Текст книги "Возлюбивший войну"
Автор книги: Джон Херси
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Меня охватило прежнее чувство любви к Дэфни, и я снова стал думать о ней. Я отошел от окна и присел на стульчак; книга бедняги Кида «Хороший солдат» лежала замусоленными страницами вниз на цементном полу, под крайней слева раковиной; я положил подбородок на кулаки и вспомнил, как впервые увидел Дэфни в баре офицерского клуба; я не сказал ей тогда ни слова. Самовлюбленным взглядом она посмотрела на свою руку, потом на грудь, чтобы убедиться, что мила, как всегда. Потом я вспомнил, как она, закрыв дверь своей комнаты в Кембридже, когда мы впервые остались наедине, сидела у зеркала и посматривала на себя так, словно хотела сказать: «Ну, разве я не паинька?»
Я вернулся к себе, надеясь насладиться еще более приятными воспоминаниями, и лег на койку не раздеваясь. Мне не следовало возвращаться. Войдя в комнату, я сразу почувствовал Мерроу, того Мерроу, которого мне помогла увидеть Дэфни, того, кто причинил мне такую боль, того, кто оказался такой фальшивкой, такой мелкой фальшивкой. Я знал. Теперь я знал Базза.
Но вместе с тем я знал и о том, каким чудесным он был и может быть.
Я вновь мысленно увидел, как взрывается самолет Бреддока, увидел Кида Линча и нечто не поддающееся описанию, во что превратил его прекрасный мозг осколок двадцатимиллиметрового снаряда, а также сенатора Тамалти, потчующего нас сентиментальной патриотической болтовней у командно-диспетчерской вышки. Выбирая самые мягкие выражения, скажу так: я разуверился в человечестве и презирал то, что оно делало на нашей планете. Война – гнусность, но и мир невозможен. Он невозможен, пока на земле существуют люди подобные Мерроу. Постепенно все начало расплываться, и я увидел луг, реку в влюбленными в лодках, голубое небо, свежую зелень ранней весны; я лежал, вытянувшись на спине, положив голову на колени Дэфни, а она мягкой рукой гладила и гладила мне висок.
6
Взрыв. Ослепительная вспышка пламени.
Потом я понял, что это Салли. Будильник в моей голове на этот раз подвел меня.
Потом я сообразил: нет, ничего подобного. Просто я задремал не раздеваясь – вот в чем дело. Черт бы меня побрал!
– Выкатывайся, мальчик, – проворчал Салли, не сводя луч фонарика с моего лица. Толстяк Салли всегда старался оставаться в тени. – Нет, вы только взгляните на старину Боу, – добавил он, – так и хочет перехитрить наш собачий порядок. – Салли, видимо, подумал, что я надел летное обмундирование еще с вечера. – Инструктаж в шесть.
Я замигал от яркого света и крикнул:
– Убери!
Однако Салли – он наверняка за одно утро получал от нас, «купающихся в лучах славы», больше оскорблений, чем «Люфтваффе» за целый месяц, – ловко увернулся и спрятал фонарь раньше, чем я мог доставить себе удовольствие, вдребезги разбив его о стенку.
Затем Салли направился к Мерроу, но пока он шел по комнате, отчетливый, как труба Сачмо[3]3
Прозвище Луи Армстронга – известного американского трубача и дирижера джаз-оркестра.
[Закрыть], голос Базза произнес:
– О'кей, мальчик Салли! Я не сплю.
Он, конечно, лгал. Он бодрствовал также, как Стоунхендж[4]4
Мегалитическое сооружение в Англии, сложенное из массивных каменных плит.
[Закрыть], но и во сне сумел подсознательно увильнуть от встречи со слепящим лучом фонарика.
