани, чего-то сильно недостает. Они были начисто лишены морали. Про себя я строго разграничивал наш экипаж на таких незрелых и даже отсталых людей, как Прайен и Малыш Сейлин, и таких, как Фарр и Брегнани, обитавших, казалось, в абсолютной моральной пустоте. Последние двое не только относились с полным безразличием к остальным членам экипажа, или к тому роду войск, в котором служили, или к стране, гражданами которой являлись, но не проявляли ни малейшего уважения или преданности друг к другу. Общество, к которому они принадлежали, подвело их, теперь они подводили это общество. Американский образ жизни почему-то означал для них лишь одно: «Я свое имею, а на тебя мне плевать». Возможно, они вышли из неблагополучных семей, и это сказалосьна их воспитании, а в военно-воздушных силах обоих подвергли так называемой обработке – неумелой и грубой процедуре, не способной пробудить в них ничего человеческого, хотя бы готовности пожертвовать чем-нибудь во имя друга или товарищей.
Приглядываясь к нашим экипажам, я не раз наблюдал, как этот недостаток боевого духа довольно успешно возмещался твердым и мужественным руководством, что же касается Мерроу, то он слишком вошел в роль героя, чтобы ломать голову над изъянами в характере своих подчиненных. Он мог лишь всячески поносить беднягу Прайена, который хотя и был измучен выпавшими на нашу долю испытаниями и не отличался ни решительностью, ни самостоятельностью, зато был честнее и добросовественее, чем дюжина фарров и брегнани.
Эти размышления пробудили у меня чувство собственной значимости, во всяком случае, сознание того, что и от меня в определенной мере зависит, уцелеет ли наш экипаж до конца смены в Англии. Ведь большинству членов экипажа «Тела» оставалось совершить всего лишь три боевых вылета. Если бы я под каким-нибудь предлогом добился своего отстранения от полетов, это могло бы иметь для них серьезное значение. И искренне верю, что рассуждал так не из бахвальства или излишней самоуверенности, – в конце концов я прекрасно сознавал и собственные страхи, и свой эгоизм, и склонность к самооправданию, и беспорядочные поиски выхода из создавшегося положения. Не прибегая к словам, я обязался показать Дэфни, чего, собственно, стою, – вот это прежде всего и заставляло меня думать так, как я думал.
Но как же в таком случае с моим участием в убийстве? Как с этим ужасным, отвратительным занятием, которому целиком подчинена наша жизнь в группе тяжелых бомбардировщиков? Как примирить свое сознание со всем этим?
Пролетая над сильно пересеченным побережьем Корнуэлла, я заключил с собой следующий компромисс: я буду участвовать в рейдах и делать все от меня зависящее, чтобы сохранить жизнь моих товарищей до конца смены, но попытаюсь не делать ничего, что способствовало бы смерти.
10
Мне по-прежнему хотелось переговорить обо всем этом и о многом другом с Дэфни, но каждый раз, как только я начинал мечтать о встрече с ней, меня охватывало тревожное предчувствие, что в наших отношениях что-то изменилось.
Вот почему вначале я не делился своими мыслями даже с ней. В тот вечер я взял ее с собой на организованный Красным Крестом концерт под названием «Шире шаг!», а потом на устроенную экспромтом вечеринку в клубе. Мерроу некоторое время побыл с нами и казался обаятельным. Я отвез Дэфни домой на «джипе», взятом в гараже базы, но из-за позднего времени не решился начать разговор.
Однако на следующий вечер мы приготовили ужин на плитке в нашей комнате в Бертлеке, и я заговорил о том, что не выходило у меня из головы. Дэфни была в каком-то странном настроении, и казалось, чем больше я говорю, тем глубже она уходит в себя. Она прсмирела, побледнела, уныние все сильнее охватывало ее. Возможно, из-за отвратительного настроения у нее появилась синева под глазами – там, где нежная тонкая кожа словно приобретала прозрачность, сквозь нее проступила густая тень, подчеркивая печаль и неподвижность девушки. Ей, видимо, не нравилось то, что я говорил, но, несмотря на все мои старания вызвать ее на откровенность, она ни словом, ни жестом не выразила своего мнения. Мне не оставалось ничего другого, как говорить и говорить о самом себе. Дэфни держалась до крайности непонятно, ее словно томили какие-то предчувствия. Скоро у меня исчезла всякая надежда получить одобрение своим ымслям и чувствам: она сидела, занятая собою и погруженная в мрачное раздумье.