Одетый и готовый к вылету, я мог позволить себе, как всегда делал Базз, полежать еще немного. Я прислушивался к шуму в нашем бараке, к тому, как люди вставали, тащились в уборную, хлопали дверцами металлических шкафчиков, спускали воду в унитазах. Я слышал, как Уильсон, фальшивя, запел: «О, какое прекрасное утро», нажимая на слово «прекрасное» – не иначе, он выглянул в окно и увидел туман. Новичок по фамилии Шуман, всего лишь с тремя боевыми вылетами за душой, но такой же громогласный, как Мерроу в начале нашей службы в Англии, ругал теплую воду, а Малтиц, парень, который говорил так, словно у него каша во рту, – он лежал на своей койке и не спал, хотя и не участвовал в вылете, так как его самолет пострадал во время рейда на Абвиль-Друкат и теперь ожидал, когда его подлатают ребята из ангара, – орал нам всем:
– Ни пуха ни пера, детки! Пошлите мне открытку, а? Да скорее возвращайтесь, а?
В ответ загремел хор ругательств:
– Поди высеки себя!.. Поцелуй меня в задницу!.. Заткнись, милашка!
Матлиц только пронзительно и визгливо смеялся – так кричит ночью полярная гагара.
Вскоре люди начали покидать барак. Дверь с сильной пружиной то и дело хлопала, сотрясая всю постройку.
Я вновь подумал о нашей последней встрече с Дэфни, о том, что я узнал о Мерроу, и о том, как не похоже мое нынешнее пробуждение на все предыдущие, и остро почувствовал и сожаление и утрату – утрату того, другого Мерроу, которым я так восхищался, или, пожалуй, утрату другого Чарльза Боумена, другого меня, который восхищался и был так наивен.
В конце концов Мерроу встал, мгновенно оделся и, словно во сне, вышел из комнаты. Меня он не заметил, да он, вероятно, и глаз-то не открывал, он вообще никогда никого не замечал, разве что изредка, когда хотел произвести впечатление.
Я последовал за ним.
В дни боевых вылетов нас кормили в столовой номер один для старших офицеров. Она ничем не отличалась от нашей, только в ней обычно столовались старшие офицеры и наезжавшие к нам большие начальники. По их мнению, это заставляло нас, капитанов и вторых лейтенантов, сознавать все свое значение в те дни, когда нам предстояло рисковать своей дешевой жизнью, хотя в большинстве случаев нас просто раздражал вид самодовольных штабистов, ходивших в больших чинах; если завтрак назначался, скажем, на два тридцать, они являлись все, как один, потому что вообще еще не ложились спать после игры в картишки, светской вечеринки либо приема у какой-нибудь старой выдры, причем некоторые из них приходили вдребезги пьяными или основательно «под мухой». Шутнички из обозной роты! Отвратительно!
Из-за переноса вылета завтрак в то утро так запоздал, что в столовой было пустынно, как в склепе, из штабников пришло только несколько ребят – работников оперативного и разведывательного отделений. Был здесь и Шторми; он выглядел как туча, грозящая мелким моросящим дождем.
Рядом со мной на скамейку плюхнулся Перкинс; глаза у него затекли.
– Представляю себе, как наше начальство пускает сейчас слюни в подушки, – мрачно заметил он.
– Но не могли же они до такого времени оставаться на ногах, – ответил я. – Это прямо-таки узасно для морального духа офицеликов.
– Сукины дети, – проворчал Перкинс.
Когда почти все уже собрались, в столовую не спеша вошел Мерроу. Должно быть, он умылся в уборной для старших офицеров, рядом с их салоном, потому что выглядел свеженьким, словно новорожденный. Мерроу отпустил какую-то шутку; я видел, как сморщился от боли и разозлился Стидман, когда Базз шлепнул его по спине.
На столах появились полные сковороды бекона, похожего на пропитанные маслом тряпки, и желтой кашицы пополам с водой – яичницы из порошка. А еще блинчики, тост, колбасный фарш и бобы (именно то, что нужно для полетов на большой высоте, – спросите у Прайена, стрелка нашей хвостовой установки!). Когда на стол ставили пропитанную водой яичницу, я отвернул нос.
– Ку-ка-ре-ку! – закричал Перкинс.
Я налил себе чашку кофе, еще одну и еще. Предполагалось, что есть надо обязательно, я знал об этом, но просто не мог себя заставить, что бы там ни говорил док Ренделл.