К концу вечера она объявила, что должна возвратиться в Кембридж и поработать для своего бывшего начальника, а в Бертлек попытается снова приехать примерно через неделю.
– Он тебе нравится, да, дорогая? – спросил я, чувствуя, как у меня, будто под тяжестью непосильного груза, опустились руки.
– Он? Какой вздор! Нет, ты ничего не понимаешь!
Она неожиданно бросилась мне на шею, прижала к себе и принялась целовать со страстью, похожей больше на отчаяние.
Тщетно я ломал голову, пытаясь понять, чем навлек на себя ее недовольство.
Никогда еще поток наших чувств не был таким стремительным, могучим и глубоким, как в тот вечер, в минуты нашей физической близости. Самоотреченность Дэфни, ее преданность мне были безграничны.
11
На следующее утро Дэфни уехала в Кембридж; мы в это время, пользуясь чудесной летней погодой, совершали всей группой очередной тренировочный полет. Старина Целомудренный Уит вдалбливал нам тайны сомкнутого строя. Полет прошел превосходно; наш экипаж, включая и Прайена, вернувшегося в свою щель и, видимо, довольного этим, действовал безупречно, все находились в хорошем настроении, а я к тому же все еще пребывал на седьмом неюе, куда меня вознесла накануне вечером пламенная страсть Дэфни. Вот только Мерроу обращался со мною как-то странно – сухо, официально и несколько настороженно. По заранее заданному маршруту мы облетели большую часть Англии, а когда приземлились, я почувствовал приятную усталость, а которой страх никакой роли не играл.
12
Девятое августа выдалось не по сезону холодным и облачным. Уже в течение десяти дней мы не вылетали в рейды, что совсем не радовало людей, так как затягивало окончание смены. В полдень мы с Максом Брандтом отправились прогуляться по кольцевой дороге, обегавшей аэродром, толковали о своем желании поскорее закончить смену, причем Макс с беспокойством говорил о том, что ожидает нас дома. Один из приятелей Брандта – бомбардир и «счастливый вояка», откомандированный на инструкторскую работу в Деминг в штате Нью-Мексико, написал ему, что цена военным героям в Штатах – дюжина на пятак, что люди, поддаваясь первому впечатлению, восторженно восклицают: «О, вы пилот бомбардировочной авиации!», а минуту спустя переводят разговор на еду. Но хуже другое, продолжал друг Макса, хуже, что его опыт оказался не нужным ВВС. Начальство в Деминге заявило ему: «Не докучай нам, мы знаем, что делаем, мы занимаем теплые местечки в том самом подразделении, где ты только будешь мешать нам обучать людей так, как мы находим нужным». Все это выводило Макса из себя.
Под бормотание Брандта я стал размышлять, что принесет мне благополучный конец смены, если (как бы не сглзаить!) я до него дотяну. Как сложатся тогда наши отношения с Дэфни?
Занятый своими мыслями, я не заметил, что Макс привел меня на склад боеприпасов. Он уселся верхом на пятисотфунтовую бомбу. Его лицо стало угрюмым, бомбы он называл не иначе как дерьмом. И в то же время, по-моему, он с радостью взялся бы один сбросить все бомбы, сколько бы их ни оказалось.
В ту ночь мне приснился удивительно отчетливый сон, будто я сбрасываю бомбы и будто кто-то сбрасывает бомбы на меня. Это было еще хуже, чем всегда. При самом снисходительном отношении к себе не могу сказать, что компромисс принес мне успокоение.