Иногда в дни боевых вылетов я вообще не брал ни крошки в рот. Во время завтрака – кофе, затем четыре, шесть, а то и восемь часов в воздухе, где я, как понимаете, был слишком занят (давайте скажем так), чтобы есть превосходный бортпаек, поставляемый дядюшкой Сэмом для своих воюющих мальчиков; потом, после полета и всяких связанных с ним дел, в столовой из-за позднего времени вам могли предложить только холодные остатки, к тому же я считал, что на пустой желудок лучше спится.
Доктора я видел ровно неделю назад. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, рядом с металлическими шкафчиками оливково-зеленого цвета, и переводил пристальный взгляд с большого ретушированного портрета своей жены, чем-то напоминавшей полевую мышь, то на мое лицо с кожей нездорового оттенка, то на свои пальцы с наполовину изгрызенными ногтями, за что его никак нельзя было винить – ведь он постоянно отвечал за пятьдесят измотанных летчиков; время от времени он посматривал на стопку медицинских книжек, которые доказывали прогрессирующее неблагополучие со здоровьем пилотов и могли бы послужить обвинительными документами против снисходительных психиатров, из патриотического усердия готовых признавать «годными» даже заведомых психов; потом на свою трубку; на стену; на небо, которое уносило многих его беспокойных пациентов в самую пасть врага и порой доставляло обратно. Он велел мне есть по утрам. Постоянно твердил о калориях. О дополнительных трудностях, возникающих во время полета при отсутствии правильного питания. О резервах организма. И все такое прочее.
Я ответил, что вообще ничего не ем во время завтрака.
По утрам, в дние боевых вылетов, мне просто надо заставлять себя что-нибудь съесть, сказал он.
– Док, а наш мир не вызывает у вас тошноты?
Он взглянул на меня, и его глаза с покрасневшими веками ответили: «Сплошь да рядом», щеки конвульсивно задергались, и на лице появилась широкая улыбка, и он рассказал мне басню, тут же, по-моему, придуманную.
– Жила-была ворона; аппетит у нее был как у кондора, а может, как у козла. Только интересовал ее не вкус вещей, а то, как они выглядят. Ей нравились сверкающие предметы, всякие серебряные и другие блестящие вещицы, и как-то однажды она проглотила дамское кольцо, никелевую монетку, потерянную ребенком на обочине дороги, пуговицу от воротничка священника, блестку с платья, сурдинку от скрипки, жетон для радиолы-автомата и много всякой другой дряни. В полдень ворону начало тошнить, и она сказала себе: «Кажется, я что-то съела». Неприятное ощущение в зобу усиливалось, и в конце концов ворону вырвало. Проглоченные предметы показались вороне такими красивыми, что ей захотелось снова проглотить их, но, рассудив, что какой-то из них и был причиной ее недомогания, она решила не трогать ни одного и улетела, чувствуя, что могла бы получить удовольствие, да не сумела. Мораль ясна?
– Не завтракать перед боевым вылетом.
– Неправильно. Мораль такова: подчас люди начинают понимать, что совершили ошибку, лишь после того, когда ее уже невозможно исправить.
– А знаете, док, – сказал я, – вы самый хитрющий человек из всех, кого я встречал.
– А мне иногда думается, что я круглый идиот, – ухмыльнулся доктор.
Может, и в самом деле? Какое отношение, черт побери, эта ворона имеет ко мне? Никакого. И все же я вышел от доктора в превосходном настроении. Один его взгляд действовал лучше всякого тонизирующего средства.
7
В помещение для предполетных инструктажей я пришел одним из первых; вместительный барак с цементным полом заполняли ряды складных стульев человек на двести пятьдесят. На небольшом возвышении на одном мольберте стояла классная доска, на другом висела карта, закрытая черной тканью. Сильные театральные прожекторы, прикрепленные к одной из стальных балок под потолком, бросали на возвышение яркие снопы света. Один за другим в помещение входили экипажи – офицеры и сержанты, пестрая банда в комбинезонах и кожаных куртках; на офицерах были фуражки или летные шлемы с поднятыми наушниками, на стрелках пилотки – в них они обычно работали, – шлемы или черные шесртяные шапочки – кому что нравилось; в общем, собравшиеся являли картину невыспавшегося и раздраженного сброда, который хотя и проявлял некоторую заинтересованность в происходящем, однако отнюдь не из-за служебного рвения, ворчал, толкался и совсем не ощущал драматизма событий, а одно лишь желание, чтобы поскорее закончилось в мире это гнуснейшее безобразие.