13
В три часа утра десятого августа состоялся инструктаж, посвященный рейду на Швайнфурт; это несчастье мы с Мерроу ожидали уже с того момента, как Кудрявый Джоунз тихонько предупредил нас о предварительных планах рейда, и мы осмотрели миниатюрный макет из песка. Во время инструктажа Стив Мэрике говорил, что нам выпала честь первыми так глубоко проникнуть в воздушное пространство Германии. С тяжелым сердцем люди разошлись по самолетам, а вскоре после восьми «джип» с надменной надписью позади «Следуй за мной!» доставил приказ об отмене рейда; мы встретили известие возгласами ликования. И все же, несмотря на чувство облегчения, я вскоре начал сожалеть об отмене вылета, – уж лучше бы пережить весь этот ужас, чем томиться в ожидании; я ведь знал, что если рейд назначен и нас проинструктировали, нам рано или поздно придется лететь, а наша смена подходила к концу, и каждый новый рейд приближал ее окончание. По мере того как шли дни, во мне нарастал суеверный страх перед всем, что было связано со Швайнфуртом, и, услыхав однажды, что Фарр – случайно, по какому-то пустяковому поводу – упомянул о «свином заде», я вспомнил, как перевел слово «Швайнфурт» Кудрявый Джоунз, и резко оборвал Фарра: «Не говори так!», а он повернулся к Брегнани и сказал: «Что ты скажешь, а?! Учитель не любит, когда его детки употребляют нехорошие слова. Учитель хочет вымыть нам ротики водичкой с мылом».
В день отмены рейда мне пришлось пережить и обычное перед вылетом напряжение, и разочарование, особенно неприятное после долгого вынужденного бездействия, – не удивительно, что я чувствовал себя взвинченным и беспокойным и не находил места от всяких тревожных мыслей о Дэфни. Я отправился в Бертлек, лег на нашу кровать с медными спинками, но минут через пять в страхе вскочил, поспешно вернулся в свою комнату на базе и попытался, без особого, правда, успеха, заняться чтением, но только больше испортил себе настроение, потому что вместо слова «семья» мне чудилось «свинья», вместо «вода» – «беда» (как, оказывается, самочувствие человека может влиять на его зрение!), вместо «смерч» – «смерть». Я взялся было за письмо к матери, но обнаружил, что пишу каким-то старческим почерком, и разорвал написанное. Наступило время ленча, и я пошел вместе с другими в переполненный клуб. У военных летчиков игра в кости считается вполне досойным способом пощекотать собственные нервы, и я успел проиграть Бенни Чонгу шесть долларов, когда появился техник-сержант из амбулатории, некто Майглоу, и сказал, что меня хочет видеть доктор Ренделл. Я едва удержался, чтобы не брякнуть, что тоже хочу его повидать.
В какое же время доктор желает меня видеть?
Если можно, в два часа, ответил Майглоу.
Конечно, можно. Безусловно, можно. Мне очень надо с ним поговорить.
Док усадил меня и сказал, что когда речь заходит о взаимоотношениях между людьми в боевой обстановке, он предпочитает полную откровенность и потому должен начать с довольно неприятного заявления.
– Этот хвастун, ваш командир, был вчера у меня, – сказал Ренделл. – Он обеспокоен вашей боеспособностью и боится, как бы вы не угробили самолет.
Пожалуй, я допустил непростительную глупость, тут же не обозвав Мерроу сукиным сыном. Я даже не сказал, как обеспокоен его боеспособностью.
Вместо этого я принялся критиковать самого себя.
– Видите ли, док, я и в самом деле плохо сплю, а вот сегодня что-то слишком уж нервничаю и не пойму отчего. Откровенно говоря, даже побаиваюсь, как бы не перетрусить в самолете и не напутать что-нибудь. Но я знаю одно, док. Очень хорошо знаю. Я не могу отойти в сторонку, бросить наш экипаж сейчас, когда нам осталось всего несколько боевых вылетов. Не могу. Не требуйте от меня. Но я в самом деле и нервничаю, и переживаю приступы страха. Не только со мной происходит такое – тем более я не хочу бросать свой экипаж. Меньше всего…