Собрались еще не все, но в помещении, даже в это сырое августовское утро, уже стояла нестерпимая духота, словно в железнодорожном вагоне, где скис термостат и у пассажиров скоро пересохнет горло, воротнички пропитаются потом, а дети начнут рисовать на запотевших окнах забавные рожицы. Ослепительные прожектора еще больше накаляли воздух. Мы прозвали барак парилкой, но на самом деле, конечно, не от духоты мы потели тут.
Я протолкался вперед. Перед тем как прикрыть карту черной материей, на нее при помощи красной нитки и булавок наносили курс до цели и обратно, причем свободно свисающая катушка натягивала нить, и мы уже знали, что если неиспользованной нитки оставалось много, а для обозначения курса пошло мало, то нам предстоял нетрудный рейд на одну из баз подводных лодок, или в Голландию, или, самое большее, во Францию, до побережья, а если на катушке почти ничего не оставалось…
На этот раз какой-то мерзавец, решив подшутить над нами, спрятал катушку за доску, и я никак не мог увидеть ее, хотя отчаянно вытягивал шею и даже встал одной ногой на возвышение. Кто-то хрипло сказал мне: «Ай-ай-ай! Учитель высечет!» Я быстро обернулся; конечно, это был наш офицер-зенитчик Мерчент, помешанный на солнечных ваннах; он сильно загорел, хотя и оказался в стране, не очень для этого пригодной; как только выглядывало солнце, Мерч растягивался на траве в одних трусах. У него частенько бежало из носа, потому что он принимал солнечные ванны даже в облачные дни. Случалось, он каркал: «Можно по-настоящему подгореть и при такой дряни – как этот миллиард маленьких увеличительных стекол», и тут же сломя голову мчался прочь, спасаясь от хлынувшего ливня. И все же он основательно загорел, потому, быть может, что потихоньку пользовался искусственным солнцем.
Дребезжащим голосом, словно в горле у него перекатывалась мелкая дробь, он добавил:
– Любопытство до добра не доведет.
– Заткнись! – огрызнулся я.
Мерчент был специалистом-зенитчиком, и, вспомнив об этом, я подумал, что не хотел бы погибнуть от зенитного огня, как, впрочем, и от любопытства. С конца июля, после того как погиб Кид Линч, а Дэфни открыла мне глаза и я заключил сепаратный мир с противником, мне особенно хотелось жить и взять от жизни все, что можно. Никакого упоминания о смерти. Бронзовые губы Мерчента скривились в дружелюбной усмешке, но я не поверил ей.
Я отошел на пять-шесть рядов, и тут Мерроу схватил меня за плечо, втащил между стульями и усадил рядом с собой.
– Доброе утро, – сказал я. – Надеюсь, тебе удалось выспаться в прошлую ночь.
Не обращая внимания на мою иронию, Базз принялся болтать о какой-то официантке, к которой он хотел пристроиться, но мне внезапно потребовалось выйти.
Уборная барака представляла собой нечто ужасное – содержимое корзинок не выбрасывалось и не дезинфицировалось со времен битвы при Гастингсе; туалетной бумаги, конечно, не было и в помине, ее заменяли бланки отчетности о рейдах.
Когда я вернулся, помещение со сводчатым потолком было уже заполнено. Мерроу сохранил для меня место, а вскоре появился старина Бинз и сказал: «Ну, хорошо», после чего в бараке стало тихо, как в церкви.
Высокому, изнуренному на вид Старику было двадцать девять лет; он стоял и что-то пережевывал; умный и решительный, он вполне устраивал нас как командир. В это утро, после того как Дэфни накануне помогла мне понять, что такое «храбрость» Мерроу, я по-новому, более скептически смотрел на нашего знаменитого полковника Бинза. Я вспомнил, как воспринял Мерроу в середине июля – мы тогда только что возвратились из дома отдыха – весть о том, что Бинз через его голову (так думал Мерроу) получил повышение; они напоминали пару бойцовых петухов, готовых вот-вот ринуться друг на друга. Есть ли какая-нибудь разница между Бинзом и Мерроу? Я заерзал на стуле. Мне хотелось, чтобы срок моего пребывания в Англии закончился как можно скорее.
В отличие от большинства других командиров групп, которые обычно сами выступали с анализом предстоящего боевого вылета, Бинз не стремился воспользоваться своим правом. Он знал, что читает вслух, как первоклассник – запинаясь и коверкая слова, и потому, выпалив несколько фраз, уступил место начальнику разведывательного отделения нашего штаба Стиву Мэрике, у которого язык был подвешен куда лучше. Все это не умаляло авторитета Бинза в глазах летчиков, они восхищались им и прозвали Великой Гранитной Челюстью.
Мэрике поднялся; в одной руке он держал черный блокнот; из-под другой торчала, как стек, указка. Мэрике стоял, выпрямившись и поджав губы; то немногое, что сохранилось от его шевелюры, было напомажено, лоб странно блестел, словно покрытый алюминиевой фольгой. Мы внимательно всматривались в лицо Стива – так школьники во время экзаменов изучают лицо преподавателя, когда он входит в класс с текстом контрольной работы, пытаясь по его выражению угадать, сложной она окажется или простой; но лицо Мэрике ничего не выражало. Человек-тайна. Целый день и большую часть ночи он сидел и что-то строчил, уединившись в разведывательном отделении, как в проволочной клетке, со стрекочущим телетайпом в углу. Кожа на его голой макушке была испещрена пигментными пятнами. Он был хорошо сложен и работал, расстегнув воротник и засучив рукава, а Мерроу, способный, как он утверждал, учуять педераста за квартал, говорил, что Мэрике выше всяких подозрений, хотя вообще-то «интеллигентишка»; Базз с доверием относился к информации Мэрике только потому, что, по его мнению, тот ничего не утаивал.
Мэрике на заставил нас ждать. Он сунул указку под черную материю и открыл карту.
8
В это мгновение я вспомнил инструктаж перед рейдом на Швайнфурт неделю назад, демагогические разглагольствования Мэрике в ответ на волну ужаса, прокатившуюся по аудитории, когда люди увидели, что нитка на карте протянулась через Бельгию и Рур, далеко-далеко – через всю Германию, в Баварию, к месту, о котором они ничего не знали и не хотели знать. «Да, – сказал Стив, выждав, пока не стихнут всякие выкрики и свист. – Вым выпала честь осуществить наиболее глубокое вторжение в воздушное пространство противника за всю историю операций военно-воздушных сил США». Стив Мэрике был единственным на базе человеком, который употреблял такие слова, как «честь», «мужество», «преданность», «моральный дух». В качестве наблюдателя он участвовал в двух рейдах и наизусть знал целые страницы из Джозефа Конрада.
И я припомнил, как Базз, сидевший в тот день, как и сейчас, радом со мной, крикнул: «Здорово, черт побери! Уж после этого-то станет ясно, кто мужчина, а кто безусый юнец». Базз постоянно говорил о мужчинах и безусых юнцах. Нас, членов своего экипажа, он называл то «сын», то «сынок», то «малыш».
Мэрике, с присущим ему чувством театральности и с таким выражением на лице, словно за его поблескивающим лбом скрывается нечто недоступное нашему пониманию, сумел разжечь у нас гешуточный энтузиазм, рассказав, почему именно Швайнфурт избран объектом бомбардировки: шариподшипники; город, предприятия которого выпускают половину всех подшипников, производимых промышленностью стран оси; неизбежные осложнения, ожидающие противника после удара по сосредоточенным здесь запасам этой важной детали; высокоскоростные станки и агрегаты; далеко идущие последствия в случае удачного налета…
Мы видели, к чему он клонит: если мы успешно поработаем над швайнфуртскими шарикоподшипниковыми заводами, меньше будет и «фокке-вульфов», и «мессершмиттов» – всех этих пчел, что тучами поднимались навстречу нам и жалили, и «дорнье» и «хейнкелей». Кое-кто издавал восклицания, похожие, как ни странно, на возгласы удовольствия, кое-кто даже потирал руки, испытывая (быстро, впрочем, проходившее) желание лететь.
Мерроу зашевелился; мне показалось, что он вздохнул.
Я вспомнил, каким увидел его в коридоре вечером, в прошлый четверг, когда он отправился к Дэфни; я попытался восстановить в памяти выражение его лица в тот момент, когда он лгал, будто идет пить пиво, выражение лицемерия и чуть заметного удовольствия при мысли, что он обманывает своего второго пилота и самого близкого друга. Но мои усилия оказались тщетными, я мог вспомнить лишь открытое, честное лицо томимого жаждой юноши из Небраски.
– На этот раз в рейде будут участвовать два крупных соединения, – продолжал Мэрике; он стоял выпрямившись, и в свете прожекторов его словно покрытый фольгой лоб, лысая макушка и напомаженные волосы, казалось, излучали сияние. – Это более обещающий план, чем предыдущие. Крупное подразделение Н-ского авиакрыла вылетает первым, его целью будет Регенсбург, недалеко от Швайнфурта, затем оно направится через Средиземное море на базы в Северной Африке. (Восклицание, пожатие плеч в кожаных куртках). Самолеты нашего крыла вторгнутся на территорию противника через десять минут после первого соединения, совершат налет на Швайнфурт и тем же маршрутом вернутся обратно. Основные силы истребителей прикрытия придаются соединению, направляющемуся на Регенсбург, поскольку предполагается, что оно встретит наибольшее сопротивление (крепкие словечки, выражающие удовлетворение). – Мэрике поднял указку с уверенностью дирижера симфонического оркестра и полуобернулся к карте. – Наше соединение двумя группами, в составе двух авиакрыльев каждая, пересечет побережье Голландии вот здесь в ноль плюс девять и в ноль плюс двадцать один. Разрыв во времени необходим потому, что самолеты регенсбургского соединения будут оборудованы запасными топливными баками и, следовательно, не смогут развить такую же скорость, как мы…
Меня, собственно, почти не волновало, сократится или нет выпуск истребителей противника в результате нашего рейда. Это был мой предпоследний вылет, затем предстояло возвращение на родину, так что любой результат бомбардировки шарикоподшипниковых заводов Швайнфурта уже ничем не мог мне помочь.
Да и что вообще могло мне помочь?
Зачем только я спросил Дэфни о часах, проведенных ею с Мерроу? Я сидел на краю ее кровати и обратился к ней с этим вопросом, о чем остро сожалел потом, бессильный что-либо исправить, – сидел на ее кровати в унылой комнате, где она так часто, когда ее сердце билось в такт с моим, гнала от меня мрачные предчувствия («А может, этот вылет будет последним?», и как бы явственно ни ощущал я дыхание опасности, какую бы ни чувствовал усталость, Дэфни с ее отзывчивостью умела вернуть мне бодрость, и казалось, все, чего жажду я, так же сильно жаждет и она, и что мне нужно вспомнить, чего я хочу, чтобы удовлетворить и ее желание, и мы сливались в одно существо, охваченные одной и той же страстью. Я сидел на краю ее железной кровати и задал ей вопрос, а она посмотрела на меня так, словно нам предстояло расстаться, кивнула и воскликнула: «Нет, нет! Подожди!» Какое-то слово, похожее на короткий кашель или рыдание, вырвалось у меня, поэтому я не слышал ее возгласа, означавшего, что ей нужно многое мне сказать; я хотел знать лишь одно: почему? Она просто сказала, что во всем свете обожает только меня одного. Но бесполезно было говорить мне это. Я был глух. Много позже, после того как она приготовила кофе и я успокоился, она рассказала о моем командире все, даже слишком много. О Мерроу-любовнике. О том, что он в действительности любил.
Мэрике заговорил об отвлекающих операциях – «митчеллы», «бомфуны» и «тайфуны» нанесут удар в районах Амстердама, Военсдрехта и Лилля. Мэрике сообщил, что соединению, направляющемуся на Регенсбург, придаются истребители П-47, а первую нашу группу будут сопровождать только четыре эскадрильи английских «Спит-9»; все это время я механически делал заметки, однако моя рука так дрожала, что я с трудом выводил буквы. Мерроу сидел на краешке стула, как ребенок в цирке, реагируя на все перипетии устроенного Мэрике спектакля хрюканием, вздохами, потягиванием и тихими возгласами одобрения, словно удачливый блудник, и я испытывал к нему почти безграничную ненависть. Мне хотелось что-то немедленно предпринять. Я был в смятении и пропустил несколько фраз Мэрике, хотя, возможно, именно в них заключался путь к спасению во время рейда. Затем мысль о Дэфни, о прежней Дэфни, какой я много раз представлял ее в полете и сразу же успокаивался, пришла мне в голову, и я взял себя в руки; подобно пруду в лесах Мэна, отражающему вечернее, выметенное ветром небо, когда затихает водная дичь, а бобры еще дремлют в своих хатках. Дэфни была наделена безмятежностью, которой невольно проникались и другие.
– Однако вторая группа для швайнфуртской атаки… – Мэрике внезапно стал похож на сурового учителя, – напомню, что ее возглавляет наше крыло, – вторая группа осуществляет прорыв без истребителей прикрытия.
Мерроу с шумом пересел на другое место, вытащил носовой платок и вытер мокрое лицо. Все знали, как сильно он потеет, – сказывалась его привычка пересаливать еду. Вот и сейчас пот лился с него целыми пинтами.
– Боже! – воскликнул он так громко, что головы сидящих поблизости повернулись к нему. – Какая дьявольская жарища! – Воспользовавшись тем, что удивленный Мэрике умолк, Мерроу, гогоча, с какой-то дурацкой бодростью добавил: – А для следующего инструктажа нам уже уготовлено местечко почище любого холодильника!
Все, кто сидел вокруг и слышал Мерроу, рассмеялись. Ну и молодец старина Базз! Здорово он прокатывается насчет смерти!
Именно тогда в течение нескольких секунд казалось, что моя ненависть к Мерроу медленно и тяжело выходит из-под моего контроля, словно потерявшая управление и скользящая на крыло «летающая крепость». Я совсем перестал понимать, что говорил Мэрике, прикрыл рукой лоб и глаза, но, заметив, что пот ужаса и гнева, словно утренняя паутина, заблестел на моей ладони, подумал: совсем распустился. Не лучше ли пойти после инструктажа к доку Ренделлу, сказать ему, что я трушу и не могу лететь. При моем состоянии долго ли подвести остальных членов экипажа!
Но тут поднялся Шторми Питерс, бодрствовавший всю ночь, и заговорил о небе, а я продолжал думать о Ренделле, о том, как он грызет чубук трубки и прячет в глубине упрямых глаз огорчение, которое причиняли ему авиаторы; и, наверно, мне стало так его жаль, что ко мне отчасти вернулось мужество, – то, что мы называем мужеством.
– …слоисто-кучевые облака от шести до восьми баллов, на высоте от двух тысяч пятисот до трех тысяч футов, с вершинами до пяти тысяч, полностью рассеиваются сразу же после английского побережья; высококучевые облака три-пять баллов на высоте двенадцать-тринадцать тысяч…
Я почти наслаждался этой частью инструктажа, мысленно представляя фантастическую картину неба, о котором так сухо говорил Шторми, – наслаждался до тех пор, пока что-то в Питерсе не напомнило мне Кида Линча, еще одного моего лучшего друга, теперь мертвого, мертвого, как тот труп на берегу в Пеймонессете, который я никогда не смогу забыть. Только этого и не хватало – думать о Киде. Вот у кого был настоящий, но с большими странностями ум. Малыш растрчивал все ценное, что имел, – это его грубое шутовство по радио, – а может, таким он был всю свою жизнь, щедро раздаривая все, чем наделила его природа! Но какая польза от этого «может»? Мир, этот проклятый шар, на котором мы живем, размозжил ему череп и покончил с ним.
Потом перед нами выступал наш обгоревший на солнце друг Мерчент – мы прозвали его «Пустячок» (а как же еще?), и рассказал, какой зенитный огонь возможен в районах цели, а в общем, порол, по обыкновению, чушь («…интенсивность огня ожидается от пустячной до средней в Бингене, Гасселте и Маастрихте, умеренной в Антверпене, пустячной в Диесте…») – ему приходилось твердить всю эту заплесневелую чепуху, которую никто никогда не принимал всерьез, чтобы сказать: друзья мои, зенитный огонь – всего лишь средство устрашения.
Стрелки-сержанты направились в оружейные мастерские, бомбардиры, навигаторы и радисты собрались отдельными группами для специального инструктажа, а представитель диспетчерской службы в лице отвратительной персоны майора Фейна, выглядевшего так, будто его только что окунули в котел химической чистки, сообщил нам порядок выруливания, и мы узнали, что наш самолет должен возглавить второе звено головной эскадрильи ведущей группы второго авиакрыла, следующего на Швайнфурт. Без истребителей прикрытия. В переводе на нормальный язык это означало, что рейд окажется абсолютно безнадежной затеей. Какая возмутительная нелепость!
Инструктаж закончился через сорок одну минуту после того, как старина Бинз открыл его громоподобным «Ну хорошо», а мы предварительно сверили наши часы.
В течение тех нескольких секунд, пока все вставали и потягивались (совсем как после киносеанса в стареньком «Фокс Поли» в Донкентауне), я ощущал на себе взгляд Мерроу. Мне показалось, что я прочитал в его глазах удивление и недоумение. Возможно, впервые за месяцы нашей совместной жизни он понял, что я вижу его насквозь.
9
Вдевятером, проделав на транспорте миль пять, мы обогнули аэродром и оказались в зоне рассредоточения, где среди бесформенных очертаний деревьев и кустов виднелся в тумане наш самолет, похожий на гигантского черного морского льва в окружении исхлестанных морем скал.
Как только транспортер остановился, сержанты вынули из кузова пулеметы и сложили их на чехлы моторов, брошенные на траву.
Ошеломленный, я стоял на асфальте и пытался разобраться в странном ощущении, пережитом несколько минут назад. На складе, гдя я надел свой светло-голубой летный комбинезон с электрообогревом, и позже, когда я стоял с другими вторыми пилотами в очереди за планшетом с картами, я почувствовал, как на меня волна за волной накатывается страх. Волны страха обдавали меня, как порывы холодного ветра, и уходили. Мерроу вместе с командирами эскадрилий задержался в помещении для инструктажей, где уточнялся боевой порядок, поэтому в те минуты я не связывал с ним свое состояние. Пока что мне везло, подобное ощущение посещало меня не часто, особенно с тех пор, как я заключил сепаратный мир с противником и решил любой ценой выжить. Трусил я часто и основательно, но редко впадал в панику. И вот сейчас, направляясь вместе с другими членами экипажа к «Телу», я испытывал обычную предполетную озабоченность, непохожую на те переживания, что мучили меня на складе и в очереди за планшетом. Думаю, что вместе со страхом меня обуревало подсознательное желание отомстить моему бывшему другу Мерроу, хотя в то время я мог бы поклясться на кипе уставов ВВС, что подобная мысль и в голову мне не приходила.
Мы шли к самолету по перламутровым лужам маяслянистой воды. Видимость не превышала ста ярдов. Не различались даже «Кран» и «Красивее Дины» – «летающие крепости», стоявшие в зоне рассредоточения по обе стороны от нашей машины. Мерроу еще не приехал.
Я слышал, как Джагхед Фарр, наш правый бортовой стрелок, втянул в себя насыщенный туманом воздух и сказал:
– Чудесная погодка для неудачного вылета, а, Брег?
– Поцелуй меня в зад, – ответил Брегнани, стрелок левого борта, дружок и подпевала Фарра.